Текст книги "Сказки тетушки Магды (СИ)"
Автор книги: Алина Чинючина
Жанры:
Сказочная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
А потом в дверь постучали – уверенно и сильно, и от толчка она распахнулась. Старая ключница сестра Феодосия воздвиглась на пороге.
– До твоей милости, матушка… Сестра Милена просит… совсем худо ей. Помирать затеялась.
Мать Мария вскочила, рванулась было к двери, но опомнилась, обернулась. Клаус поспешно поднялся.
– Мне идти пора, матушка.
– Клаус…
– Мы нынче днем в деревне играем. Пришла бы, матушка. Посмотрела бы, – он отводил глаза.
– Постараюсь, Клаус, – голос матери Марии стал ровным и тусклым. – Постараюсь. Спасибо.
* * *
Ветер шумел в кронах деревьев – ровный, сильный. Мать Мария стояла у распахнутого окна и молча смотрела в темноту. Свеча на подоконнике трепетала от сквозняка – вот-вот погаснет. И так же трепетали на ветру клочья, обрывки ее памяти.
Сколько же лет прошло?
Десять? Двенадцать? Пятнадцать?
Господи, Твоя на все воля. Зачем ты послал мне эту встречу, зачем?
Ей было тринадцать, когда маленькая труппа бродячих актеров проезжала мимо родной деревни. Марта Старыльска, тощая, голенастая девчонка, жилистая и сильная не хуже иного мужика… на что, кроме своих рук и ног, надеяться сироте, если родители прошлой зимой померли, а дядька, взявший из милости, куском попрекает? Марта тянула на себе все хозяйство, присматривала за дядькиными малыми, летом работала в поле, а ночами глотала горькие слезы обиды. И улыбалась, смахивая с щек соленые капли, невидяще глядя в темноту. Ей повезет. Повезет. Обязательно.
Наверное, ей бы повезло – так, как сотням ее ровесниц; через год, сказал дядька, выдаст замуж за сына мельника. И нечего нос воротить, не богачка, чтобы выбирать, и так скажи спасибо, что какое-никакое приданое справим. Марта представляла себе прыщавое, красное, как молодая свекла, лицо будущего мельника, и ее начинало тошнить, словно от запаха браги. Сбегу, думала она. Или руки на себя наложу.
На исходе зимы, когда по обочинам дороги пробивалась молодая трава, в их деревню завернуло прежде не виданное чудо – старый фургон, расписанный яркими красками, который тянула тощая, жилистая кобыла. Бродячие актеры… вся деревня сбежалась смотреть представление.
Кувыркался и гнулся, ходил на руках гибкий парнишка в заплатанном трико, веселил народ немудреными шутками клоун с густо замазанными белилами лицом. Потом они растянули сшитый из трех разных кусков занавес – и над краем его поднялись куклы. Люди хохотали и хлопали, не жалея ладоней, а Марта стояла и смотрела, смотрела на них. Уже закончилось представление, уже стала редеть на деревенской площади толпа, а она все стояла, и даже грозный окрик дядьки не заставил ее сдвинуться с места. Парнишка – по виду чуть старше нее самой – заметил, наконец, бедно одетую девочку и подошел к ней. И улыбнулся:
– Хочешь кукол посмотреть?
Этой фразой он взял ее сердце в свои мозолистые, крепкие ладошки – и больше не выпустил. Никогда. Так – весело, открыто, беззаботно – с ней говорила только мать.
Ночью Марта увязала в узелок материну иконку, единственную свою нарядную юбку и деревянную куклу, вырезанную отцом, и выбралась из дома на цыпочках. Актеры еще не уехали; Марта знала, где стоял их фургон – за деревней. Они спали, конечно… Бог весть, как удивился дядюшка Рэй, когда его растолкала плачущая девочка и упала в ноги: возьмите меня с собой!
Утром они были уже далеко от родной деревни.
Дядюшка Рэй, тогда совсем еще нестарый болтун и насмешник, заменил Марте умершего отца. Клаус, старше нее на два года, стал братом. Молчаливая и угрюмая на первый взгляд Агнесса – ну, не матерью, конечно, но старшей сестрой. Рэй и Агнесса не делали разницы между родными близняшками, пятилетними Николасом и Кончитой, и приемышами – Клаусом, гордостью и надеждой труппы, и девчонкой-неумехой, негибкой и хмурой, годной лишь котелок отмывать да зашивать дыры на костюмах. Черствые корки поровну делились на всех, и дорога для всех тянулась одна и та же. Скоро Марте стали родными даже острые уши Рыжки – флегматичной, пожилой лошади, тянущей фургон уже больше десятка лет, даже пестрый полог, даже серое небо на рассвете, просвечивающее сквозь ветхие заплаты.
Впрочем, неумехой она оставалась лишь пару месяцев. Однажды утром Клаус подсмотрел, как девочка пытается повторить сальто, которое сам он освоил всего полгода как. Стоял, стоял за сосной, смотрел – а потом подошел и мягко проговорил:
– Ты не сгибай ноги. Так красивее получится. Вот, смотри…
А потом были репетиции – до боли, до судорог в натруженных мышцах, и слезы по ночам – от злости и бессилия. Это были совсем не те глухие, тупые слезы, которыми плакала она дома. Эти слезы будили упрямство – и надежду. Надежду на то, что и у нее все станет хорошо. Надежду на доброе слово Рэя и одобрительное ворчание Агнессы, на ласковые ладошки Кончиты и смех Николаса. Надежду на улыбку Клауса.
Ей было семнадцать, когда она впервые сыграла Золушку. Ах, как они хороши были в этой сказке – прекрасные влюбленные, наперекор судьбе и злым людям нашедшие друг друга! Женщины утирали глаза, мужчины одобрительно крякали, малыши визжали от восторга. За три месяца, прошедшие с премьеры «Золушки», труппа заработала больше, чем обычно зарабатывала за полгода. Марта расцвела, в одночасье превратившись из худущего подростка в гибкую и стройную девушку. Маленькая дурнушка в залатанной юбке стала гордой королевой. Светло-русые косы ее, если распустить, падали ниже колен, и Клаус любил пропускать сквозь пальцы пушистые пряди. Дядюшка Рэй обещал ей купить гребни, украшенные разноцветными камешками. Такие есть в столице, и весной они обязательно попадут туда.
И никто, кроме, наверное, Агнессы не догадывался, кто стал причиной ее перерождения. Но этот высокий, темноволосый, красивый – и неважно, что одежда в заплатах – юноша с серыми глазами видел в ней, кажется, сестру. Только сестру. И Марта каждую ночь давала себе слово завтра обязательно, обязательно сказать ему все. И не решалась. И только в сказке юный принц, кланяющийся рядом с ней навстречу толпе, принадлежал ей, только ей. Как и она – ему. Навсегда.
Дядюшка Рэй, старый болтун, с гордостью поглядывал на приемного сына и все чаще одобрительно крякал, слыша его шутки. А Агнесса порой утирала глаза – или замахивалась полотенцем, а то и оглядывалась украдкой – не услышал бы кто ненароком. А Клаус смеялся:
– Матушка, шпикам да доносчикам на дороге делать нечего. Не дрожи.
– Бога не боишься, охальник, – вздыхала Агнесса.
– У нас свой Бог – Дорога, – Клаус озорно подбрасывал на ладони серые придорожные камни. – А для Нее смех – не грех, шутка – не тяжба, а слово – не камень.
А потом была ледяная, выстуженная ветрами осень, заставившая их искать счастливой доли подальше от столицы, на юге. И обледеневшая дорога, по которой гулко стучат конские копыта, и крохи тепла, которыми они делились, прижимаясь друг к другу под залатанным пологом. И замерзшая речка рядом с одной из деревень, в которой они хотели просить ночлега, и восьмилетний мальчишка, провалившийся в заметенную снегом полынью, и его отчаянный крик. И Клаус, бросившийся на этот крик… все они понимали, что он просто не смог бы поступить иначе.
На нем обледенела одежда, и пока Агнесса и Марта лихорадочно стаскивали с него стоящую колом рубашку, Клаус только стучал зубами. В доме, куда Рэй на руках отнес закутанного в куртку мальчишку, нашлось и горячее вино, и печь была натоплена жарко. Не помогло. Через день Клаус уже никого не узнавал; горячий, странно беспомощный и тяжелый, он метался по постели и что-то невнятно бормотал. Худые его пальцы сжимали руку Марты.
Как странно, думала тогда Марта, ребенок – и ничего. А взрослый, сильный парень, мужик – слег… «на все воля Господня», – крестясь, шептала хозяйка.
Деревня была большая, зажиточная. Актеры, не своей волей застрявшие в ней, в тот же день пошли искать работу. Марта подрядилась стирать жене старосты. Агнесса шила, нянчила детей и мыла полы, Рэй – неплохой шорник – тоже нашел себе дело. Все бы хорошо, но Клаус, Клаус… Старая бабка, признанная на три деревни травница и знахарка, честно сказала на пятый день Рэю:
– Что могла, сынок, сделала. Дальше – как Бог даст.
Недалеко от деревни стоял монастырь. Каждое утро звон колоколов будил в душе Марты смутную надежду – на то, что все обойдется, что все будет хорошо, и беда обойдет стороной. Но, возвращаясь со двора в дом, она смотрела в мутные от жара глаза Клауса, слышала его еле различимый шепот, и душа ее падала в ледяной омут отчаяния. Ночами Марта молилась, сжимая крестик, висящий на шее на ветхом шнурке. Она уже очень, очень давно не молилась… у них свой Бог теперь, говорил Клаус. Не за то ли наказал его Всевышний?
Однажды утром Марта вышла из дому раньше обычного. Она почти не спала, дежуря у постели больного. Сегодня ему было совсем плохо, он перестал метаться и лежал, дыша едва слышно. Лицо его наливалось мертвенной белизной. Бабка-знахарка сказала, что сегодня, наверное, будет кризис... незнакомое слово – Бог весть откуда узнала его старуха – казалось страшным.
Марта бежала по замерзшей дороге, спотыкаясь, пряча щеки в рваный платок. Улица такая длинная, идти в другой конец деревни, а ветер дул в лицо. Тучи неожиданно разошлись, подмораживало.
Звон колоколов разнесся в холодном воздухе неожиданно чисто и ясно. Марта остановилась, подняла голову. Золотые купола возвышались над крышами домов величественно и невозмутимо.
Что толкнуло ее остановиться, повернуться лицом к церкви, поднять голову? Она долго-долго стояла, глядя на сияние креста в необыкновенно синем небе, вдыхала всей грудью запах свежего хлеба из дома напротив. Теребила пальцами бахрому платка и не плакала. А потом сказала – тихо и очень спокойно:
– Господи. Господи, прошу Тебя: дай ему выжить. Не забирай, пощади, Господи. Мы виноваты, знаю. И если… я уйду в монастырь. Я монахиней стану, все грехи отмолю за себя и за него… прошу Тебя… обещаю тебе, Господи! Пощади.
Несмело, закоченевшими пальцами перекрестилась – впервые за несколько лет. И торопливо пошла, побежала прочь, скользя на обледеневших комьях грязи.
Поздно вечером, вернувшись домой, Марта на негнущихся ногах поднялась на крыльцо и остановилась перед дверью. Ей было страшно. Но изнутри донесся негромкий разговор – а потом слабый смех. Слабый, едва различимый, но – смех. Задыхаясь, Марта рванула на себя дверь, миновала сени, вбежала в жарко натопленную чистую горницу. И первое, что увидела, были глаза Клауса. Огромные, обведенные кругами, запавшие, но – живые, живые, живые. И, споткнувшись на пороге, она успела еще подумать – где-то глубоко внутри, смиренно и просто: «Спасибо Тебе, Господи. Я обещала. Я выполню.»
… Если маленькая труппа и удивилась неожиданному решению своей танцовщицы, то, во всяком случае, никто не показал этого удивления. Они как-то привыкли считать, что каждый из них знает, что делает. Только Клаус… но даже и он не стал отговаривать Марту, когда она сказала, что покидает их. Только вечером, накануне ее ухода, оставшись наедине, взял ее ладони в свои и тихо спросил:
– Ты уверена?
Марта не отвела взгляда. Ответила спокойно и просто:
– Да…
Клаус наклонился и поцеловал маленькие, мозолистые ее руки. И попросил негромко:
– Вспоминай нас, ладно?
Как будто она могла забыть! Как будто хоть на минуту она могла забыть о них. Даже в тот единственный миг, когда торжественное пение вознеслось под своды церкви, и гулкое эхо отразило его и вернуло к узорчатым окнам, даже в тот миг в тяжеловесных и суровых церковных песнопениях послышались ей слова нехитрой дорожной песенки. А лик Спасителя на потемневшей от времени иконе вдруг улыбнулся – светло, озорно и лукаво, как улыбался ей порой Клаус.
И Марта – монахиня Мария – улыбнулась ему в ответ.
Тик да так, а проще – скрип да скрап, скрипят колеса, пылят по дороге. Это у них – по дороге. А у нее теперь – посты да молитвы, звонница да трапезная, и хлебы в печь сажать, и грядки полоть, и в радость работа, потому что – Господу угодно. И Марта – сестра Мария – любую работу выполняла, точно пела, и маленькие ноги в суровых башмаках носили ее, танцовщицу, по одному и тому же кругу. Это и был ее танец теперь – танец во славу Господа.
Жалела ли Марта о том, что сделала? Она считала, что нет. Ей дана была счастливая способность – видеть свет в будущем и не сожалеть о прошлом. А впрочем, иные и не выживали – у них, актеров. Она дала слово – и выполняет его. И Господь дал ей слово – и тоже выполнил. Так о чем же еще сожалеть?
Каждый вечер Марта молилась – за них за всех. За тех, кого считала единственной своей семьей. За тех, кого любила. И любовь эта не была тайной от Него. Но Он все понимал. Иногда пальцы Марии натыкались на спрятанную под тюфяком искусственную розу – старую, с облетевшей позолотой, единственное, оставшееся ей от прошлой жизни. И горькая улыбка на миг трогала ее губы.
Ложилась на землю осень, летели листья, иней покрывал деревья. Во здравие, во исцеление, и часто, очень часто – за упокой. И снова бинты и молитвы, и горящие губы… и порой Мария вздрагивала, когда в запавших, чужих, совсем незнакомых лицах виделось ей то лицо, родное, бесконечно любимое и такое далекое. И, вернувшись из лечебницы, сестра Мария молилась. Снова и снова. А Господь вздыхал, глядя на нее с потемневшего оклада. Он все понимал.
* * *
Сразу за деревней начинался лес. Негустой, но заблудиться – хватит. Он тянулся на многие мили, огибал монастырь и смыкал собой горизонт. В лесу, говорят, разбойники когда-то водились, но теперь – слава нынешнему князю – их уже лет тридцать как не видать.
Нынче ночью в лесу водились бродяги. Именно так и никак иначе – с оттенком презрения или жалости – называли в деревне попрошаек, христарадников, цыган, убогих, а еще – бродячих актеров. Холмищи – деревня большая, зажиточная, а потому как потопаешь, так и полопаешь. Нет, конечно, оно весело бывает – песенки послушать, но работа прежде всего. В Холмищах деньги в старую шляпу кидали не слишком охотно, и нужно было ой как постараться, чтобы на суровых, обветренных лицах возникли улыбки. Эти зрители были суровы и не прощали неправды.
Труппа остановилась на ночлег, не доезжая пяти миль до Холмищ, в лесу, на уютной полянке. Переночевать да передохнуть, здесь, по крайней мере, никто чужой не потревожит. А еще – репетиция. В деревне сказку приняли – на удивление хорошо. Но завтра – в Руж, к князю. А пьеса шероховата еще, а нужно, чтоб без сучка да задоринки.
Они увлеклись, как всегда бывало, если сказка получалась. Клаус с гордой улыбкой наблюдал, как из хаоса слов, жестов, звуков получилась – жизнь. Они покажут ее завтра князю, и будь он неладен, если князь не оценит их труда. Уж сколько раз Клаус смотрел; да он сочинял ее сам, а все равно – скулы сводило от смеха, когда Арлекин в очередной раз удирал от мельничихи, на ходу теряя колпак.
И незнакомый женский смех скользнул только по краю сознания; но заливистый лай Доброго и испуганный вскрик Коломбины заставили очнуться, и Клаус обернулся.
И замер.
Она стояла под большой сосной и смеялась – так, как когда-то давно, как умела только она одна. Босые ноги в грязи – видно, шла сюда босиком от самого монастыря. Серое, неприметное платье, черный монашеский платок сполз с головы… и косы свалились на плечи, и вздрагивает от смеха маленький рот.
Клаус уронил колпак. Медленно подошел к ней – близко-близко.
– Ты пришла? – спросил он очень тихо.
Молчали, стоя в паре шагов, изумленные актеры. Молчала и Марта. А потом качнула головой:
– Ненадолго…
И улыбнулась, качнув узелком:
– Я принесла вам хлеба…
Марте понравилась сказка. Она смеялась от души, вытирая выступившие от смеха слезы. Потом они подбросили дров в костер, сварили похлебку. Распотрошили узелок Марты, с наслаждением вдыхая запах свежего, недавно испеченного хлеба. Марта улыбнулась: в монастыре пекут вкусный хлеб. Еще в узелке обнаружились свежие огурцы, кусок окорока и несколько луковиц. Клотильда раздала всем ложки; Марте не хватило, и Клаус, поколебавшись, протянул ей свою.
Она уже забыла, оказывается, как это бывает. Как пахнет пылью от дороги, как болят босые ноги, когда наколешь их сосновыми иглами, как вкусна горячая похлебка, даже если постная. Как гудят натруженные руки и ноги, Марта знала слишком хорошо. А вот как поет душа от любимой работы – забыла.
– Завтра утречком тронемся, – басовито сказала Клотильда. – До города недалеко. А ты, – по-свойски обратилась она к Марте, – приходи тоже?
Марта чуть качнула головой.
– Как получится. У нас устав строгий, мне отлучиться… не с руки будет.
Клотильда искоса взглянула на нее. Молоденький Пьеро хотел было что-то сказать – но промолчал.
И все. И больше о том, кто она, – ни слова.
Уставшие актеры рано засобирались спать. Едва успело почернеть небо, едва донесся – почти неразличимый отсюда – крик деревенских петухов, у костра остались только двое – Клаус и Марта. Они смотрели в огонь и молчали. Трещали дрова в костре, из-за полога слышен был храп толстой Клотильды.
Потом Клаус отвел взгляд от оранжевых искр. Протянул руку через костер – и коснулся пальцев Марты.
– Что? – спросила она, улыбаясь.
– Ничего, – покачал головой Клаус. А помолчав, добавил: – Ты рядом, и я в это не верю.
– Я сама не верю, – вздохнула Марта. И призналась: – Вот сижу и думаю: зачем пришла?
– Ты… хорошо, что пришла, – вскинулся Клаус.
Но Марта грустно усмехнулась.
Костер прогорал. Похолодало.
– Мне пора, наверное, – неуверенно проговорила Марта. – До монастыря не близко.
– Подожди еще чуть-чуть, – попросил Клаус. – А потом я провожу тебя.
Он поднял прутик, поворошил угли, подкинул в огонь большое полено.
– Марта… Скажи, Марта… ты счастлива?
– Да, – подумав, ответила Марта и светло улыбнулась. И видно было – не врала. – Да, Клаус. Я знаю, что нужна там. Там… я дала обещание и выполняю его.
– Обещание… – Клаус покрутил прутик. – Марта, зачем? Зачем? Разве Богу нужна такая жертва? Ведь ты нужна была здесь. Нам. Я же видел, как ты танцуешь… ты жила – в танце, ты… как рыба в воде. Зачем, Марта?
Она протянула руку и погладила его по волосам – как ребенка. Как ему объяснить? Как рассказать о тысячах ночей, когда она задавала себе тот же вопрос – и понимала, что иначе поступить не могла… это было правильное, единственно правильное решение. Она просто выполняла свою часть обещания.
– Вернись к нам? – полушепотом попросил Клаус. – Пожалуйста…
Марта молча покачала головой.
– Как же я могу, – полушепотом. – Ведь я сделала свой выбор.
– Марта… вернись! Я знаю, что не имею права просить тебя об этом. Но…
Она опять покачала головой.
Текли минуты. Луна всходила над лесом. Тишина заливала поляну. Они смотрели друг на друга – и молчали.
– Мне пора, Клаус, – наконец, нарушила молчание женщина. – Спасибо тебе… я как в детство вернулась. Но мне пора…
Она поднялась, аккуратно отряхнула подол платья.
– Я провожу тебя…
– Тогда пойдем через лес – там есть тропинка, а напрямик будет быстрее.
Ночь была светлой – до полнолуния оставалось два дня. Марта шла по чернеющей меж деревьев тропинке легко и быстро. Юбка ее едва слышно шелестела, словно трава под ветром. Потом она поежилась – свежо, сыро. Закуталась в платок. Клаус, шедший сзади, снял и набросил ей на плечи свою куртку.
Женщина обернулась к нему. Темные глаза ее блеснули.
Она не смотрела под ноги и не заметила выступающий древесный корень. Споткнулась, едва не упав, тихонько охнула.
Клаус рванулся вперед и подхватил ее, не дав упасть. И остановился. Замер.
Пальцы его лежали на плечах Марты. Медленно, осторожно Клаус развернул ее к себе. Они стояли теперь так близко, что каждый слышал стук сердца другого, и смешивались, казались очень громкими в тишине, их дыхания.
– Марта… – прошептал Клаус. Тепло женского тела туманило голову.
Она что-то прошептала и попыталась высвободиться. Но Клаус провел ладонью по ее щеке, губам, шее…
– Марта…
… Луна сияла, словно с ума сошла. Таким ослепительно-белым казалось в этом сиянии ее тело, такими темными – губы и глаза. Он шептал что-то невнятное, а она прерывисто вздохнула – и стала покорной и ласковой, а потом – жадной и нетерпеливой. Невнятный шепот в тишине и шорох ткани смолкли, и все в лесу замерло. Такая мягкая, такая высокая трава… такая же мягкая, как ее руки…
– Клаус… Господи, Клаус!
– Любимая моя… Марта, я люблю тебя. И всегда любил.
– Клаус… Грех-то какой, Боже!
– Марта… Грех – то, что мы столько лет были не вместе. А счастье разве может быть грехом? Любимая моя… Ведь Он создал нас для счастья.
– Я не знала, что это так больно. И так сладко… Боже мой, Боже, прости мне!
– Я не отдам тебя больше никому. Даже Ему, – вырвалось у Клауса. – Он поймет. И простит. Ты должна жить, Марта… у нас будет сын – это самый лучший подарок будет… и Ему, и нам.
А потом луна отвернулась, прячась в облака, чтобы не мешать этим двоим. И долго-долго не показывалась на небе – до самого розового, счастливого, скорого рассвета.
Марта лежала, вытянувшись, на траве и смотрела в небо. Высокое, серо-прозрачное, оно потихоньку наливалось яркой синевой. Потом повернулась на бок и, приподнявшись на локте, посмотрела на спящего Клауса.
Я люблю тебя, подумала она. Больше всего на свете. Всегда люблю и любила. Больше жизни. И эта любовь больше той, другой любви, в которой я поклялась много лет назад. И та, другая, кажется мне теперь постылой.
Может ли стать постылой любовь? Оказывается, может. И как мне жить теперь с этим знанием?
Она тихонько коснулась кончиками пальцев лица лежащего перед ней сильного мужчины. Он может закрыть ее собой от ветра и холода, от зла и летящих в них камней. От людской обиды и несправедливости. Но не закроет от гнева Господня. Потому что сегодня она нарушила свою клятву. И она должна уйти. Сейчас. Сию минуту. Пусть кара падет на ее голову, только на нее, на нее одну, не тронет его, он не виноват, не виноват…
Плача без слез, Марта торопливо оделась и, спотыкаясь, побежала по колкой, росистой траве. Босые ноги заледенели, и такими же ледяными пальцами она сжимала концы платка.
А потом она потеряла дорогу, потому что предрассветный туман поднялся от земли и окутал мир плотной пеленой. И Марта остановилась. Она сбилась с пути и больше никогда не найдет дорогу к дому. К тому дому, где ее Любят и Ждут. Дрожа от озноба и отчаяния, стояла она и смотрела в небо. А небо молчало и было сокрыто пеленой.
– Боже, – сказала она вслух. И поразилась, каким тусклым стал ее голос. И опустила голову, потому что это, оказывается, была расплата. Она навсегда останется в этом тумане. Она никогда не…
Сквозь туман пробился узкий, прямой, как игла, блестящий луч. Один. Марта зажмурилась и опустила голову. Он ударит ее. Он покарает.
Но луч задрожал – и пушистым платком накрыл ее плечи. И чей-то голос… нет, Голос прозвучал в тишине:
– Дуреха, – ласково проговорил Голос, и Марта поняла, что это голос ее матери. – Разве грехом может быть счастье?
Марта задрожала и всхлипнула. Открыла глаза.
Белая, прямая, как этот луч, широкая дорога лежала перед ней. Что-то мерцало на другом ее конце… Роза, поблекшая, с осыпавшейся позолотой, бумажная роза, лежавшая все эти годы у изголовья, невесть как очутилась в ее руках.
– Ты знаешь, куда тебе нужно, – добавил Голос. – Так иди же.
И – все исчезло.
Клочья тумана стремительно таяли под первыми, рассветными лучами солнца. Весело кричали птицы, и вторили им колокола близкого уже монастыря. Марта стояла на тропинке, кутаясь в платок. В теплых пальцах ее был зажат полевой цветок. В этот миг пришло ясное, как вода в ручье, понимание. Господь любит ее. И всегда любил. И она может ответить ему тем же.
Сестра Агата едва не лишилась чувств от изумления, когда в растрепанной, босоногой бродяжке с блестящими глазами и пунцовым румянцем узнала всегда сдержанную и спокойную настоятельницу. Вскрикнула и выронила ворох полотна, которое несла для приюта. А мать Мария, даже не заметив, что едва не сбила сестру с ног, вихрем пронеслась мимо и исчезла за поворотом, в коридоре, ведущем в молельню.
Когда встревоженные, изумленные, ошарашенные сестры осмелились приоткрыть дверь, они зажмурились от ярких солнечных лучей, бивших в окна. В их перекрещивающемся свете они увидели мать Марию…
Она не молилась. Она танцевала.
Марта танцевала свой первый танец, первый, тот, что сделал ее из дурнушки принцессой, танец Золушки. Она помнила его всю жизнь, каждое движение, она ни на минуту его, оказывается, не забывала. Летели руки, летели растрепавшиеся светло-русые косы, маленькие ноги почти не касались пола. Спаситель смотрел на нее большими скорбными глазами, и в глазах этих не было упрека – только понимание. К Его ногам сейчас мать Мария – актерка Марта – положила единственное, что имела. Свой Дар. Свою Любовь. Свою благодарность. Большего она не смогла бы отдать – даже в молитве.
И когда ошеломленные сестры хотели было ворваться в комнату, чтобы – схватить, вязать, творить молитву, поить отварами, ведь сошла с ума, да что же это, – они почему-то не смогли этого сделать. А когда тонкая фигурка остановилась в финальном па, а потом беззвучно осела на холодные плиты пола, сестрам почудилось – конечно, почудилось, ведь так не бывает! – что Богородица протянула руку и Своим платком вытерла пот со лба женщины.
Где-то ударил одинокий колокол, чистый звон пронизал мир – и замер. Солнечные лучи окутали лежащую на полу фигуру ярким, светлым сиянием.
* * *
… Флейта спела последнее «фа» и смолкла. Усталые актеры переглянулись, сделали шаг к зрителям – и разом поклонились, взявшись за руки.
Публика взорвалась криками. На сцену летели медные монеты и простые полевые цветы, по рукам шла чья-то шляпа. Гул, свистки одобрения, хлопки натруженных ладоней, и кто-то кашлял, а женщины утирали глаза передниками.
Стоящий в толпе монах негодующе крестился. Потом сплюнул – тьфу, охальники! – и выбрался из толпы. Лысину его припекало летнее солнце. Коломбина заметила – и рассмеялась, толкнула локтем Арлекина и что-то сказала. Темноволосый, веселый Арлекин помахал монаху рукой.
Светлое тепло июля царило в воздухе. В высоком, ярко-синем небе не было ни облачка.
Впрочем, нет – одно облачко парило-таки в невозможной вышине. На нем, невидимый, сидел бородатый старик в белой рубахе. Он смотрел вниз и улыбался. Все было во славу Его. Он все понимал.
7-9.04.2010.
Вышивальщица
Серое небо качалось над осенним лесом в такт широкой рыси коня. Высокие сосны хмуро шумели верхушками и вздрагивали под порывами ветра, но внизу, на тропе, было даже тепло. День выдался не слишком холодный, и неяркое солнце конца октября то и дело высовывало озябший бок из-под краешка белых облаков. Одинокий всадник, ехавший по натоптанной лесной дороге, свернул на развилке, снял шапку, взъерошил взмокшие волосы. Он торопился. Сунул руку за пазуху, пощупал закутанный в замшу сверток. Драгоценность – пуще жизни, если не довезет, головы ему не сносить.
Уже перевалило за полдень, и лес по обеим сторонам дороги сжался, уступая место приметам человеческого жилья. Потянулись распаханные делянки и огороды, послышались издалека крики петухов и звон железа из кузницы. За следующим поворотом должны показаться крыши домов… надо же, столько лет прошло, а он еще помнит эту дорогу.
Въехав на неширокую деревенскую улицу, всадник пустил коня шагом. Встречные с любопытством посматривали ему вслед, но ни о чем не спрашивали. Здешние жители вообще отличались молчаливостью и умением не задавать ненужных вопросов.
Поравнявшись с небольшим деревянным домом почти в самом конце улицы, всадник остановился. Спешился, заглянул через забор в палисадник, за которым качались яркие, разноцветные шары поздних осенних астр. Постучал в ворота. Молоденькая яблоня, закрывающая окно дома, уже облетела; грустно висели на самых верхних ветвях мелкие сморщенные яблочки, до которых не успели добраться мальчишки.
В глубине двора, за некрашеными новыми воротами залаял пес. Хлопнула дверь, простучали легкие, быстрые шаги, стукнул засов. Калитка отворилась, и невысокая, полноватая женщина недоуменно и встревожено взглянула на нежданного гостя.
А потом побледнела и отступила на шаг. Узнала.
Всадник снял шляпу – и поклонился, едва не достав до земли.
– Здравствуй, Митка, – негромко проговорил он. – Войти позволишь?
– Дарн, – проговорила женщина, отводя выбившуюся из-под платка прядь светло-русых волос. Темные встревоженные глаза ее не отрывались от лица всадника. – Что привело родича князя в нашу глушь?
– Княжье слово к тебе, Мита…
– Какое может быть дело у князя – ко мне? – женщина пожала плечами. – Входи, если так. Выпьешь молока с дороги?
Во дворе возился у поленницы тощий темноволосый подросток. Он увидел гостя и поклонился, опустив хмурые глаза – зеленые, похожие на ягоды крыжовника в летнюю пору. И не заметил, как Дарн окинул его беглым взглядом – а потом стремительно обернулся к женщине.
– Митка… сын?
– Сын, – кивнула она.
– Сколько же лет ему?
– Двенадцать. И вовсе не обязательно так кричать, – отозвалась женщина спокойно.
Просторная, очень чистая комната встретила их запахом свежевыпеченного хлеба. Теплом тянуло от большой, недавно выбеленной печи. На столе, покрытом вышитой скатертью, стояли в кринке астры – такие же, как в палисаднике, и веточка лиственницы. Дарн облизнул губы, покачнулся устало, и Мита кивнула ему на лавку:
– Садись. Молока хочешь?
– Обожди, Митка, – Дарн вздохнул. Посерьезнел, выпрямился. – Князь… его светлость кланяется тебе и просит принять от него подарок.
Распахнулся в руках княжьего вестника небольшой сверток – и Митка отступила к порогу, опуская руки. Переливался благородной строгостью светло-серый шелк, раскатившись едва ли не до земли. Моточки ниток светились в лучах неяркого солнца – красные, золотые, белые… разные. Новенькие, манили круглыми боками деревянные пяльцы.
– Что это? – спросила Мита. Спокойно спросила, словно о пустяке. Словно и не в диковинку было, словно не дрогнули пальцы, отзываясь живой памятью.
– Подарок, – повторил Дарн и вздохнул. – Мита, я расскажу…
– Олль, – крикнула женщина, приоткрыв дверь, – тащи с ледника щи, обедать будем. Садись, – обернулась она, – в ногах правды нет. Пообедаем, потом все расскажешь. Я чаю, не горит твое дело?
После обеда солнце окончательно спряталось за серые тучи. Пасмурнело, собирался дождь. До заката еще далеко, но так и тянет зажечь свечи, чтобы прогнать тяжелое ощущение слепоты, почти беды. Тем более, если притягивает взгляд благородный шелк, и пальцы тянутся, чтобы погладить моточки ниток.
– … вот так и вышло, Митка, – закончил гонец, – что нет у нас боле иного выхода. Всем пропадать – или биться всем миром.