Текст книги "Том 4. Джек"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Я в башмачках красивых.
Мой дорогой малыш.
Напев трепетал в холодном воздухе. У всякого сердце переполнилось бы жалостью, если бы он услышал, как поет перепуганный ребенок, идя по широкой темной дороге. Песенка эта для него – как туго натянутая и звенящая путеводная нить…
Но внезапно она оборвалась.
К Джеку приближалось что-то страшное, на него катилась какая-то лавина чернее тьмы, точно из самых недр ночи надвигался мрак, грозя поглотить его.
Мальчик не успел еще ничего увидеть, ничего разглядеть, он только услышал гул.
Сперва до него донеслись крики, нечленораздельные вопли, походившие и на рыдание и на рев. Потом раздались глухие удары, перемежавшиеся как бы с шумом сильного ливня, грозы, и шум этот все приближался, наплывал из мрака. И вдруг вся окрестность огласилась бешеным ревом. Быки, это быки! Целое стадо, зажатое придорожными канавами, мчится на маленького Джека, животные задевают его, толкают. Он ощущает на своем лице влажное дыхание, вырывающееся из их ноздрей, сильные хвосты больно хлещут его, от широких крупов поднимается пар, в воздухе стоит запах хлева, принесенный стремительно бегущими животными. Бычье стадо проносится, как ураган, под присмотром двух огромных псов и двух верзил, то ли погонщиков, то ли мясников, – они бегут за норовистыми, свирепыми быками, подгоняя их ударами дубинок и громкими окриками.
Остолбеневший от ужаса ребенок долго стоит не двигаясь. Он не решается идти дальше. Эти быки пронеслись мимо, а что, если вслед за ними появятся другие? Куда деваться? Как поступить?.. Идти прямо через поля?.. Но он заблудится, там еще темнее. Он плачет, падает на колени, – хоть бы умереть! Стук приближающегося экипажа, два светящихся фонаря, которые загораются на дороге, как два дружеских глаза, внезапно возвращают его к жизни. Страх, что экипаж проедет мимо, придает ему смелости, и он кричит:
– Сударь!.. Сударь!..
Кабриолет останавливается, из-под откидного верха показывается большой картуз с наушниками, он наклоняется, чтобы разглядеть, кому принадлежит этот слабый голосок, идущий словно от самой земли. – Я так устал! – говорит Джек, дрожа, как в ознобе. – Подвезите меня!
Большой картуз колеблется и ничего не отвечает, но тут из глубины кабриолета на помощь мальчику приходит женский голос:
– Ах, бедняжка!.. Да посади же его!
–. Тебе куда? – спрашивает картуз.
Джек медлит с ответом. Как все беглецы, опасающиеся погони, он старательно скрывает, куда он идет.
– В Вильнёв-Сен-Жорж, – отвечает он наугад.
– Ладно, садись!
И вот он уже в экипаже, укрытый добротным пледом. Он сидит между плотным господином и дебелой дамой, которые при свете фонаря с любопытством разглядывают маленького гимназиста, подобранного на дороге. Господи! Куда он идет так поздно, совсем один? Джека так и подмывает во всем признаться. Они такие милые люди! Но нет, очень страшно опять попасть в лапы к Моронвалю. И он придумывает целую историю… Мама его очень больна, она в деревне, у друзей… Ему сообщили об этом вечером, и он тут же отправился в путь, пешком – у него не хватило терпения дождаться утреннего поезда.
– Мне это понятно, – говорит дама.
С виду она такая добрая и простодушная! Картуз с наушниками тоже все понимает. Однако он все-таки пускается в проникнутые здравым смыслом рассуждения о том, что ребенку небезопасно ходить одному по дорогам в столь поздний час. Мало ли что может случиться! И картуз не спеша, назидательным тоном – ведь ему – то тепло и удобно в экипаже! – начинает перечислять своему юному спутнику все, что может ему грозить в пути, затем спрашивает, в какой части Вильнёв проживают знакомые его матери.
– В самом конце, – не задумываясь, отвечает Джек. – Последний дом справа.
Хорошо еще, что вокруг темно и никто в экипаже не замечает, как он покраснел. К сожалению, расспросы еще не окончены. Муж и жена на редкость болтливы и любопытны, они так словоохотливы, что уже через пять минут можно узнать всю их подноготную. Они торгуют сукном, их лавка – на улице Бурдонне, каждую субботу они уезжают за город, там у них прехорошенький домик, в деревне так хорошо дышится, особенно после тяжелого воздуха в лавке, где стоит удушливая пыль. Впрочем, нечего бога гневить: торговля приносит немалый доход, скоро они смогут уйти от дел и навсегда поселиться в Суази-суз-Этьоль, где так уютно и где так много зелени.
– А что, это местечко далеко от Этьоля? – вздрогнув, спрашивает Джек..
– Да нет!.. От нас рукой подать. – Отвечая, большой картуз для порядка вытягивает кнутом свою лошадку.
Какая обида!
Стало быть, не солги он, признайся, что идет в Этьоль, он мог бы весь оставшийся путь проехать в этом чудесном экипаже, который катится себе и катится в полосе движущегося вместе с ним мирного света. Он бы и дальше нежился на уютном сиденье, удобно вытянув свои бедные окоченевшие ноги, дремал бы под теплой шалью женщины, которая то и дело спрашивает, хорошо ли ему, не замерз ли он… А картуз с наушниками, тот даже один раз откупорил флакон и дал ему чего-то глотнуть для поднятия духа.
Эх, набраться бы смелости и сказать им прямо: «Все это неправда… Я солгал… Мне в Вильнёв-Сен – Жорж делать нечего… Мне гораздо дальше, туда же, куда и вам». Но он навлек бы на себя тем самым презрение этих добрых, открытых людей, вышел бы у них из доверия… Нет, уж лучше снова оказаться на этой ужасной дороге, где они из жалости подобрали его. И все-таки, услышав, что они приближаются к Вильнёв, мальчик не выдержал и зарыдал.
– Не плачь, дружок, – успокаивала его дама. – Может, твоя мама не так серьезно больна. Увидит сыночка – и сразу полегчает.
У последнего дома экипаж остановился.
– Тут, – пробормотал взволнованный Джек.
Женщина обняла его, ее муж стиснул ему руку и помог спуститься на землю.
– Завидую тебе, что ты уже добрался… А нам еще добрых четыре мили.
Увы! Ему оставалось пройти те же самые четыре мили.
Ужас!
Мальчик подошел к решетчатой ограде и сделал вид, будто собирается дернуть колокольчик.
– Спокойной ночи! – крикнули ему новые друзья.
– Спокойной ночи! – ответил он сдавленным от слез голосом.
Экипаж, свернув с Лионского шоссе, взял вправо и стал удаляться по обсаженной деревьями дороге; фонари его отбрасывали на темную равнину светящийся круг.
Джеку пришла в голову безрассудная мысль: попытаться догнать этот светящийся круг и бежать за ним, под его защитой. Собрав в порыве отчаяния все свои силы, он во весь дух устремился за экипажем, но после короткого отдыха ноги его ослабели и подкашивались, а глаза на свету отвыкли от темноты, и теперь он совсем ничего не различал в кромешном мраке.
Через несколько шагов он вынужден был остановиться, опять попытался бежать и в конце концов, обессилев, упал на землю, рыдая и обливаясь слезами, а гостеприимный экипаж между тем мирно катил по дороге, и сидевшие в нем люди даже не подозревали, что там, сзади, остался охваченный глубоким, безнадежным отчаянием ребенок.
И вот он лежит на обочине. Ему холодно, от земли тянет сыростью. Неважно! Усталость ваяла верх. Вокруг пустынные, бесконечные поля. Ветер дует и дует, как всегда над открытым, безбрежным пространством, будь то на море или на суше. Мало-помалу дыхание равнины, шелест трав, шорох листвы, все вздохи и звуки ночи сливаются, укачивают ребенка, успокаивают его и навевают глубокий сон.
Внезапно он просыпается от ужасающего грохота. Что еще? С трудом разлепив глаза, Джек видит, как по насыпи, в нескольких метрах от него, с ревом и свистом движется ужасный зверь, чудовищный дракон с огромными выпученными, налитыми кровью глазами и какими-то не то рогами, не то черными кольцами, которые закручиваются у него над головой, разбрасывая снопы искр. Чудовище мчится в ночи, оно похоже на хвост исполинской кометы, с немыслимым шумом и треском рассекающей воздух. В тех местах, где оно проносится, завеса тьмы как бы распахивается, разрывается и возникает то столб, то кула деревьев. Затем врата мрака вновь смыкаются, и только когда видение уже далеко, когда можно различить лишь красный огонек, мальчика осеняет, что это был ночной курьерский поезд.
Который час? Где он находится? Сколько времени проспал? Этого он не знает, но только сон не пошел ему на пользу. Он совсем окоченел, руки и ноги не гнутся, сердце сжимается от тоски. Во сне он видел Маду… Как страшно становится человеку, когда кошмар, казалось, рассеявшийся при пробуждении, вновь всплывает в памяти, мучительный, как явь! Когда сырость пронизала все тело спавшего Джека, ему привиделось, будто он покоится там, на кладбище, рядом с маленьким королем. Мальчика до сих пор знобит от этой холодной, затхлой могилы. Перед ним еще стоит лицо Маду, он ощущает прикосновение его высохшего, заледеневшего тела. Чтобы освободиться от наваждения, он поднимается. На ночном ветру дорога подсохла, затвердела, и шаги его звучат так гулко, как будто он не один, как будто сзади шагает еще кто-то. Маду следует за ним по пятам…
И снова – бешеный бег.
Джек идет в темноте, в мертвой тишине. Он идет спящей деревней, проходит мимо квадратной колокольни, и она внезапно обрушивает ему на голову тяжелые, протяжные, гудящие удары. Бьет два часа. Другая деревня – три часа. А он идет, идет. Голова у него кружится, подошвы горят. Но он все шагает. Останавливаться нельзя, ведь тогда снова может вернуться его кошмар, этот ужасный кошмар, который уже понемногу рассеивается. Время от времени ему встречаются накрытые брезентом возы, они еле движутся, словно во сне, – дремлют на ходу лошади, клюет носом возница.
Изнемогая от усталости, ребенок спрашивает:
– Далеко до Этьоля?
В ответ ему что-то бурчат.
Но скоро у мальчика появится попутчик: еще один путник готовится в дорогу, и о его появлении возвещают крик петухов и громкое кваканье лягушек на берегу реки. Это рассвет, рассвет, который уже брезжит за тучами, но еще, видно, не знает, какой ему избрать путь. По многим признакам ребенок угадывает его приближение и вместе со всей природой разделяет тревожное ожидание нового дня.
Внезапно прямо перед ним, в той стороне, где расположен желанный Этьоль, в котором, как ему сказали, живет его мама, да, именно в той части горизонта, небосклон будто приходит в движение, словно приподнимают тяжелый покров. Сперва возникает светлая полоска, белесая черта, отделяющая темное небо от земли, пока еще совсем тусклая. Мало-помалу полоса ширится, слабо светясь, – так только еще разгорающееся пламя рвется на волю, тянется вверх. Джек идет на свет, идет в каком-то исступлении, и оно удесятеряет его силы. Внутренний голос твердит ему, что там мама и там конец этой ужасной ночи.
Теперь уж весь небосвод распахнут. Кажется, будто огромное, ясное око, омытое слезами, глядит на идущего ребенка, глядит ласково и растроганно. «Я иду, иду!» – хочется крикнуть ему в ответ на этот светлый, благословенный призыв. Дорога понемногу белеет и больше уже не страшит его. И какая чудесная это дорога – ни канав, ни булыжника! Верно, по ней ездят одни только роскошные кареты богачей. По обе стороны тянутся, купаясь в росе и в первых лучах зари, пышные усадьбы. Они будто кичатся великолепными подъездами, уже зазеленевшими газонами, полукруглыми аллеями, куда, скользя по песку, убегает ночная тьма.
Меж белых домов и растущих шпалерами деревьев видны виноградники, зеленые лужайки сбегают по откосам к самой реке, она тоже выступает из тьмы и отливает разными цветами: темно-голубым, нежно-зеленым, розовым.
А небо все светлеет и светлеет, близится восход.
Воссияй, животворная заря! Пошли немного тепла и силы измученному ребенку, простирающему к тебе руки, воскреси в нем надежду! «До Этьоля далеко?» – спрашивает Джек у землекопов, которые, не совсем еще проснувшись, молча шагают группами с котомками за плечами.
Нет, до Этьоля недалеко: надо идти прямиком вдоль леса.
Лес между тем просыпается. Огромная зеленая завеса, протянувшаяся у самой дороги, вся трепещет. Всюду, начиная от зарослей шиповника и кончая вековыми дубами, раздается чириканье, воркованье, щебетанье. Ветви колышутся, сгибаются от быстрых взмахов, от хлопанья крыльев, тени бегут, ночные птицы, бесшумно и тяжело рассекая воздух, укрываются в своих таинственных убежищах, а в это самое время нежный жаворонок, раскинув крылья, взлетает над равниной и, заливаясь звонкой трелью, первый прорезает в воздухе ту незримую черту, где в погожие летние дни безмятежный покой неба приглушает все звуки, поднимающиеся с земли.
Ребенок уже не идет, он волочит ноги. Ему попадается какая-то старуха в лохмотьях, со злобным лицом, она тащит на веревке козу. Он опять спрашивает:
– Далеко до Этьоля?
Старуха свирепо смотрит на него и тычет рукою, указывая на узкую и крутую каменистую тропку, которая ведет к лесной опушке. Забывая об усталости, мальчик продолжает брести. Солнце уже греет довольно сильно, заря превратилась в ослепительный сноп лучей. Джек чувствует, что он близок к цели. Он идет, согнувшись, пошатываясь, спотыкаясь о камни, – камни с шумом скатываются вниз, но все же он идет.
Наконец, одолев подъем, он различает колокольню, она возвышается над крышами домов, которые жмутся друг к другу среди густой зелени. А ну, еще одно усилие! Надо добраться туда. Но силы ему изменяют.
Он ложится прямо на дорогу, приподнимается и снова падает. Сквозь слипающиеся веки он различает совсем рядом маленький дом, увитый диким виноградом, цветущими глициниями, шиповником; ползучие растения тянутся до самой голубятни, до самой верхушки розовой башенки, сложенной из нового кирпича. Над входом, затененным уже распустившейся сиренью, тянется надпись, выведенная золотыми буквами:
Parva domus, magna quies
Чудесный мирный дом, омытый золотистым солнечным светом! Ставни и двери еще заперты, однако там уже не спят, оттуда доносится свежий, веселый женский голос. Кто-то поет:
Я в башмачках красивых,
Мой дорогой малыш.
Этот голос и эта песня!.. Не во сне ли это чудится Джеку? Но тут створки решетчатых ставен со стуком распахиваются, и в окне показывается женщина в белом пеньюаре. Волосы ее собраны узлом, а в глазах еще притаились остатки сна.
Я в башмачках красивых.
Привет, моя любовь!
– Мамочка!.. Мамочка… – слабым голосом зовет Джек.
Женщина, ослепленная восходящим солнцем, растерянно умолкает, озирается, первое время ничего не может понять. И вдруг замечает на дороге изможденного малыша – грязного, оборванного, еле живого.
Из ее груди вырывается вопль:
– Джек!
И вот она уже рядом с ним. Всем жаром своего сердца мать отогревает полумертвого ребенка, впавшего в оцепенение от всех ужасов, тревог, от холода и мрака минувшей ночи.
VIIIPARVA DOMUS, MAGNA QUIES
– Нет, нет, дорогой Джек, нет, милое дитя мое, не бойся, больше ты не возвратишься в эту окаянную гимназию… Бить моего ребенка! Они посмели бить моего ребенка!.. Ты очень хорошо поступил, что сбежал… Этот дрянной мулат поднял на тебя руку! Стало быть, он не знает, что знатное происхождение, не говоря уже о цвете кожи, дает тебе право как следует отделать его палкой? Надо было сказать ему: «У моей мамы мулаты в слугах ходили». Полно! Да не гляди на меня так печально своими глазищами! Говорю тебе: ты туда больше не возвратишься. Прежде всего я не хочу разлучаться с тобой. Я тебе так уютно обставлю комнатку! Ты сам увидишь, до чего приятно жить в деревне. У нас тут свои животные и птицы – куры, кролики, коза, ослик. Прямо Ноев ковчег… Господи! Что же это я? Я ведь еще не покормила кур… Твой приход меня так взбудоражил… Когда я увидела тебя там, на дороге, да еще в таком ужасном виде… Ну, спи, отдохни еще немного. Я разбужу тебя к обеду. Выпей только холодного бульона. Знаешь, что сказал доктор Риваль? Чтобы окрепнуть, тебе нужны сон и еда… Что, вкусный бульон у тетушки Аршамбо? А? Бедный ты мой малыш! Подумать только! Я спала, а ты один брел по дорогам! Ужас какой… Слышишь, куры зовут меня? Ну, я пошла… Спи спокойно.
И она упорхнула, воздушная, счастливая, как всегда прелестная, хотя и несколько загоревшая на свежем воздухе и слишком уж разряженная – ее будто бы простой деревенский костюм из грубого полотна был пышно отделан черным бархатом, а со шляпы из итальянской соломы свисали цветы. Она ребячилась, она играла в поселянку.
Джеку не спалось. Продолжительный отдых после прихода в Этьоль, ванна, бульон тетушки Аршамбо и прежде всего поразительная приспособляемость юной натуры, ее гибкость и выносливость победили сильную усталость. Он посматривал вокруг, наслаждаясь уютом мирного жилища.
Ничто тут не походило на роскошь, царившую в особняке на бульваре Османа, где все было словно простегано, подбито ватой, приглушено. Джек лежал в большой комнате, обтянутой светлым ситцем и обставленной мебелью в стиле Людовика XVI-белой с серым, без всякой позолоты. Снаружи – безмятежное деревенское приволье, шелест ветвей, царапающих стекла окон, да воркование голубей на кровле. С птичьего двора долетал голос его матери: «Цып, цып!»– и кудахтанье кур, всегда поднимающих возню вокруг пригоршни овса.
Джек наслаждался этим легким и каким-то уютным гомоном, замиравшим в тишине, которая стояла вокруг. Он чувствовал себя отдохнувшим и счастливым. Одно только его тревожило: портрет д'Аржантона, висевший напротив, над кроватью. Поэт был изображен в картинной, горделивой позе, в руке он держал полуоткрытую книгу, блеклые глаза смотрели сурово.
Мальчик думал: «Где же он? Где живет?.. Почему его не видно?» В конце концов Джеку стало не по себе от этого неподвижного взгляда, который сверлил его, точно невысказанный вопрос или укор. Он встал и пошел разыскивать мать.
Она кормила птиц и вся ушла в это занятие, с изысканной беспомощностью отставив в сторону мизинец по локоть затянутой в перчатку руки и подобрав сбоку платье, так что видны были нижняя полосатая юбка и ботинки на высоких каблуках. Тетушка Аршамбо потешалась над неловкостью парижской дамы и одновременно приводила в порядок клетку кроликов. Тетушка Аршамбо была женой лесника, она приходила убирать и стряпать в «Ольшаник» – так называли в округе дом, где поселилась мать Джека, потому что в конце сада разрослась ольховая рощица.
Крестьянка пришла в восторг, когда Джек появился на птичьем дворе.
– Господи Иисусе! Какой у вас славный сынишка!..
– Правда, тетушка Аршамбо!.. А что я вам говорила?
– Да уж, ничего не скажешь! Только они больше на мамашу смахивают, чем на отца, право… Добрый день, миленький! Позвольте вас поцеловать!
Старая черноглазая дикарка, не долго думая, прижалась к щеке ребенка своей загрубелой щекой, пропахшей капустой, которой она кормила кроликов. При слове «отец» Джек поднял голову.
– Ну, раз уж тебе не спится, пойдем осматривать дом… – предложила мать, – ей быстро надоедало любое занятие.
Она разгладила оборки платья и повела мальчика знакомиться со своеобразным жилищем, расположенным на расстоянии ружейного выстрела от селения. Дом этот воплощал мечту о комфорте и уединении, которую лелеют поэты, но осуществляют чаще всего лавочники.
Особнячок был перестроен из старинного охотничьего домика, некогда относившегося к службам одного из тех обширных замков эпохи Людовика XV, каких немало в этих краях, однако в результате дробления феодальных земель он был отчужден и оказался за пределами барских владений. К замшелым каменным стенам теперь – примыкала новая башенка с вышкой и флюгером над нею; башенка-то и придавала дому обличье подновленной дворянской усадьбы. Они осмотрели также конюшни, сараи, фруктовый сад – громадный фруктовый сад, выходивший к Сенарскому лесу. Затем поднялись на башенку. Винтовая лестница, освещенная узкими оконцами с разноцветными стеклами, вела в круглую залу с четырьмя стрельчатыми окнами, где стоял круглый диван, обитый алжирской тканью. Некоторые вещи представляли художественную ценность: потемневшие от времени дубовые лари, венецианское зеркало, старинная обивка и высокое деревянное резное кресло времен Генриха II, возвышавшееся перед внушительным письменным столом, на котором валялись бумаги.
Отсюда, с высоты, глазам со всех сторон открывался восхитительный пейзаж – лес, долина, река, причем из каждого окна вид был другой. Взгляд то упирался в завесу зеленой листвы, то терялся по ту стороны Сены в безбрежной, прозрачной и светлой дали.
– Здесь он творит! – благоговейно сказала мать и замерла на пороге.
Джеку не надо было спрашивать, о ком она говорит с таким почтением.
Вполголоса, как будто она находилась в святилище, г-жа де Баранси продолжала, не глядя на сына:
– Сейчас он в отъезде… Вернется через несколько дней. Я напишу ему, что ты у нас. Он будет очень доволен, понимаешь? Несмотря на свой суровый вид, он чудесный человек и очень тебя любит… И ты, ты тоже должен очень любить его, милый мой малыш… Не то я буду очень несчастна, мне будет трудно с вами обоими.
Говоря это, она смотрела на портрет д'Аржантона, висевший на стене, в глубине комнаты, портрет, писанный красками, – он-то и был воспроизведен на фотографическом снимке в спальне. Изображения поэта висели во всех комнатах, не считая бюста из флорентийской бронзы, который красовался на лужайке перед входом в сад. Замечательно, что никаких других портретов в доме не было.
– Джек, дорогой! Ты обещаешь мне полюбить его?.. – повторяла несчастная сумасбродка, не сводя глаз с сурового лица на портрете.
Мальчик потупился и через силу произнес:
– Обещаю.
Она прикрыла дверь, и они спустились по лестнице, не промолвив больше ни слова.
Это было единственное облачко в тот незабвенный день.
Как хорошо им было сидеть вдвоем в просторной, украшенной фаянсом столовой, где густой дымящийся суп из капусты казался просто барской причудой! Слышно было, что в кухне тетушка Аршамбо спешно моет посуду. Вокруг дома, точно таинственный страж, бродила тишина – чудесная деревенская тишина. Джек глядел на мать и никак не мог наглядеться. Она тоже находила, что он похорошел, вырос, что он довольно крепок для своих одиннадцати лет. За едой они то и дело целовались, словно влюбленные.
Вечером к ним пришли гости. Папаша Аршамбо, как всегда, явился за своей женой: они жили далеко, в лесу. Его усадили в столовой.
– Ну, папаша Аршамбо, выпейте стаканчик за здоровье моего мальчика!.. Ведь правда, он у меня хорошенький? Вы будете иногда брать его с собой в лес, чтобы он мог там порезвиться?
– Отчего же нет, госпожа д'Аржантон?
Поднимая стакан с вином, этот рыжий загорелый великан, гроза окрестных браконьеров, переводил справа налево свой взгляд, который ночные засады под укрытием кустов и ветвей сделали таким острым и быстрым, что он уже не мог на чем-либо подолгу задерживаться.
Нашему приятелю Джеку стало как-то не по себе, когда его мать назвали госпожой д'Аржантон. Но так как он имел весьма смутное представление о человеческом достоинстве и о жизненных правилах, то с детской непосредственностью начал думать совсем о других вещах, о том, что лесник пообещал взять его на охоту за белкой. Тот подтвердил свое обещание перед уходом, после чего свистнул двух собак, шумно дышавших под столом, и нахлобучил на свои курчавые волосы форменную фуражку лесника, состоящего на государственной службе.
Супруги Аршамбо удалились, и почти тотчас же послышался стук экипажа, с трудом поднимавшегося по крутой каменистой дороге.
– А, это, должно быть, господин Риваль! Узнаю его лошадку, она всегда плетется шагом. Это вы, доктор?
– Я, госпожа д'Аржантон.
То был этьольский лекарь. Возвращаясь к себе после визитов, он заехал проведать своего юного пациента, у которого уже побывал утром.
– Так и есть! Я же говорил вам, что это всего лишь сильная усталость… Здравствуй, дружок!
Джек глядел на широкое, красное лицо доктора, обрамленное белой растрепанной гривой, на невысокую приземистую фигуру этого сутулившегося человека в длинном, чуть не до пят сюртуке. Человек этот на ходу слегка раскачивался, ибо двадцать лет провел на море, в должности судового хирурга.
До чего ж у него был открытый и добродушный вид!
Эх! Какие тут славные люди, и каким счастливым чувствуешь себя в простой деревенской среде, вдали от страшного мулата и от гимназии Моронваля!
Когда доктор откланялся, они задвинули тяжелые дверные засовы. Тьма возвела вокруг стен молчаливый барьер, и мать с сыном поднялись в спальню.
Пока Джек засыпал, она начала строчить своему д'Аржантону длинное-предлинное письмо, чтобы сообщить о приходе сына и попытаться разжалобить его рассказом о неустроенной судьбе ребенка, который теперь спокойно и мирно посапывал за пологом кровати.
Она немного успокоилась лишь два дня спустя, получив из Оверни ответ поэта.
Хотя в письме не было недостатка в укорах и прозрачных намеках на материнскую слабость и строптивый нрав мальчика, оно оказалось менее страшным, чем можно было ожидать. В сущности, д'Аржантон и сам уже задумывался над тем, что воспитание в гимназии Моронваля потребует слишком больших расходов. Осуждая Джека за своеволие, он соглашался, что большой беды во всем этом нет, ибо учебное заведение пришло в полный упадок (разумеется, после того, как он его покинул!). А заботу о судьбе мальчика он берет на себя. По возвращении домой, через неделю, он подумает, как тут быть.
Больше уже никогда – ни в детстве, ни в юные годы – на долю Джека не выпадали такие счастливые, такие радостные дни, как в ту памятную неделю. Мама все время была с ним, а потом – лес, птичий двор, коза! По десять раз на день он взбегал по лестнице за Идой, всюду ходил за ней по пятам, вторил ее звонкому смеху, часто не понимая, почему она смеется, – словом, был на Седьмом небе, ибо жизнь его была соткана из множества чудесных мелочей, о которых даже не расскажешь.
Потом новое письмо и:
– Завтра он приезжает.
Хотя д'Аржантон уже знал, что ему предстоит встретиться с Джеком, и даже склонен был проявить доброту и терпимость, на душе у Иды было неспокойно, и она хотела как можно лучше подготовить эту встречу. Она поехала в экипаже на станцию Эври, куда должен был прибыть поэт, и не взяла с собой мальчика. Перед отъездом она смущенно поучала сына. При этом у обоих было тяжело на душе, как будто они были сообщники и совершили что-то недозволенное.
– Ты побудь в саду, понимаешь?.. Не кидайся ему навстречу… Жди, пока я тебя позову.
Какое испытание для Джека!
В ожидании он целый час бродил по саду, наблюдая за узкой, каменистой дорогой, пока не услышал приближающийся скрип колес.
Тогда он пустился наутек и спрятался за кустами смородины. Они вошли в дом, и до мальчика донесся его голос, суровый, тусклый, и голос матери, еще более кроткий, чем обыкновенно:
– Да, друг мой… Нет, друг мой…
Наконец увитое зеленью окно башенки распахнулось.
– Джек, скорее!.. Тебе можно войти.
На лестнице его сердечко бешено колотилось, не столько от быстрого подъема, сколько от страха. Переступив порог, он вдруг почувствовал, что плохо подготовлен к столь важному свиданию: его привело в трепет бледное лицо поэта на темном фоне резного кресла, обескуражило смятение матери, которая даже не протянула руку помощи своему оробевшему сыну.
Все же он пролепетал: «Здравствуйте» – и замер в ожидании.
На сей раз нравоучительная речь была короткой, почти благосклонной: поэту было приятно, что мальчик стоял перед ним в позе обвиняемого, к тому же он был в восторге, что с его «дражайшим директором» сыграли такую славную шутку.
– Джек! – назидательно закончил он. – Надо стать серьезным, надо трудиться. Жизнь не роман. Я охотно верю в твое раскаяние, и если ты будешь вести себя хорошо, я, разумеется, полюблю тебя, и мы все трое будем счастливы. Вот что я хочу предложить: ив того времени, которое я посвящаю подвижническому труду на поприще искусства, я каждый день стану урывать час или два на твое воспитание и обучение. Если ты согласен трудиться, я берусь превратить тебя, строптивого и ветреного ребенка, в такого же закаленного для жизненных битв человека, каков я сам.
– Слышишь, Джек? – спросила мать, сильно обеспокоенная молчанием сына. – Ты, надеюсь, понимаешь, какую великую жертву готов принести ради тебя наш друг?
– Да, мамочка… – пробормотал Джек.
– Погодите, Шарлотта, – вмешался д'Аржантон. – Надо сначала узнать, по душе ли мальчику мое предложение. Я, понятно, никого не принуждаю.
– Ну так как, Джек?
Джек оторопел, услышав, что его маму назвали Шарлоттой; он не знал, что сказать, и так долго придумывал подходящие и достаточно красноречивые слова, которые соответствовали бы такому великодушию, что в конце концов похоронил свою благодарность под гробовым молчанием. Поняв это, мать поспешно толкнула его в объятия поэта, а тот запечатлел на лбу ребенка театральный – звонкий и холодный – поцелуй и при этом сделал вид, будто подавил невольное отвращение.
– Ах, дорогой мой! Как ты великодушен, как ты добр!.. – лепетала несчастная женщина.
А мальчик, которому жестом разрешили уйти, кубарем скатился по лестнице, чтобы никто не разгадал его истинных чувств.
Говоря по правде, неожиданное появление Джека в доме внесло некоторое оживление в монотонную жизнь поэта. Первые радости уже миновали, ему довольно быстро наскучила жизнь вдвоем с Идой, которую он окрестил Шарлоттой в честь известной героини Гете,[15]15
Шарлотта – героиня романа Гете «Страдания молодого Вертера» (1774).
[Закрыть] а также потому, что стремился стереть даже самое воспоминание об Иде де Баранси и ее прошлом. В ее обществе он чувствовал себя так, словно был один – настолько этот доморощенный деспот поработил ограниченную, безвольную и слабую женщину.
Она, как попугай, повторяла его слова, проникалась его мыслями, уснащала свою неумолчную болтовню его излюбленными парадоксами, безбожно перевирая их. Мало-помалу они превратились как бы в двуединое существо, и такое слияние, которое при благоприятных обстоятельствах может стать идеалом счастья, сделалось настоящей пыткой для д'Аржантона: забияка и спорщик, он любил препирательства, и постоянное безропотное одобрение уже не доставляло ему никакого удовольствия.
И вот теперь он опять сможет кому-то досаждать, выговаривать, кого-то муштровать! А ведь д'Аржантон был в большей мере классным наставником, нежели поэтом. Стремясь успокоить свой болезненный зуд, этот вечно священнодействующий фигляр приступил к воспитанию Джека с торжественной пунктуальностью и методичностью, какую он неизменно вносил в самые незначительные свои поступки.
На следующее утро, проснувшись у себя в комнатке, мальчик увидел, что под раму зеркала просунут лист бумаги, исписанный четким, красивым почерком д'Аржантона. Сверху крупными буквами было начертано:
РАСПОРЯДОК ДНЯ
Это был не просто план занятий, а распорядок всей жизни. День был разделен на многочисленные клеточки, расписан по часам: «В шесть – подъем. От шести до семи – завтрак. От семи до восьми – повторение пройденного. От восьми до девяти…» И так до самой ночи.








