412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алина Гатина » Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы » Текст книги (страница 2)
Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:25

Текст книги "Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы"


Автор книги: Алина Гатина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Мальчик вызывается нас проводить. Зафар спрашивает, как его зовут и ходит ли он в школу. Мальчик говорит, что он Исмоил, и, конечно, он ходит в школу. Я не слышала этот язык двадцать три года, но помню эти слова, как будто только что получила свою последнюю тройку по таджикскому.

Зафар расстегивает ветровку, достает из внутреннего кармана черную металлическую ручку и дарит ему.

– Ну ты даешь, – смеется Вадик, – такими ручками подписывают бумаги. В обшитых деревом кабинетах. Такими не пишут в кишлачных школах.

– А вдруг он вырастет и будет подписывать бумаги?

– Это «Монблан»? – смеется Вадик, – я просто не разглядел.

На скамейке, прислоненной к стене дома, сидят старики: ичиги, чапаны, тюбетейки, пепельные бороды. Почти у всех прикрыты глаза, и по движению ткани видно, как глубоко и равномерно их дыхание.

Навстречу нам выходит хозяин. Зафар с полминуты говорит с ним на таджикском. Я стою напротив распахнутой двери – через нее видны тени от виноградника – и вскоре по одному нас заводят внутрь.

Двор тщательно выметен и полит, у летней кухни столпотворение молодых женщин. Пахнет жареным мясом. Вадик и Зафар уходят с хозяином вглубь сада, а я иду к женщинам и смотрю, как они готовят курутоб1.

Курутоб мы готовили еще в начальной школе вместе с Лолой Рузиевной, учительницей по труду. Но это был цирк. Для настоящего курутоба у нас не было ни тандыра, ни деревянного блюда. Мы крошили купленную с вечера холодную лепешку в обыкновенную эмалированную тарелку, наспех обжаривали лук, размачивали высушенный творог, небрежно резали зелень, огурцы и помидоры, забывали про соль или добавляли ее слишком много, вместо сливочного или топленого масла нагревали подсолнечное, а кроме того, нарушали очередность закладывания слоев, так что если бы ученики Заратустры попробовали это блюдо – наверняка бы заплакали и выразились по-современному: мол, курутоб уже не тот. Но на этом столе все было так же, как сто, двести, а может, и тысячу лет назад.

Я сказала, что тоже хочу готовить, и попросила нож. Минут через пять принесли фатир – ту самую слоеную лепешку из тандыра, и резать овощи стало невмоготу. Девушки заулыбались, забрали у меня нож, отломили от фатира золотистый горячий ободок и вручили мне.

Старик здесь.

Мы сидим на топчане и смотрим, как молодые женщины уносят посуду. На столе остаются лепешки, фрукты и чай.

Он идет мимо нас, никто не окликает его. Мы жадно смотрим на легкое, худое, подвижное тело. Длинные белые волосы истончились от старости, но все еще вьются на концах. Грудь вогнута, но движения быстрые и нескованные. Бесшумно, как тень, он скользит между деревьев, то скрываясь в листве, то появляясь снова. Мы подаемся вперед, как завороженные. Мне очень хочется разглядеть его лицо. Вадик в нетерпении поворачивается к Зафару.

К нам подходит жена хозяина и говорит, что у ее мужа поднялся сахар, и он не сможет с нами посидеть.

– И все-таки, что вы знаете о нем? Вы знаете, что случилось с его сыном? Ваш муж знает? – спрашивает ее Вадик.

Женщина смотрит на Зафара, и на ее лице появляется что-то вроде усмешки.

– У него есть семья, – продолжает Вадик. – Если это он, то у него есть семья. У него большая семья. Потому мы здесь. Это ведь страшно – умирать в одиночестве.

Хозяйка говорит с акцентом. Но говорит свободно. Медленно, прикрывая глаза после каждой фразы. Будто дает себе передышку.

– Что я могу вам сказать, – говорит она, – мой муж и я пожили много, поэтому мы ничему не удивляемся и ничего не боимся. – Что мы знаем о нем? Мы ничего не знаем о нем. В таких местах, как эти, люди очень любопытны. Но теперь я вижу, что они везде любопытны.

– Вы знаете его настоящее имя?

– Мы не знаем даже ненастоящее.

– Как же вы зовете его?

– Мы зовем его Одам. Это как по-вашему – Адам. А по-нашему – человек, душа.

– Его дочь сказала, что они жили в Ленинабаде. Как он оказался здесь?

– Муж привез его сюда из пустыни. Из туркменских Каракумов.

– Что он там делал? Как попал туда?

– Он дошел туда пешком. Он там жил.

– Как?

– Как мертвец, – женщина пожимает плечами, – а может, как новорожденный.

Вадик и Зафар молчат.

– Если он будет говорить с вами – пусть говорит. Если не захочет – муж не станет его просить. Он живет на заднем дворе.

Женщина поправляет платок и уходит в сторону летней кухни.

Зафар останавливает Вадика и говорит, что пойдет сам. Вадик неохотно кивает, поднимается на топчан и ложится на подушки.

Минут через десять Зафар возвращается.

– Ну? – спрашивает Вадик.

– Ничего.

– Что ты сказал ему?

– Я спросил, как его зовут.

– Заррух?

– Он сказал, у него нет имени.

– Как он выглядит? Какое у него лицо?

– Я не знаю. Просто лицо. Равнодушное лицо старика.

– Надо показать ему фотографии, надо рассказать про семью.

– Не надо, Вадик, мы зря сюда пришли.

– Это же он, Зафар, я чувствую, что это он.

Глаза Вадика горят. Он достает фотографию и внимательно ее рассматривает.

– Да, здесь он совсем другой. Но ведь похож? Посмотри. Ведь похож? – он кладет ее перед Зафаром. – А эти, – он раскладывает на столе снимки детей и внуков, – может быть, кто-то похож на его сына. Представь, что будет, когда он увидит их?

– Ничего не будет.

– Покажем, Зафар, – просит Вадик. – Мы ведь не просто так его нашли. Тебе не кажется, что это все не просто так?

– Что ты делаешь, Вадик? Зачем? Что мы делаем здесь?

Он обводит нас усталым беззащитным взглядом. Я никогда не видела его таким. Впервые за всю жизнь мне кажется, что мы ничего не знаем друг о друге. Как будто дружим не с человеком, а со своим представлением о нем.

– Мы пришли сюда, как воры. Если его дети хотят видеть его – пусть приезжают сами. Ты прав, это он. Это именно тот человек. Я видел его глаза. Но я не задам ему ни единого вопроса. Больше ни одного. И я ухожу.

Вадик медленно стучит пальцами по столу, губы его сжаты, он смотрит, как Зафар надевает обувь и идет к воротам. Потом он сгребает фотографии и убирает их в карман.

На улице старики подзывают какого-то парня, и он везет нас к озеру. По дороге весело расспрашивает, откуда мы приехали, понравился ли нам Искандеркуль, и говорит, чтобы приезжали еще.

Вечером мы впятером сидим на берегу. Мы сидим в одну линию перед озером, как в летнем кинотеатре, как будто ожидая, когда начнется показ. Однажды мы сбежали с уроков и три сеанса подряд смотрели «Циклопа». Потом нас выгнали, мы выбрали себе по дереву – вокруг кинотеатра росли чинары – и посмотрели «Циклопа» в четвертый раз.

– Я домой хочу, – жалобно говорит Бабич-жена. – Андрюша, наверное, заскучал совсем.

– А я бы еще остался, – говорит Бабич-муж.

– И я, – говорит Вадик Кричевский.

Зафар говорит, что ему надо в Москву: от отпуска осталась неделя, и он много чего обещал детям.

– А ты? – спрашивает меня Вадик.

А я думаю о том, что сказал мне Иван Иванович перед отъездом, и пытаюсь вспомнить, взяла ли с собой блокнот для эскизов, и каких птиц мы видели сегодня у водопада. И вспоминаю издательство, и своего редактора, и беспорядок в шкафу, где я держу краски и кисти, и выставку, в которой я могла поучаствовать, но почему-то не участвовала, и сколько мне лет, и над чем я буду работать, когда прилечу. И буду ли.

Я вспоминаю, какие мы были сутки назад. Жизнь в больших городах сделала нас восприимчивыми к простым вещам. Видами из окна мы восторгались, как дети, а потом кончился асфальт, началась щебенка, сломалась машина, полтора часа мы спускались к озеру, заселялись в коттеджи, и трупами, без малейшего восторга, лежали на цветастых затертых одеялах, а потом, когда выбрались к озеру и увидели бирюзовую гладь, утонувшую в разноцветных холмах, а за ними – высокие синие горы, стояли как оглушенные, и все молчали, потому что никто не хотел говорить первым, чтобы не портить восторга звуками обыденных реплик. Но солнце уходило быстро, и вода из бирюзовой превращалась в зеленую, потом в синюю, потом в черную, и становилось темно, и очень быстро проходил восторг, как очень быстро проходит голод, когда набрасываешься на еду сразу и без разбору сметаешь все.

Я больше не хочу каждый год собираться на годовщину Бабичей. Я даже не уверена, смогу ли поддерживать нашу дружбу до конца жизни.

Сзади раздается шорох, я поворачиваюсь и вижу рыжего волкодава. Он пригибает голову и виляет коротким обрубком. В нескольких шагах от него, высунув пятнистый язык, сидит второй.

Звезды. Под ними пустая кошара. Вокруг горы. Повсюду трава. В траве – незлые бесхвостые волкодавы. Они не похожи на тех зверей, которые в войну нападали на чабанов и объедали их до самых сапог, бросая их стоять с ногами вместо колышек. Таких историй я слышала сотни. Людям нравятся страшные истории.

Я чешу волкодаву между ушей, он ластится и припадает к земле. На холке у него подсохшая рана, и мухи, дождавшись безветрия, одолевают ее, как малую родину.

Мне нечем ее обработать, и я тихонько поливаю ее водой. Волкодав замирает и долго стоит, не шелохнувшись.

Не знаю, что мы хотели увидеть здесь. Кого хотели найти. Может, удачные кадры для фотографий. Может, себя. Ведь откуда-то мы все начались.

Старика я стараюсь не вспоминать. Мне больше нравится вспоминать волкодавов.

Я не знаю, что творится у него в голове, и какое воспоминание приходит к нему чаще других. Видит ли он сына, который машет ему с балкона; или пустыню, из которой некуда бежать.

Я вижу эти картины очень хорошо, потому что… я ведь художник, я многое вижу. Но я не узнаю на них старика, мелькающего среди деревьев в доме, где готовится курутоб.

Я стараюсь представить, как все это смотрелось бы на холсте… Адам в пустыне. Маленькая точка в черной бесконечности. Белая, желтая, красная. Какая? Какого цвета должна быть эта точка? Желтой, как солнце? Белой, как луна? Красной, как кровь? Я все еще не понимаю цвет, но слышу, как он кричит, и пустыня слушает его и не хочет принять. И мне кажется, я почти уверена, что никогда не возьмусь за эту картину.

Сад

Рассказ

Субботнее майское утро на остекленной веранде было лучшим временем для тихого безмятежного сна двух стариков. Они дремали так многие субботы многих месяцев, кроме зимних, когда веранда стояла нетопленой, а все цветы из нее заносили внутрь дома.

Первый старик был черный ворчливый скотч-терьер Хазар, чьи брови, борода и усы не собирались белеть даже к старости; второй – хозяин дома, но так выходило только по документам, а на деле – муж хозяйки дома, давно облысевший фронтовик Сева. Он получил это имя на радужной улице Оренбурга, куда семилетним мальчиком прикатил на арбе из Казани, где звали его Сабитом; его же называл на Втором Украинском фронте, где времени на дружбу было немного, и потому короткие, понятные большинству имена были не причудой, а, скорее, необходимостью.

Через умытые вчерашней грозой окошки веранды Севе открывался мир, где раньше не было ничего, а позже – не за шесть, конечно, дней, а за четверть жизни, – появился сад, по которому впервые пошел человек; за ним – другой, третий, а за теми тремя – четвертый и пятый с шестым, а за ними – поколения пожарников, носорогов, махаонов, кузнечиков, саранчи и тех, кто питался ими вперемешку с травой и возвращал Севе плоды его творчества в виде яиц, мяса и молока. И в разных уголках этого сада Сева играл со светом и тенью, высаживая персики, абрикосы и яблони так, чтобы кроме пользы от них была и красота, потому что за пользу в их доме всегда было кому отвечать – Сева на такой женился – а за красоту нужно было бороться самому; особенно теперь, когда жизнь его почти перестала держаться телом, а держалась духом, изнемогавшим, если эта красота от него ускользала.

А она все время от него ускользала. И в первый раз это случилось в груженой арбе, когда младшая жена отца, любившая Севу как брата, держала над ним покрывало от лупившего града и дождя и кричала, чтобы он не оборачивался, потому что сзади уже ничего не осталось. Но сама продолжала смотреть. И Сева, не понимая, слезы ли бегут по ее щекам или это дождь, тоже обернулся и увидел, как быстро загорается дом, и как причудливо меняются ставни и балкончики голубого мезонина, и как бегут по резным наличникам геометрические фигуры, и как опадают желтые солнца, и как вместо того, чтобы улететь, молитвенно складывают крылья красно-зеленые птицы, и диковинно сохнут цветы, и как все это плавится и превращается в трусливых змеек, и бежит, убегает по гладким изразцам, и последнее уже – перед тем как навсегда повернуться вперед – увидел, как лопаются эти изразцы, и могучие деревянные балки, словно стреноженные великаны, клонятся к земле.

Попав на войну, Сева узнавал этих великанов в горящих самоходках и танках. Они ревели и скрежетали, как могут реветь только звери исполинских размеров, а после стояли робкие и обугленные, стыдливо курясь на больших необжитых пространствах земли, лицом к лицу с некогда могучими «тиграми» и «пантерами», с которыми невольно роднились теперь, одинаково утратив красоту и превратясь в неподвижные железные остовы.

Края большого участка Сева подбил цветниками. С высоты невысокого облака они смотрелись, словно пестрое кружево вокруг зелено-бурой материи сада, и по весне, лету и осени сменяли друг друга, вспыхивая, будто сигнальные огни, и показывая Севе и тому, кто мог бы сидеть на облаке, что всему есть начало, но ничему нет конца.

Привыкнув к жизни без охоты, Хазар спал крепко, лежа на боку, вытянув мохнатые черные лапы, точно это не он, а хозяин должен был стеречь его старческий сон. Теперь из него исчезли и слежка, и погони, и узкие норы с верткими лисицами и свирепыми барсуками, и, судя по тому, как покойно вздымалось его короткое тело, Хазар припал во сне к материнской груди, и эта грудь была для него целой Вселенной.

Рая зашла на веранду за ножницами и, посмотрев на Хазара, невольно улыбнулась.

– Вот дармоед. Хоть бы ухом повел.

Сева тоже улыбнулся, но глаз открывать не стал.

– Не шуми. Мне нравится, как он дышит во сне.

Она взяла с подоконника ножницы, открыла дверцу комода и достала несколько целлофановых пакетов.

– Лекарство выпьешь в обед, с горшком особо не тяни. Пока закончу, не меньше часа пройдет. Может, созреешь?

Сева махнул скрюченной рукой, как будто прогоняя жену за границу его с Хазаром идиллии. Обвисшая кожа на руке колыхнулась белой дряблой тканью, обильно посыпанной гречкой.

Сева не стеснялся жены – теперь это было бы глупо. Его тяготила только жгучая тоска, крутившая внутренности, как мясорубка, когда он понимал, что больше не хозяин себе. Он вспоминал однокашника по техникуму: однажды утром, зайдя за ним перед учебой, тот громко и мучительно выдохнул, будто внезапно познал очевидность, долгое время бывшую у него под носом: «Ну всё! Влюбился!» И в лицах и деталях поведал предысторию – с номером автобуса, и цветом глаз, и всем, на что хватило его возбужденного красноречия. А следующим утром так же громко и мучительно выдохнул: «Какая к черту любовь!» И в тех же лицах, но уже без деталей, а сухо и сдержанно, с брезгливым каким-то и виноватым выражением рассказывал, как подошла сама и сама же спросила, где здесь поблизости туалет. Сева хохотал до слез, а теперь, поглядывая на кованый сундук жены с чистой белой материей и деньгами на поминальные обеды, подумал, какой глупый смешной болван его канувший в неизвестность однокашник и какая недооцененная роскошь – ходить в туалет самому. Самому подняться с кресла, самому отрегулировать скорость шага, самому зажечь свет, потянуть дверь, закрыть ее на задвижку – ведь задвижка в туалетной двери для того и придумана, чтобы охранять этот сакральный момент от чужого вмешательства, – самому снять штаны, самому опуститься на стульчак.

Рая разоряла цветник с расчетливостью вора, отбирая только самое ценное, но суетясь при этом, как оса, забравшаяся в пчелиный улей пировать на чужом. Сева молча буравил взглядом ее спину через открытую дверь. Рае казалось, что он нарочно вздыхает, чтобы вызвать в ней чувство вины. Но никакой вины она не испытывала. А чего было в ней много – так это разочарования от всего, что не несло какой-либо пользы. «Поцвели и отцвели. Теперь что? Трупы». «Но ведь красиво», – говорил Сева. «Но ведь недолго», – говорила Рая. «В этом-то и фокус. В миге», – говорил Сева. «Когда бы этот миг окупался», – говорила Рая, лязгая ножницами.

И Сева терпел, когда цветы срезались по стеблям: в конце концов, его пожизненное лекарство стоит недешево; да, помогают дети, но помогают набегами, когда есть, что оторвать от себя. А у Раи действительно жилка. И когда цветы срезались по стеблям, он сидел и помалкивал, шевеля языком внутри плотно сомкнутого рта. Но когда она сказала, что один постоянный покупатель выпросил у нее луковичные вместе с луковицами – его любимые зеленоцветные тюльпаны, которые он развел по своей же оплошности, приняв их за тюльпаны Рембрандта, – Сева застонал в голос, представив, как следующей весной в эту самую дверь с этой самой веранды ему будет не на что любоваться. Может, Хазар к тому времени и отлетит в свой собачий рай, а сам он уходить не собирался. Благодаря каменному непослушному сухому телу он чувствовал себя укорененным на этой земле – и Бог его знает, сколько придется рубить, чтобы прогнать его в темноту, в бесцветие, в ничто.

– Не сметь! – закричал Сева, вцепившись в ручку кресла одной рукой, а вторую протянув вперед карающим жестом и подавшись за ней всем корпусом. – Не сметь трогать луковичные!

– Сева… твой сад… это обуза, – спокойно и даже как-то вдохновенно сказала жена, словно ее водрузили на театральную сцену читать прощальный монолог из бенефиса известной, но надоевшей всем актрисы. – Просто возьми и признай это раз и навсегда. Для таких, как мы, это обуза. В нем давно ничего нет. Хорошо я выносливая, – она пригладила смуглыми кистями накинутый поверх платья садовый халат и припечатала их к бедрам, – я сажаю картошку, сажаю огурцы, помидоры, лук, Сева, чеснок. Я поднимаю из семян врагов цинги. Зелень, Сева, клубнику, малину – природный аспирин. Это все можно есть. Это все нужно пищеварению. Так человек устроен, Сева. Человек должен есть. А цветы, Сева, несъедобны. Но я умудряюсь делать съедобными даже их – посмотри, – она распахнула перед ним холодильник, – были цветы, без пяти минут трупы, – стали продукты.

Сева обиженно отвернулся к окну.

– В нашем саду, – Рая перегородила ему окно, – давно никто не живет. Посмотри правде в лицо, Сева. Ты сидишь дома и ничего не видишь. Ты же не знаешь, что вообще происходит в мире. В нашем огороде… Хорошо, ты зовешь его сад, – пусть будет сад. В нашем саду, кроме тли, четырех блохастых кур и колорадских жуков, жрущих мою картошку, – никого. Да, и еще бродячих котов, которые ходят под носом у твоего Хазара и ни во что его не ставят. Они же смеются над ним, Сева! Тебе не обидно? И ему хоть бы что. Когда он последний раз лаял? Эти звуки, которые он из себя выжимает… Да я не знаю – бормотание одно.

– Это порода такая: без дела не лает.

– Да брось! Он охотник, он пес, он создан, чтобы лаять, – она подняла правую руку и, сжав ее в кулак, оставила только указательный палец, потрясая им в воздухе. – В сарае я заряжаю мышеловку три раза в неделю, а это, между прочим, его работа. Он по этим делам диссертацию защитил.

– Раиса, оставь. Он слишком стар, он заслужил.

– Он стар, ты стар, я стара. Но я савраска по призванию. И я в отличие от вас что-то делаю, – она вдруг прикусила губу и метнула на Севу виноватый взгляд.

Сева прикрыл глаза и покачал головой.

– Ладно, – сдалась Рая, как бы извиняя саму себя. – На горшок не хочешь?

– Отстань от меня, наконец! – вспыхнул Сева. – И перестань называть это горшком! Я чувствую себя инвалидом!

Рая повела плечами.

– Сева, ну ты и есть инвалид. У тебя паралич.

Она сошла с веранды, смочила тряпку, вполсилы выжала ее и расстелила на земле. Сева тогда наблюдал за ней не только глазами. Он вращал, поднимал и опускал голову, следя за каждым ее движением. Вот она метко воткнула лопату в землю, продолжая при этом смотреть на Севу, как бы показывая ему: все это лишь часть распорядка дня, всего лишь обыкновенные садовые ритуалы; она занимается ими ежедневно с марта по октябрь, с тех пор, как ее попросили на пенсию. Вот перехватила руками черенок, чуть выше того места, где он почти раскололся надвое, но Рая вовремя его реанимировала, потому что всему вещественному в жизни давала второй, и третий, и четвертый шанс. Вот отвернулась от него и ногой, обутой в галошу, вогнала лопату в землю, и с этого момента уже не поворачивалась, потому что работа пошла ювелирная – нельзя было повредить луковицы. Вот выкопала подряд тринадцать тюльпанов – Сева вел счет каждому – и на каждом ждал, что она остановится, про себя почти умоляя ее об этом. Вот присела на корточки и завозилась с тряпкой, а когда встала над ней, тюльпаны лежали, как расстрелянные тела, попадавшие на землю в ненатуральных позах. Наконец она накрыла их другой тряпкой, аккуратно сложила в пластмассовое ведерко и повернулась к мужу.

– И я как химик отношусь к этим моментам без эмоций. Я романтик, только когда читаю Пушкина. А в остальные минуты я человек, понимающий, что жизнь – это не Лукоморье, не поэма, Сева. Это одна сплошная физиология.

Сева тогда ощутил, как внутри него все обмякло и больше не способно сопротивляться. А в животе у него зашевелилась та самая физиология, и он сказал:

– Раиса, давай на горшок.

Попросился он и теперь. Она уже нарезала букеты бледно-розовых пионов и бинтовала их мокрой тряпкой, с которой капало прямо на порог веранды.

Когда Рая вернула мужа на место и прикрыла ему колени вязаной шалью, Хазар прижал бородатый подбородок к груди, выгнул спину, напряженно потянул лапы и открыл глаза. Сева свесился с кресла и коснулся его живота. Хазар перекатился на спину, задрал лапы и широко зевнул.

– Всего только восемь, а такая жара, – Рая цокнула и отошла от градусника. – Повянут, пока донесу.

– Ты смотри, много не нагружайся.

Она потянулась, повращала руками и с сонным наслаждением выдохнула:

– А скинуть бы лет двадцать, а? Сесть бы в машину, поехать на дачу, забыть про все эти тяпки, лопатки. К чертовой матери забыть и плюхнуться на раскладушку в теньке с Моруа. Читать да мечтать под щебет над головой. И ведь он такой громкий, а спать совсем не мешает.

– Кто?

– Щебет.

– Ну-у, размечталась, – улыбнулся Сева.

– Да, а потом насобирать бы клубники, малины, крыжовника и плюхнуться в бассейн. Я вот думаю: и чего я раньше этого не делала? Все какие-то сорняки выискивала, ветки подрезала. Вишня эта бесконечная для варенья, пастила, помидоры соленые… А соль, она вон – вся в остеохондроз пошла, – Рая похлопала себя по загривку. – Иной раз головой шевельнуть не могу. Ой… Это же какое удовольствие – подплываешь на спине к бортику, протягиваешь руку, нащупываешь ягоду, раскусываешь ее… Ой… Отталкиваешься ногами и плывешь дальше. Точнее не плывешь, дрейфуешь даже.

– Врешь. Ничего бы ты такого не делала, а торчала бы на грядках с утра до ночи и нас за безделье костерила.

– Клянусь бы, не торчала. Вот клянусь!

– Ладно, сейчас-то чего говорить. На заднице весь ум и остался.

Рая подошла к зеркалу, повертела перед ним головой, по очереди разглядывая то правую, то левую половину лица, потом улыбнулась своему отражению и сказала:

– Ой, Сева, ты прав. Ничего бы я такого не делала. Махала бы тяпкой и вас бы гоняла, – она повернулась к нему и скрестила руки. – И правильно делала, что гоняла. Вот ни на грамм ни о чем не жалею.

– Ну теперь я спокоен. Я уже слишком стар, чтоб узнавать тебя заново.

Рая заглянула в сумку.

– Ключи здесь, кошелек здесь, сетка здесь. До двух выдержишь?

Он кивнул.

– Калитку не запирай.

– Сева, она не придет.

– Но ты не запирай.

Лили не было с февраля. Сева знал, почему, или думал, что знал, но отказаться от ожидания сейчас, после стольких суббот, когда она росла на его глазах и донимала его вопросами, он не был готов. Пустот в его жизни становилось все больше, а материала, чтобы их заполнять, не осталось совсем.

Сева уже приучился смотреть на большой и нелепый ангар, занявший место вырубленной половины сада, как на что-то, из этого же сада проросшее. Ангар был из тех времен, когда он, послушавшись авантюрного друга, вовремя не проявил характер; решил, что семь-восемь спиленных плодоносов – невеликая цена за собственный строительный склад собственных же стройматериалов. Правда, когда друг чуть дольше необходимого задержал взгляд на соснах, Сева замер, словно заранее предвидя паралич. И быстро выдохнув, коротко сказал – не дам. Друг наигранно улыбнулся, собрал чертежи и рассказал какую-то веселую чепуху (Сева понял: собственного сочинения, а не из древних греков, как было заявлено) про слепцов и ленивцев, не умевших разлагать предметы на атомы. Атомы дерева – это не только тень, но мебель, бумага, здания, деньги – заключил он деловито. И повторив – а не одна только тень, Сева, – скрылся из виду на несколько лет.

Теперь в особенно тяжелые дни Сева тоже хотел стать деревом, на которое нашелся бы свой дровосек. И когда ветер трепал металлическую крышу заброшенного склада, думал – со складом или без было бы то же самое, что сейчас? Или все-таки есть предметы, которые не нужно делить на атомы?

Лиле было одиннадцать. Она была дочкой и сестрой, но никогда не была внучкой. Сева без труда мог бы вспомнить ее деда сидящим у персика в этом саду, где раньше стояла беседка и лето напролет резались в домино; и Лилину бабку в Раисиной кухне, в переднике Раи, обсыпанную Раиной мукой, ее громкий барабанный смех и даже ямочки на щеках, с какими всегда мечтал заполучить жену, но вовремя такой не встретил.

До внучки они оба не дожили и ушли задолго до того, как Севу скрутило пополам, а отца Хазара задрали шакалы. Дружба же с Лилей завязалась недавно и, скрепившись тумаками, как детской клятвой дружить до гроба, перешла не то в любовь, не то в родство, не то во все сразу.

Все его внуки были старше и жили далеко. Лиля была его внучкой четыре года и девять месяцев.

На преступление против детства Севу подбил Хазар. Сева дремал над раскрытой газетой, когда тот влетел в комнату и с лаем уперся в его колени. Он оттолкнул его ногой, сложил газету, укутался пледом и приготовился спать дальше. Хазар подбежал к окну, потом снова повернулся к Севе и залаял еще звонче. Окно выходило к воротам, над которыми свисал многолетний густой виноградник, растревоженный каким-то движением. Сева опустил голову и притворился спящим, но Хазар, выскочив из комнаты, пронесся по коридору, выбежал в сад, обогнул дом и, подпрыгивая на коротких ногах, будто на пружинах, загалдел под самым виноградником. Сева выругался, отбросил плед, подошел к окну, пригнул голову и выглянул наружу. Зеленая виноградная шевелюра ходила ходуном. Сева схватил костыль, прислоненный к стене, и, ни секунды не раздумывая, злобно метнул его вверх. Костыль пролетел сквозь листву, уперся во что-то твердое и сшиб это твердое на землю. Наступила тишина, и Сева, потерев от удовольствия руки, вернулся в кресло, укрыл остывшие ноги и снова задремал.

Вечером Рая проронила за ужином, что муж ее – тот еще меценат. Отрастил зелень, на которой пасутся все уличные дети от пяти до двенадцати лет, и травиться не травятся – плоды-то без селитры, – а с заборов падают и кости ломают.

Сева побледнел и застыл над тарелкой. Рая жевала с аппетитом и бойко рассуждала, какое теперь замечательное время: нет, не то чтобы богатое – денег как не хватало, так и не будет хватать, хотя на похороны им хватит, уж об этом она печется, – но чтоб расстреливать или в ссылку за украденный колосок – ну даже не верится, что все это было в их детстве. А про девочку ей Никитина рассказала – и не просто рассказала, а даже как будто порадовалась, потому что у нее эти воришки пообрывали всю черешню. Но Боженька, мол, все видит и на каждый дармовой хлебушек у Него запрятана мышеловка. «А я ей говорю, это что у тебя за Боженька такой особенный, мстительный и блюстительный?»

– Сева, ты в рок веришь?

– Что?

– Ну, в фатум. Или в наказание? Два месяца в гипсе за виноград – это наказание? Ты знаешь, Сева, я в жизни ни во что, кроме себя, не верила, но то ли старею, то ли глупею, а вот думаю об этом, хоть тресни. Только опять же, наказание взрослому вору одно, а ребенок – разве он вор? Два месяца в гипсе за виноград – по-моему, это слишком. Вот мне лично приятней думать, что с заборов падают, потому что руки не из того места растут – просто-напросто держаться нужно крепче, – а не потому, что кто-то кого-то за что-то наказал.

Рая перестала жевать и посмотрела на Севу. Он уставился в одну точку, в руке его тряслась пустая ложка. Потом он сказал:

– Раиса. Рая. Я угробил ребенка.

– Дурак. Ты угробишь меня, если скажешь такое еще раз.

Она увидела его беззащитную лысую голову и вдруг подумала, что, если бы кто-то посягнул на его спокойствие, если бы родители девочки пришли ругаться за дочь, – она бы встала на его защиту, как на защиту собственного ребенка, и грудью закрыла бы  его хоть от целой улицы, хоть от целой армии.

Но они не пришли.

Их не было ни тем вечером, ни на следующее утро. Прошел еще один день. Сева выпил таблетку, паралич отступил, он выпрямился и, заложив руки за спину, нервно зашагал по залу. Рая сидела на диване и всякий раз, когда Сева проходил мимо, дергала шеей, пытаясь разглядеть, что происходит в телевизоре. Сева периодически задавал вопросы, как будто бы самому себе, и Рая, не отрываясь от телевизора, подавала какие-то звуки. В конце концов он встал напротив нее и спросил:

– Раиса, разве это возможно, чтобы гипс наложили на два месяца? Разве накладывают не на месяц?

Рая вытянула шею вправо, но в той части телевизора показывали пустой кусок парка, и она вытянула влево, где растрепанная женщина с ножом в руке и с ужасом в глазах выглядывала из-за дерева. Играла тревожная музыка.

– Разве обычно не на месяц? – повторил Сева.

– На месяц, – машинально ответила она.

– Откуда ты знаешь?

– Ну-у… – она продолжала тянуть шею и смотреть в экран. – Потому что она ребенок, Сева, а у детей бешеная регенерация.

– Тогда почему на два?

– Наверное, какой-то сложный оскольчатый перелом.

Сева глухо застонал.

– Ни за что себе не прощу! Наверное, там страшный, ужасный, кошмарный перелом, иначе бы наложили только на месяц. И месяц-то долго! А тут целых два!

Тревожная музыка в телевизоре стала еще тревожней. Рая затаила дыхание и перестала моргать.

– Раиса, – позвал ее Сева.

– И хорошо, – отозвалась она, покусывая губы и не сводя глаз с экрана. —Успеет подготовиться к школе. Ты знаешь, что в школу теперь поступают, как в институт: только через экзамены. А тут ты со своим костылем, – она прыснула и посмотрела на Севу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю