355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Мюссе » Исповедь сына века » Текст книги (страница 13)
Исповедь сына века
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:38

Текст книги "Исповедь сына века"


Автор книги: Альфред де Мюссе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Безумец, разве я был в силах сделать это! Я был так счастлив еще совсем недавно, что не имел мужества по-настоящему оглянуться назад и думал лишь о том, каким способом увезти Бригитту. Всю ночь я провел не смыкая глаз и на следующий день, рано утром, решился на всякий случай зайти к тому молодому человеку, которого видел в Опере. Не знаю, что толкало меня на это – гнев или любопытство, не знаю, чего в сущности я хотел от него добиться, но я подумал, что теперь он не сможет по крайней мере избежать встречи со мной, а это было все, к чему я стремился.

Адреса его я не знал и решил узнать его у Бригитты под тем предлогом, что было бы невежливо с моей стороны не отдать визита человеку, который бывает у нас так часто, – о нашей встрече в театре я не сказал ей ни слова. Бригитта лежала в постели, и по ее усталым глазам видно было, что она плакала. Когда я вошел в ее комнату, она протянула мне руку и спросила: "Чего вы хотите от меня?" Голос ее был грустен, но ласков. Мы обменялись несколькими дружескими словами, и я ушел не с таким тяжелым сердцем.

Юношу, к которому я направлялся, звали Смит. Он жил недалеко от нас. Какое-то необъяснимое беспокойство овладело мною, когда я постучал в его дверь, и, словно ослепленный неожиданным светом, я медленно вошел в комнату. При первом же движении Смита вся кровь застыла в моих жилах. Он лежал в постели, лицо его было так же бледно и так же расстроено, как только что у Бригитты; он протянул мне руку и точно таким же тоном сказал мне те же слова: "Чего вы хотите от меня?"

Думайте что угодно, но в жизни человека бывают такие случайности, которые не поддаются объяснению разума. Я сел, не в силах ответить ему, и, словно пробудившись от сна, повторял самому себе заданный им вопрос. В самом деле, зачем я пришел к нему? Как сказать ему, что меня привело? И даже если предположить, что мне было бы небесполезно расспросить его, то неизвестно еще, захочет ли он отвечать? Он привез письма и знал тех, кто их писал, но ведь я и сам знал не меньше после того, как Бригитта показала мне одно из них. Я не решался обратиться к нему с вопросом, опасаясь выдать то, что происходило в моем сердце. Первые фразы, которыми мы обменялись, были вежливы и незначительны. Я поблагодарил его за то, что он взял на себя поручение родных г-жи Пирсон, сказал, что перед отъездом из Франции мы тоже попросим его оказать нам кое-какие услуги, после чего мы умолкли, удивляясь тому, что находимся в обществе друг друга.

Я стал смотреть по сторонам, как это обычно бывает с людьми, испытывающими смущение. Комната, которую занимал молодой человек, была на пятом этаже, и все в ней свидетельствовало о честной и трудолюбивой бедности. Кое-какие книги, музыкальные инструменты, портреты в деревянных рамках, бумаги, аккуратно разложенные на письменном столе, старое кресло да несколько стульев – это было все, но все дышало чистотой, заботливостью и производило приятное впечатление.

Что касается Смита, то его открытое одухотворенное лицо сразу располагало в его пользу. На камине я увидел портрет пожилой женщины и, задумавшись, рассеянно подошел к нему. Смит сказал мне, что это портрет его матери.

Тут я вспомнил, что Бригитта часто рассказывала мне о Смите, и множество забытых подробностей всплыло в моей памяти. Бригитта знала его с детства. До того как я приехал в ее края, она иногда встречалась с ним в Н., но после моего приезда она ездила туда только однажды, и в это время его как раз не было там. Таким образом я лишь случайно узнал кое-какие факты из его жизни, и они произвели на меня сильное впечатление. Он занимал незначительную должность, позволявшую ему, однако, содержать мать и сестру. Его отношение к этим двум женщинам заслуживало величайшей похвалы. Он во всем отказывал себе ради них, и хотя как музыкант обладал недюжинными способностями, которые могли бы привести его к славе, безукоризненная честность и исключительная скромность всегда заставляли его предпочитать шансам на успех тихую и спокойную жизнь. Словом, он принадлежал к той немногочисленной группе людей, которые живут, не делая шума, и благодарны тем, кто не замечает их достоинств.

Мне рассказывали о некоторых его поступках, вполне достаточных для характеристики человека: он был страстно влюблен в хорошенькую девушку, жившую по соседству, и ухаживал за ней больше года, после чего родители девушки наконец согласились выдать за него свою дочь. Она была так же бедна, как он. Они уже собирались подписать брачный контракт, и все было готово к свадьбе, как вдруг мать спросила его: "А кто выдаст замуж твою сестру?" Этих слов было достаточно: он понял, что если женится, то весь его заработок будет уходить на-собственное хозяйство, и, следовательно, сестра останется без приданого. Он сейчас же разрушил начатое и мужественно отказался от брака и от любви. Вот тогда-то он и приехал в Париж, где получил место, которое занимал до сих пор.

Всякий раз, как мне приходилось слышать эту историю, о которой много говорили в тех краях, у меня возникало желание познакомиться с ее героем. Это спокойное и незаметное самоотвержение представлялось мне более достойным восхищения, чем самые громкие подвиги на поле битвы. Увидев портрет матери Смита, я сейчас же вспомнил все это и, перенеся взгляд на него самого, удивился тому, что он так молод. Я не смог удержаться, чтобы не спросить его, сколько ему лет. Оказалось, что мы ровесники.

Пробило восемь часов, и он встал, но, сделав несколько шагов, пошатнулся и покачал головой.

– Что с вами? – спросил я.

Он ответил, что ему пора идти на службу, но что он не в состоянии держаться на ногах.

– Вы больны?

– У меня лихорадка, мне сильно нездоровится.

– Вчера вечером вы чувствовали себя лучше... Я видел вас в Опере, если не ошибаюсь.

– Простите, я не узнал вас. У меня бесплатный вход в этот театр, и я надеюсь, что мы еще встретимся там с вами.

Чем больше я смотрел на этого юношу, на эту комнату, на эту обстановку, тем сильнее ощущал, что не смогу заговорить об истинной цели моего посещения. Пришедшая мне накануне мысль, будто Смит мог восстановить против меня Бригитту, невольно исчезла. На лице его отражалась искренность и в то же время какая-то суровость, удерживавшая меня и внушавшая уважение. Мало-помалу мысли мои приняли другое направление; я внимательно смотрел на него, и мне показалось, что он тоже с любопытством наблюдает за мной.

Нам обоим было по двадцати одному году, но как велика была разница между нами! Весь ход его существования определялся размеренным боем часов; все, что он видел в жизни, была дорога от его одинокой комнаты до канцелярии в недрах какого-то министерства; он отсылал матери все свои сбережения – ту лепту человеческой радости, которую с такой жадностью сжимает рука всякого труженика; он жаловался на эту ночь болезни потому только, что она лишала его дня тяжелого труда; у него была лишь одна мысль, одно благо – забота о благе ближнего, и это с самого детства, с тех пор, как его руки научились работать! А я! Что сделал я с этим драгоценным, быстротечным, неумолимым временем, с временем, впитывающим столько трудового пота? Был ли я человеком? Кто из нас двоих жил настоящей жизнью?

Для того чтобы почувствовать все то, что я высказал сейчас на целой странице, нам понадобился один только взгляд. Глаза наши встретились и больше не отрывались друг от друга. Он заговорил о моем путешествии и о той стране, куда мы собирались ехать.

– Когда вы едете? – спросил он.

– Не знаю. Госпожа Пирсон заболела и уже три дня как не встает с постели.

– Три дня! – невольно вырвалось у него.

– Да. А почему это так удивляет вас?

Он встал и бросился ко мне с вытянутыми руками и застывшим взглядом. Все его тело сотрясалось от лихорадочного озноба.

– Вам нехорошо? – спросил я и взял его за руку, но в тот же миг он вырвал эту руку, закрыл лицо и, не в силах удержаться от слез, медленно побрел к кровати.

Я смотрел на него с недоумением. Жестокий приступ лихорадки совершенно обессилил его. Опасаясь оставить его одного в таком положении, я снова подошел к нему. Он резко оттолкнул меня, словно охваченный каким-то необъяснимым ужасом. Наконец он пришел в себя.

– Извините меня, – проговорил он слабым голосом, – я не в состоянии беседовать с вами. Будьте добры оставить меня одного. Как только силы позволят мне, я зайду поблагодарить вас за ваше посещение.

3

Бригитта начала поправляться. Как она и говорила мне прежде, она хотела ехать сразу после выздоровления, но я воспротивился этому, и мы решили подождать еще недели две, чтобы она могла вполне окрепнуть для предстоящей дороги.

По-прежнему печальная и задумчивая, она все же была приветлива со мной. Несмотря на все мои попытки вызвать ее на откровенность, она повторяла, что письмо, которое она показала мне, было единственной причиной ее грусти, и просила перестать говорить об этом. Итак, вынужденный молчать, как молчала она, я тщетно старался угадать, что происходило в ее сердце. Нам обоим тяжело было теперь оставаться наедине, и мы каждый вечер отправлялись в театр. Там, сидя рядом в глубине ложи, мы изредка пожимали друг другу руку; время от времени красивый музыкальный отрывок, какое-нибудь поразившее нас слово заставляли нас обменяться дружеским взглядом, но по дороге в театр, как и по дороге, домой, мы оба молчали, погруженные в свои мысли. Двадцать раз на день я готов был броситься к ее ногам и умолять ее, как о милости, чтобы она нанесла мне смертельный удар или возвратила счастье, на один миг мелькнувшее предо мною. Двадцать раз, в ту самую минуту, когда я уже собирался сделать это, выражение ее лица менялось, она вставала с места и уходила от меня или же холодной фразой останавливала готовый излиться сердечный порыв.

Смит приходил к нам почти ежедневно. Несмотря на то, что его появление в нашем доме было причиной всех несчастий и что после визита к нему в моей душе остались какие-то странные подозрения, тон, каким он говорил о нашей поездке, его чистосердечие и простота неизменно успокаивали меня. Я беседовал с ним по поводу привезенных им писем, и мне показалось, что если он был не так оскорблен ими, как был оскорблен я, то все же они глубоко огорчили его. Он не знал прежде их содержания, и теперь, как старинный друг Бригитты, громко возмущался ими, повторяя, что очень сожалеет о взятом, поручении. Видя, сдержанность, с какой обращалась с ним г-жа Пирсон, я не мог предположить, чтобы она сделала его своим поверенным. Итак, мне приятно было встречаться с ним, хотя между нами все еще оставалось чувство натянутости и стеснения. Он обещал быть после нашего отъезда посредником между Бригиттой и ее родными и предотвратить скандальный разрыв. Уважение, которым он пользовался в своих краях, должно было иметь большое значение при этих переговорах, и я не мог не оценить подобной услуги. Это была благороднейшая натура. Когда мы бывали втроем и ему случалось заметить некоторую холодность или принужденность между мной и Бригиттой, он всеми силами старался развеселить нас. Если порой его и беспокоило то, что происходило между нами, он никогда не проявлял ни малейшей назойливости, и видно было, что он искренно желает нам счастья. Если он говорил о нашей связи, то всегда с истинным уважением, как человек, для которого узы любви освящены богом. Словом, это был настоящий друг, и он внушал мне полное доверие.

Однако, несмотря на все это и вопреки его усилиям, он был печален, и я не мог побороть в себе странных мыслей, невольно приходивших мне в голову. Слезы, пролитые молодым человеком в моем присутствии, его болезнь, случившаяся в то самое время, когда заболела моя возлюбленная, какая-то грустная симпатия, которая, как мне казалось, существовала между ними, все это тревожило и волновало меня. Еще месяц назад я и по менее значительному поводу выказал бы бешеную ревность, но теперь – в чем мог я подозревать Бригитту? Что бы она ни скрывала от меня, разве она не собиралась все же уехать со мной? И даже если допустить, что она открыла Смиту какую-то неизвестную мне тайну, то какого рода могла быть эта тайна? Что предосудительного могло быть в их печали и в их дружбе? Она знала его ребенком; после долгих лет она встретилась с ним в то самое время, когда собиралась уехать из Франции; она находилась сейчас в затруднительном положении, и волею случая он узнал об этом, более того – он послужил как бы орудием ее несчастия. Разве не вполне естественно было, что время от времени они обменивались грустными взглядами и что вид этого юноши вызывал у Бригитты воспоминания о прошлом и невольные сожаления? И в свою очередь мог ли он, думая об отъезде, не испытывать при этом невольного страха перед опасностями далекого путешествия, перед случайностями скитальческой жизни, почти что жизни изгнанницы, навсегда лишенной родины? Разумеется, так оно и было, и я чувствовал, глядя на них, что это на мне лежит обязанность подойти к ним, успокоить, убедить в том, что они могут положиться на меня, сказать Бригитте, что моя рука будет поддерживать ее до тех пор, пока она будет нуждаться в опоре, сказать Смиту, что я благодарен ему за участие и за услуги, которые он собирался нам оказать. Я чувствовал это, но не мог поступить так. Смертельный холод сжимал мне сердце, и я не мог заставить себя встать со своего кресла.

Вечером, когда Смит уходил, мы молчали или говорили о нем. Я находил какое-то страстное удовольствие, ежедневно упрашивая Бригитту рассказывать мне все новые и новые подробности относительно этого человека. Правда, она ничего не могла добавить к тому, что я уже сообщил читателю. Как я уже говорил, его жизнь всегда была бедной, незаметной и честной, ее можно было рассказать в нескольких словах, но я заставлял Бригитту без конца повторять мне эти слова, не зная сам, почему это так занимает меня.

Должно быть, в глубине моего сердца таилось страдание, в котором я сам себе не признавался. Если бы этот человек приехал в то время, когда у нас царила радость, и привез Бригитте ничего не значащее письмо, если бы он пожал ей руку, садясь в карету, – разве я обратил бы на это хоть малейшее внимание? Пусть бы он не узнал меня в Опере, пусть бы не сдержал при мне слез, причина которых была мне неизвестна, – разве все это имело бы для меня хоть какое-нибудь значение, будь я счастлив? Но, не зная, о чем грустит Бригитта, я в то же время отлично понимал, что мое прежнее отношение к ней, – что бы она там ни говорила, – было как-то связано с ее теперешним угнетенным состоянием. Если бы в течение тех шести месяцев, которые мы прожили вместе, я был таким, каким должен был быть, ничто в мире – я твердо знал это – не могло бы омрачить нашу любовь. Смит был человек заурядный, но добрый и преданный. Его простые и скромные достоинства напоминали чистые прямые линии, на которых отдыхает глаз. Вы узнавали его за четверть часа, и он внушал вам доверие, если не восхищение. Я не мог не сказать самому себе, что если бы любовником Бригитты был он, она бы с радостью уехала с ним.

Я сам пожелал отдалить наш отъезд и уже раскаивался в этом. Бригитта тоже иной раз торопила меня.

– Что удерживает нас здесь? – спрашивала она. – Я выздоровела, все готово.

И в самом деле, что удерживало меня? Не знаю.

Сидя у камина, я попеременно смотрел то на Смита, то на мою возлюбленную. Оба были бледны, задумчивы, молчаливы. Я не знал причины их грусти, но невольно повторял себе, что эта причина, так же как и тайна, которую я хотел разгадать, была общей для обоих. Однако мое чувство не походило на те смутные и болезненные подозрения, какие мучили меня прежде, – нет, теперь это был инстинкт, непреодолимый, роковой. Какое странное существо человек! Мне нравилось оставлять их вдвоем у камина, а самому уходить мечтать на набережную. Я стоял там, прислонясь к перилам, и глядел на воду, словно уличный бездельник.

Когда они беседовали о своей жизни в Н. и Бригитта, почти развеселившись, начинала говорить со Смитом материнским тоном, напоминая ему о днях, проведенных вместе, я несомненно страдал, и вместе с тем слушать их было мне приятно. Я задавал им вопросы, беседовал со Смитом о его матери, о его работе, о его планах. Я предоставлял ему возможность показать себя в выгодном свете, заставлял его побороть застенчивость и раскрыть перед нами свои достоинства.

– Вы, кажется, очень любите вашу сестру? – спрашивал я его. – Когда вы думаете выдать ее замуж?

И он, краснея, говорил нам, что приданое стоит дорого, что свадьба эта состоится года через два, а может быть, и раньше, если здоровье позволит ему взять дополнительную работу, за которую он получит особое вознаграждение; что на родине у него есть друг, старший сын довольно состоятельных родителей, что они уже почти сговорились относительно сестры и что счастье может прийти, когда о нем не думаешь, как приходит покой; что сам он отказался в пользу сестры от скромной доли наследства, оставленного отцом; что мать его противится этому, но что он настоит на своем во что бы то ни стало: ведь мужчина должен жить своим трудом, тогда как судьба девушки решается в день ее свадьбы. Так постепенно он раскрывал перед нами всю свою жизнь, всю свою душу, и я смотрел, как Бригитта слушает его. Потом, когда он прощался, собираясь уходить, я провожал его до дверей и стоял задумчиво, неподвижно, до тех пор, пока на лестнице не замирал звук его шагов.

Тогда я возвращался в спальню, где Бригитта готовилась ко сну. Я с жадностью созерцал это прекрасное тело, эти сокровища красоты, которыми я обладал так долго. Она расчесывала свои длинные волосы, завязывала их косынкой и отворачивалась, когда платье ее падало на пол, словно Диана, входящая в воду. Она ложилась в постель, я убегал к себе, и мне ни на секунду не приходила мысль, что Бригитта изменяет мне или что Смит влюблен в нее. Я и не думал подозревать их или следить за ними. Я не понимал, что происходит, я только говорил себе: "Она очень хороша, а бедный Смит славный малый, у них обоих какое-то большое горе, и у меня тоже". Эта мысль разрывала мне сердце, но в то же время утешала меня.

Однажды, заглянув в чемоданы, мы заметили, что нам недостает кое-каких мелочей, и Смит взялся приобрести их. Он проявлял поразительную неутомимость и говорил, что, поручая ему что-либо, мы доставляем ему большое удовольствие. Как-то раз, вернувшись домой, я застал его у нас: стоя на коленях, он пытался запереть один из чемоданов. Бригитта сидела за фортепьяно – мы взяли его напрокат по приезде в Париж – и играла одну из тех старинных мелодий, в которые она вкладывала так много выражения и которые были так дороги мне. Я остановился в передней возле полуоткрытой двери. Каждая нота проникала мне в душу; никогда еще она не пела так грустно и с таким чувством.

Смит слушал ее с восхищением. В руках у него была пряжка от ремня. Он сжал ее, потом выронил и устремил взгляд на платья, которые сам только что уложил и прикрыл простыней. Когда пение прекратилось, он не изменил позы. Бригитта, не снимая рук с клавиш, смотрела вдаль. Я еще раз увидел слезы в глазах молодого человека, я был и сам готов разрыдаться. Не отдавая себе отчета в своих ощущениях, я вошел в комнату и протянул ему руку.

Бригитта вздрогнула.

– Разве вы были здесь? – с удивлением спросила она.

– Да, я был здесь, – ответил я. – Пойте же, моя дорогая, умоляю вас. Я хочу еще раз услышать ваш голос.

Не ответив ни слова, Бригитта еще раз запела ту же арию. И для нее тоже она была воспоминанием. Она видела мое волнение, волнение Смита, голос изменил ей. Последние звуки, едва уловимые, казалось, растворились в воздухе. Она встала и поцеловала меня. Моя рука все еще была в руке Смита. Я почувствовал, как он судорожно сжал ее. Он был бледен, как смерть.

В другой раз я принес альбом с литографиями, изображавшими виды Швейцарии. Мы втроем рассматривали их, и время от времени, найдя какой-нибудь понравившийся ей пейзаж, Бригитта задерживалась на нем. Один из них показался ей интереснее прочих. Это был вид одной местности в кантоне Во, неподалеку от дороги на Бриг: зеленая долина, усаженная яблонями, в тени которых паслось стадо; в отдалении деревушка, состоявшая из дюжины деревянных домиков, в беспорядке рассеянных по лугу и громоздящихся по окрестным холмам. На переднем плане, у подножия дерева, сидела девушка, а перед ней стоял молодой парень, видимо работник с фермы, и, держа в руке окованную железом палку, указывал на дорогу, по которой только что пришел, – извилистую тропинку, терявшуюся в горах. Над ними высились Альпы – три снежные вершины, позолоченные лучами заходящего солнца, венчали весь этот пейзаж, исполненный простоты и в то же время прекрасный. Долина напоминала зеленое озеро, и глаз следил за его очертаниями с величайшим спокойствием.

– Не поехать ли нам сюда? – предложил я Бригитте и, взяв карандаш, набросал на рисунке несколько штрихов.

– Что это вы делаете? – спросила она.

– Хочу попробовать, не удастся ли мне, изменив немного это лицо, сделать его похожим на вас, – ответил я. – Мне кажется, что красивая шляпа этой крестьянки чудесно пошла бы вам. И, может быть, мне удастся также придать этому бравому горцу некоторое сходство со мной.

По-видимому, моя выдумка понравилась Бригитте, и, вооружившись ножичком, она быстро стерла на рисунке лица юноши и девушки. Я начал рисовать ее портрет, а она пыталась сделать мой. Лица были очень миниатюрны, так что мы не стали особенно придираться. Было решено, что портреты изумительно похожи; и действительно, при желании вполне можно было узнать в них наши черты. Мы посмеялись над этим, альбом остался открытым, и несколько минут спустя я вышел из комнаты, так как меня зачем-то вызвал слуга.

Когда я вернулся, Смит стоял, наклонившись над столом, и рассматривал литографию с таким вниманием, что даже не заметил, как я вошел. Он был погружен в глубокую задумчивость. Я сел на свое прежнее место у камина, обратился с какими-то словами к Бригитте, и лишь тогда он поднял голову. С минуту он смотрел на нас обоих, затем поспешно простился с нами, и я увидел, как, проходя через столовую, он стиснул руками лоб.

Замечая подобные проявления скорби, я всякий раз уходил в свою комнату. "Что это? Что это?" – спрашивал я себя. И, сложив руки, я словно умолял кого-то... Кого же? Не знаю сам – быть может, моего доброго гения, а быть может – злую судьбу.

4

Сердце мое громко кричало, что надо ехать, но я по-прежнему медлил. Какое-то тайное и горькое наслаждение приковывало меня по вечерам к моему креслу. Когда мы ждали Смита, я не находил покоя до тех пор, пока не раздавался его звонок. Чем объяснить, что какая-то частица нашей души упивается собственным несчастьем?

Каждый день какое-нибудь слово, быстрый жест, взгляд приводили меня в трепет. И каждый день другое слово, другой взгляд производили на меня противоположное впечатление и снова повергали в состояние неуверенности. В силу какой необъяснимой тайны оба они были так печальны? И в силу какой другой тайны я оставался недвижим, словно каменное изваяние, и спокойно смотрел на них, тогда как в ряде подобных случаев я проявлял неистовство и даже ярость? Я не в силах был пошевельнуться, я – тот самый человек, который в любви подвержен был приступам такой жестокой ревности, какая бывает только на Востоке. Целые дни я проводил в ожидании чего-то и сам не мог бы сказать, чего я жду. Вечером я садился на свою кровать и говорил себе: "Ну, давай думать об этом". Но через минуту я закрывал лицо руками и восклицал: "Нет, это невозможно!" А на следующий день повторялось то же самое.

Когда Смит посещал нас, Бригитта была более ласкова со мной, чем когда мы оставались одни. Как-то вечером нам случилось обменяться довольно резкими словами, но, заслышав из передней его голос, она вдруг подошла и села ко мне на колени; Что до него, то он был неизменно спокоен и грустен, но, видимо, это стоило ему постоянных усилий. Все его жесты были размеренны, говорил он мало и медленно, но вырывавшиеся у него порой резкие движения лишь составляли еще более разительный контраст с его обычной сдержанностью.

Можно ли назвать любопытством пожиравшее меня нетерпение, если припомнить те обстоятельства, в которых я находился в то время? Что бы я ответил, если бы кто-нибудь спросил у меня: "Какое вам дело? Вы чересчур любопытны"? Быть может, впрочем, это и было только любопытство.

Мне вспоминается, что однажды у Королевского моста на моих глазах утонул человек. В то время я учился в школе плавания и в этот день вместе с товарищами делал в воде различные упражнения. За нами шла лодка, где сидели два учителя плавания. Это было в разгаре лета. Наша лодка встретилась с другой, так что под главным пролетом моста нас оказалось более тридцати человек. Внезапно одному из пловцов сделалось дурно. Я слышу крик и оборачиваюсь. На поверхности воды я вижу две трепещущие руки, потом все исчезает. Мы немедленно нырнули. Тщетно. Только час спустя удалось вытащить труп, который застрял под плотом.

То ощущение, которое я испытал, погрузившись в реку, никогда не изгладится из моей памяти. Я всматривался в мутные и глубокие слои воды, которые с глухим рокотом окружали меня со всех сторон. Я нырял все глубже и глубже, насколько мне позволяло дыхание, потом выплывал на поверхность, обменивался краткими вопросами с другими пловцами, столь же обеспокоенными, как и я, и опять продолжал эту ловлю. Я был полон ужаса и надежды. Мысль, что, быть может, сейчас меня схватят две судорожно сжимающиеся руки, вызывала во мне невыразимую радость и невыразимый страх, и в лодку я сел лишь тогда, когда совершенно изнемог от усталости.

Если разврат не притупляет ум человека, то одним из неизбежных его следствий является какое-то извращенное любопытство. Выше я уже рассказал о том чувстве, которое испытал, когда впервые пришел к Деженэ. Сейчас я подробнее разовью свою мысль.

Истина, этот остов всего видимого, требует, чтобы всякий человек, каков бы он ни был, пришел к ней в свой день и в свой час и коснулся ее бессмертного костяка, вложив руку в какую-нибудь случайную рану. Это называется – познать мир, и опыт дается лишь такою ценой.

Так вот – одни в ужасе отступают перед этим испытанием, другие, слабые и испуганные, останавливаются перед ним, колеблющиеся, словно тени. Некоторые создания божий, и, может быть, лучшие из них, переносят его, но потом сразу умирают. Большинство забывает, и вот так все мы несемся навстречу смерти.

Но есть люди – и, бесспорно, это несчастные люди, – которые не отступают, не дрожат, не умирают и не забывают. Когда приходит их очередь коснуться несчастья, то есть истины, они твердым шагом приближаются к ней, протягивают руку и – страшная вещь! – преисполняются любви к посиневшему утопленнику, которого находят в глубине вод. Они хватают его, ощупывают, сжимают в объятиях. Они уже пьяны от желания знать. Теперь они смотрят на вещи лишь затем, чтобы увидеть их сущность; сомневаться и познавать – вот все, что им нужно. Они обшаривают мир, словно, шпионы господа бога, их мысли оттачиваются, как стрелы, и зрение у них становится острым, как у рыси.

Люди развращенные подвержены этой неистовой страсти более всех других и по вполне понятной причине: если обыденная жизнь – это ровная и прозрачная поверхность реки, то развратники, гонимые быстрым течением, ежеминутно касаются ее дна. Так, например, после бала они отправляются в публичный дом. Только что, кружась в вальсе, они сжимали в своей руке руку стыдливой девушки и, быть может, заставили ее сердце затрепетать, – и вот они идут, мчатся, сбрасывают плащи и усаживаются за стол, потирая руки. Последняя фраза, обращенная ими к прекрасной и порядочной женщине, еще не успела замереть на их губах, а они уже повторяют ее, разражаясь смехом. Да что там! Разве за несколько серебряных монет они не снимают с женщины одежду, оберегающую ее целомудрие, разве они не снимают с нее платье этот таинственный покров, как бы исполненный уважения к тому существу, которое он украшает и которое облекает, почти не прикасаясь к нему? Какое же представление о свете может возникнуть у таких людей? Они то и дело встречаются там, словно актеры за кулисами театра. Кто более, чем они, привык к этим поискам сущности вещей, к этому глубокому, к этому нечестивому анализу? Послушайте только, как они говорят обо всем, употребляя самые непристойные, самые грубые, самые гнусные выражения! Ведь только такие и кажутся им настоящими, все остальное – игра, условность, предрассудки. Рассказывают ли они анекдот, делятся ли друг с другом своими ощущениями, – всегда у них грязное, циничное слово, всегда буквальный смысл, всегда что-то мертвящее! Они не говорят: "Эта женщина любила меня", а говорят: "Я обладал этой женщиной". Не говорят: "Я люблю", а говорят: "Я испытываю желание". Они никогда не говорят: "Если это будет угодно богу!", но всегда: "Если я захочу". Не знаю уж, что они думают о самих себе и какие произносят монологи.

Отсюда неизбежное следствие – леность или любопытство. Ибо, видя во всем только зло, эти люди, однако, не могут не знать, что другие продолжают верить в добро. Следовательно, либо их беспечность должна одержать верх и они сумеют заткнуть уши, либо эти звуки остального мира внезапно разбудят их. Отец не мешает сыну идти туда, куда идут другие, куда ходил и сам Катон; он говорит, что молодость должна перебеситься. Однако, воротившись домой, юноша смотрит на свою сестру, что-то происходит с ним после часа, проведенного наедине с грубой Действительностью, и он не может не сказать себе: "У моей сестры нет ничего общего с той тварью, у которой я только что был". Но с этого дня его не покидает тревога.

Любопытство, возбуждаемое злом, – это гнусная болезнь, зарождающаяся от всякого нечистого соприкосновения. Это инстинкт, заставляющий привидения бродить среди могил и поднимать могильные плиты; это невыразимая пытка, которою бог карает тех, кто согрешил. Им хотелось бы верить в то, что все грешны, хотя, быть может, это привело бы их в отчаяние. А пока что они исследуют, ищут, спорят, они наклоняют голову, подобно архитектору, который прилаживает наугольник, и изо всех сил стараются увидеть то, что им хочется видеть. Если зло очевидно, они улыбаются; оно еще не доказано, а они уже готовы поклясться в нем; они отворачиваются, увидев добро. "Как знать?" – вот великая формула, вот первые слова, которые произнес дьявол, когда небеса закрылись перед ним. Увы! Сколько несчастных породили эти два слова! Сколько бедствий и смертей, сколько ужасных взмахов косы, занесенной над готовой созреть, жатвой! Сколько сердец оказались разбитыми, сколько семей оказались разрушенными после того, как были произнесены эти слова! "Как знать?" "Как знать?" Постыдные слова! Уж лучше было тем, кто произнес их, последовать примеру баранов, которые не знают, где бойня, и идут туда, пощипывая траву. Это лучше, чем быть вольнодумцем и читать Ларошфуко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю