412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Том 4. Джек » Текст книги (страница 24)
Том 4. Джек
  • Текст добавлен: 5 июля 2017, 02:00

Текст книги "Том 4. Джек"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)

– Кто здесь?.. – кричит она, вздрагивая, пронзенная безумной надеждой, которая прогоняет испуг.

– Это я, мама… Я-то хорошо тебя вижу… – отвечает кто-то хриплым и слабым голосом.

Она сбегает по ступенькам. Высокий и, кажется, раненый рабочий опирается на костыли… Это он, ее Джек! Он так взволнован встречей с матерью, что в изнеможении с горестным стоном останавливается на середине лестницы. Вот что она сделала со своим сыном!

Ни слова, ни восклицания, ни поцелуя! Они стоят, смотрят друг на друга и плачут…

Есть люди, которым словно самой судьбою суждено вечно попадать в смешное положение: любая их попытка выказать возвышенные чувства оказывается неуместной или фальшивой. Так было предначертано, что д'Аржантон, это король неудачников, будет всегда терпеть неудачу, силясь произвести аффект. Подробно обсудив все с друзьями, он решил, что по возвращении домой в тот же вечер сообщит Шарлотте роковую весть, чтобы разом с этим покончить. Желая по возможности смягчить неожиданный удар, он заранее придумал несколько приличествующих случаю высокопарных фраз. Уже по тому, как он повернул ключ в замке, можно было понять, что он намерен возвестить нечто важное. Но каково же было его удивление, когда он увидел, что в столь неурочный час в гостиной еще горит свет, Шарлотта еще на ногах, а на столе, неподалеку от камина, видны остатки почти нетронутого ужина, как это бывает, когда люди торопятся перед отъездом или только что приехали и от волнения им не до еды!

Шарлотта в сильном возбуждении поспешила ему навстречу.

– Тсс! Не шуми… Он тут… Спит… Как я счастлива!

– Кто? О ком ты говоришь?

– О Джеке. Произошло кораблекрушение. Он ранен. Пароход пошел ко дну. Он спасся чудом. Приехал из Рио-де-Жанейро, пролежал там два месяца в больнице.

На устах д'Аржантона появилась неопределенная улыбка, в крайнем случае она могла сойти за проявление радости. Надо отдать ему справедливость: он по-отечески отнесся к Джеку и первый объявил, что Джек останется в доме, пока окончательно не поправится. Говоря по чести, он не мог этого не сделать для своего главного и единственного акционера. Десять тысяч франков, вложенные в акции, заслуживали некоторого уважения!

Прошло несколько дней, первое волнение улеглось, жизнь поэта и Шарлотты вошла в обычную колею. Только теперь в доме постоянно присутствовал несчастный калека – ноги его, обожженные при взрыве парового котла, заживали медленно. Крестник лорда Пимбока, Джек (а не какой-нибудь там Жак!) Иды де Баранси был теперь одет в матросскую блузу из синей шерсти. На его огрубевшем, черном, как у всякого кочегара, лице, которое к тому же сильно изменил загар, выделялись золотистые усики цвета спелой ржи, красные глаза были лишены ресниц, кожа воспалена, щеки впали. Поневоле праздный, выбитый из жизни, впавший в оцепенение, какое наступает после ужасной катастрофы, он с трудом переползал со стула на стул, вызывая сильное раздражение у д'Аржантона и жгучий стыд у родной матери.

Когда приходил кто-нибудь из посторонних и Шарлотта замечала, с каким изумлением и любопытством смотрят на этого не занятого делом рабочего, одежда, манеры и речь которого так не гармонировали с безмятежной роскошью дома, она спешила пояснить: «Это мой сын… Позвольте вам представить моего сына… Он был сильно болен». Она поступала так, как поступают матери увечных детей, которые спешат заявить о своем материнстве из страха заметить усмешку или слишком уж явное сочувствие. Но если она страдала, видя, во что превратился ее Джек, если она краснела, подмечая его вульгарные, грубоватые манеры, его неумение держать себя за столом и жадность, с какой он ел и пил, точно он сидел в трактире, то еще сильнее она страдала от пренебрежительного тона, какой усвоили себе завсегдатаи дома в обращении с ее сыном.

Джек снова встретил тут своих старых знакомых по гимназии, всех неудачников, наводнявших Parva domus, – только каждому из них прибавилось по нескольку лет и у каждого убавилось волос на голове да зубов во рту. Однако их положение в обществе нисколько не изменилось: они топтались на месте, как все законченные неудачники. Каждый день они собирались в редакции, чтобы обсудить содержание следующего номера, а дважды в неделю встречались за обедом на пятом этаже. Д'Аржантон уже не мог больше обходиться без шумного общества и, чтобы завуалировать эту слабость хотя бы в собственных глазах, прибегал к привычным для него высокопарным фразам:

– Надо объединиться… Надо сплотиться, почувствовать локти единомышленников.

И они сплачивались, черт возьми! Так сплачивались вокруг него, так теснили его, что он почти задыхался. Сильнее всего он ощущал локти, острые, костлявые, назойливые локти Эвариста Моронваля, секретаря редакции «Обозрения будущих поколении». Это у Моронваля зародилась мысль о журнале, который был обязан ему своим палингенетическим и гуманитарным названием. Он держал корректуру, наблюдал за версткой, читал поступавшие в редакцию статьи и даже романы, а главное, подбадривал пылкими речами главного редактора, который несколько приуныл из-за упорного равнодушия подписчиков и постоянных расходов на издание журнала.

За эти многообразные обязанности мулату было положено определенное, хотя и весьма скромное жалованье, которое он умудрялся округлять, исполняя всевозможные дополнительные поручения, оплачиваемые особо, и непрерывно выпрашивая авансы. Гимназия на авеню Монтеня давно потерпела крах, но ее директор еще не отказался от воспитания «питомцев жарких стран», – он неизменно приходил в редакцию в сопровождении двух последних своих воспитанников, чудом уцелевших от сего диковинного заведения. Один из них, захудалый японский принц, молодой человек неопределенного возраста, которому можно было с одинаковым успехом дать и пятнадцать и пятьдесят лет, сбросивший свое длинное кимоно и надевший европейское платье, маленький, хрупкий, был похож на желтую глиняную статуэтку в крохотной шляпе и с миниатюрной тросточкой, упавшую с этажерки прямо на парижский тротуар.

Другой, долговязый малый, все лицо у которого заросло напоминавшей стружки палисандрового дерева черной курчавой бородой, так что видны были только узкие щелки глаз да лоб с натянутой кожей, вызвал у Джека смутные воспоминания, а когда тот в одну из первых встреч предложил ему окурок сигары, Джек узнал своего старого приятеля, египтянина Сайда. Образование этого злосчастного молодого человека было уже давно завершено, но родители все еще не забирали его от Моронваля, надеясь, что достойный педагог приобщит его к нравам и обычаям высшего общества. Все постоянные сотрудники журнала и непременные участники званых обедов у д'Аржантона, мулат, Гирш, Лабассендр, племянник Берцелиуса и прочие, все, за исключением Сайда, обращаясь к Джеку, принимали покровительственный, снисходительный и фамильярный тон. Можно было подумать, что он жалкий приживальщик, из милости допущенный к барскому столу.

Только кроткая и добрая г-жа Моронваль-Декостер, почти совсем не изменившаяся, с таким же высоким, благородным, лоснящимся лбом, все в том же черном платье, уже утерявшем благородство покроя, но еще сильнее лоснившемся, по-прежнему называла его «господин Джек». Впрочем, обращались ли к нему со словами: «господин Джек», «старина», «дружище» или же «мой милый», – держались ли с ним презрительно, равнодушно или доброжелательно, изгою это было совершенно безразлично. Он сидел в сторонке, с короткой трубкой в зубах, в полудреме, в полузабытьи, слушая, но почти не слыша шумные литературные споры, которые усыпляли его еще в детстве. Для него не прошли даром три года, проведенные в кочегарке, почти всегда в нетрезвом состоянии, потрясение, вызванное катастрофой, и двухмесячное лечение в больнице: он был выбит из колеи, он смертельно устал, и ему не хотелось ни говорить, ни шевелиться, он только мечтал, чтобы наступила, наконец, полная тишина и покой, чтобы утихли грозный рев океана и грохот машин, которые все еще болезненно отдавались в его мозгу, подобно тому, как рокот морской волны отдается в раковине.

– Он безнадежно отупел… – говорил о нем д'Аржантон.

Нет, он просто молчал, дремал, весь отдаваясь блаженному чувству покоя: ведь под ногами была твердая земля, а над головой – ясное небо. Он слегка оживлялся лишь наедине с матерью, в те редкие послеполуденные часы, когда поэт уходил из дому. Тогда Джек подсаживался к ней, с удовольствием слушал ее беззаботную болтовню, ее ласковые слова. Он с наслаждением слушал ее, сам же говорил мало. Нежный голос матери звучал в его ушах, как музыка, как чарующее жужжание первых пчел летом, в ту пору, когда они собирают мед.

Однажды, когда они так сидели вдвоем, он внезапно вышел из привычного оцепенения и медленно, очень медленно проговорил:

– Скажи: когда я был маленький, мы однажды долго плыли морем, правда?

Мать с некоторым смущением посмотрела на него. Впервые в жизни он спрашивал ее о прошлом.

– Почему ты так решил?.. – удивилась она.

– Дело в том, что когда я три года назад впервые ступил на палубу парохода, у меня было странное чувство… Мне показалось, будто я все это уже когда-то видел… И дневной свет, проникавший сквозь иллюминаторы, и маленькие, окованные медью ступеньки, ведущие в каюты. – все это вызывало во мне смутные воспоминания… Мне чудилось, будто совсем маленьким я играл, скатывался по перилам с такой же вот лестницы… А может, мне это только приснилось?

Она несколько раз осмотрелась, желая убедиться, что они одни в комнате.

– Нет, милый, это не сон, – сказала она. – Тебе было три года, когда мы возвратились из Алжира. Отец твой скоропостижно скончался, и мы ехали в Турень.

– А, так, значит, мой отец умер в Алжире?

– Да… – чуть слышно проговорила она и опустила голову.

– Как же звали моего отца?

Шарлотта явно смущена: ее застало врасплох неожиданное любопытство Джека… Но, как ни тягостен для нее этот разговор, она не смеет дольше скрывать от сына имя его отца: ведь Джеку уже двадцать лет, ему можно все сказать, он все поймет.

– Он носил одно из самых громких имен во всей Франции, мой мальчик, это имя носили бы и мы с тобой, если бы внезапная страшная катастрофа не помешала ему искупить свою вину… Когда мы с ним познакомились, мы были так молоды!.. Это было во время облавы на кабанов в одной из лощин Киффы. Надо тебе сказать, что в ту пору я увлекалась охотой. Я даже помню, что сидела верхом на маленькой арабской лошадке, которую звали Сулейман. Не лошадь, а черт…

И эта сумасбродка понеслась во весь опор на арабском скакуне Сулеймане через страну химер, которую ее безудержное воображение населяло лордами Пимбок и раджами из Сингапура.

Джек не пытался прервать ее, он отлично знал, что это невозможно. Но когда она, задыхаясь от бешеной скачки и бившего в лицо ветра, остановилась, чтобы перевести дух, он воспользовался краткой передышкой и вернул ее к началу разговора, ибо только прямой, ясный вопрос мог помешать этой поверхностной женщине снова отвлечься.

– Так как же звали моего отца? – повторил он.

С каким изумлением взглянула она на него своими светлыми глазами!.. У нее выскочило из головы то, о чем они сейчас говорили.

Все еще не отдышавшись после долгого повествования, она скороговоркой ответила:

– Его звали де л'Эпан, маркиз де л'Эпан, командир эскадрона третьего гусарского полка.

Джек, как видно, не разделял взглядов матери на права и привилегии дворянства, во всяком случае, он без всякого интереса выслушал рассказ о своем знатном происхождении. Что толку в том, что отец его был маркиз? Ведь он, Джек, тем не менее стал кочегаром, да к тому же еще плохим кочегаром, а теперь он и вовсе изувечен, разбит, выведен из строя, как паровой котел с «Кидна», который покоится на дне Атлантического океана на глубине шестисот морских сажен. Что толку в том, что отец его носил громкое имя? Ведь он-то всего-навсего Джек, жалкая щепка, которая беспомощно носится по бурным волнам житейского моря! К тому же отец, о котором он только что впервые услышал, давно умер, и незнакомое чувство, на мгновенье вспыхнувшее в душе юноши, не найдя там никакой опоры, ибо любопытство Джека было уже удовлетворено, угасло, растворилось в привычном безразличии…

– Послушай, Шарлотта!.. Надо что-то предпринять с этим молодцом. Не может же он вечно околачиваться без дела. Ноги у него зажили. Ест он, не в укор ему, как бык. Правда, он еще покашливает, но Гирш утверждает, что он никогда не избавится от этого кашля… Пора ему взяться за дело. Если ему не под силу плавать на пароходе, пусть идет на железную дорогу. Лабассендр говорит, что там хорошо платят.

Выслушивая эти требования поэта, Шарлотта возражала, что Джек еще очень слаб и не совсем оправился.

– Если бы ты только видел, как он тяжело дышит, когда поднимается на пятый этаж! А до чего он худ! И по ночам все время ворочается. Знаешь что: пока он еще не окреп, приищи ему какое-нибудь занятие в журнале.

– Хорошо, – ответил д'Аржантон, – я переговорю с Моронвалем.

Моронваль согласился попробовать, однако проба оказалась неудачной. Несколько дней Джек исполнял в редакции обязанности рассыльного. Он ходил в типографию с корректурами, упаковывал экземпляры журнала для отправки, наклеивал адреса на бандероли – он делал все, что ему поручали. Впрочем, две комнаты, где расположилась редакция, по-прежнему подметал привратник, от втого Джека все же избавили – совесть заговорила! С обычным своим безразличием Джек все выполнял, безропотно снося мелочные придирки Моронваля, вымещавшего на нем давнюю вражду, и холодное бешенство д Аржантона, который все время пребывал в дурном расположении духа из-за непонятного упрямства подписчиков. До чего же они были упорны, эти тупоголовые подписчики! Великолепная книга с отрывными квитанциями, переплетенная в зеленую саржу, книга с медными уголками, книга, где должны были красоваться их имена, была почти чистенькая, и лишь на первой странице, точно ореховая скорлупа в пустынном бескрайнем море, виднелась сиротливая запись: «Граф де… замок близ Метре, возле Тура». И этим единственным подписчиком журнал был обязан Шарлотте!

Но хотя поступлений не было никаких, расходы не уменьшались. Пятого числа каждого месяца сотрудники неизменно являлись за гонораром да еще просили аванс. Ненасытней всех был Моронваль. Сперва он приходил сам, а затем посылал супругу, Сайда, японского принца. Д'Аржантон приходил в ярость, но отказывать не решался. Тщеславие главного редактора не знало границ, а у мулата всегда были наготове неуемные похвалы и беззастенчивая лесть. Однако когда все сотрудники бывали в сборе, главный редактор, боясь как бы и остальные не последовали примеру Моронваля, начинал жаловаться и защищался от просьб о выдаче аванса одной и той же фразой, выставляя ее как непреодолимый барьер: «Совет акционеров мне это решительно воспрещает». А ничего не подозревавший «совет акционеров» сидел в углу и старательно заклеивал бандероли, вооружившись кистью и большой банкой с клеем. Подобно тому, как у журнала был всего один подписчик – «милый дядя», у него был всего один акционер – Джек, причем его акции были оплачены деньгами все того же «милого дяди».

Ни сам Джек, ни кто-либо другой ни о чем не догадывались, но д'Аржантон знал все, и ему было совестно, стыдно перед самим собой и перед этим юношей, сыном своей любовницы, которого он снова возненавидел, как ненавидел раньше.

Через неделю главный редактор объявил, что рассыльный не справляется со своими обязанностями.

– Он не приносит никакой пользы. Он не только не помогает – он всем мешает, – сказал поэт.

– Друг мой, поверь: он делает все, что может.

Теперь, после пережитого ужаса, Шарлотта более решительно защищала сына.

– Что ты от меня хочешь? Понимаешь, он действует мне на нервы. Как бы тебе лучше объяснить? Это человек не нашего круга. Он не умеет слова сказать, не умеет сесть, как полагается. Ты, должно быть, не обращаешь внимания на то, как он ведет себя за обедом: раздвинет ноги, отъедет от стола и будто спит над тарелкой… И потом, имей в виду, дорогая: когда такой рослый малый не отходит от матери, это ее старит… Я уж не говорю о том, что у него прескверные привычки. Он пьет, да, да, уверяю тебя, что он пьет. Поглядишь на него – и кажется, будто ты в кабаке. Одно слово – рабочий!

Она понурилась и заплакала. Она уже давно заметила, что сын пьет. Но кто в этом виноват? Разве не они столкнули его в пропасть?

– Знаешь, Шарлотта, мне пришла в голову одна мысль. Раз он еще слаб и не может работать, пошлем его в Этьоль на поправку. Он поживет в деревне на свежем воздухе и, пожалуй, поможет нам сдать в наем Parva domus, ведь у нас аренда на десять лет. Мы будем посылать немного денег, чтобы он ни в чем не нуждался… Это пойдет ему на пользу.

В порыве благодарности она кинулась ему на шею:

– Я всегда говорила: ты лучший из людей!

Тут же они условились, что она на следующий день отвезет сына в Ольшаник и все там для него устроит.

Мать с сыном приехали туда в чудесное осеннее утро, мягкое и как будто золотое – оно было похоже на летнее утро, но только умиротворенное, освободившееся от гнетущей, удушливой жары. Ни малейшего дуновения ветра, только слышно, как щебечет множество птиц, как шуршат опавшие листья. Воздух напоен ароматом сухого сена, выжженного вереска, зрелых плодов, ожидающих, когда их снимут. Усеянные желтыми цветами лесные тропинки, будто чувствуя, что солнечные лучи греют теперь не так сильно, уже не прятались в тень, как летом: их бархатные ковры стлались до самых лужаек. Джек узнавал все эти дорожки. Гуляя по ним, он мысленно возвращался к незабываемым, счастливым годам своего детства, когда, несмотря на все горести, вызванные его ложным положением в доме, он как бы расцветал на деревенском приволье, на лоне благодатной природы. Природа, казалось, тоже узнавала его, звала к себе, раскрывала ему свои объятья. В его душу, размягченную детскими воспоминаниями и собственной слабостью, проник ее мягкий, ободряющий голос, как будто шептавший: «Приди ко мне, бедный мальчик, припади к моей груди, к моему медленно и мерно стучащему сердцу. Я обниму тебя, я тебя вылечу. У меня есть бальзам для всех ран. Тот, кто идет ко мне за помощью, уже заранее исцелен…»

Шарлотта скоро уехала домой. Маленький дом, раскрывший все окна навстречу теплому воздуху, шорохам запущенного сада, где созрели плоды и где, как бы почувствовав весну, вновь распускались цветы, маленький дом, в котором Джек обходил все комнаты, одну за другой, слегка наклоняясь, будто он искал в каждом углу следы своего давно миновавшего детства, впервые – без всякой иронии – вполне соответствовал надписи, выведенной на его фасаде:

Маленький лом, великий покой
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
СЕСИЛЬ

– Но ведь это же клевета! Ты имеешь право привлечь к суду мерзавца Гирша. Из-за него я пять лет был уверен, что мой друг Джек – вор!.. Ну и каналья!.. Он нарочно явился ко мне, чтобы сообщить эту новость, мог бы еще раз прийти и опровергнуть ложный слух, когда твоя невиновность была признана и подтверждена, да еще в самых лестных, самых похвальных для тебя выражениях. А ну, покажи-ка мне еще свою рабочую книжку.

– Вот она, господин Риваль.

– Превосходно! Лучше исправить допущенную ошибку невозможно. Директор – достойнейший человек… Ах, черт побери, как я рад! Меня мучила мысль, что мой ученик сделался мошенником… Подумать только: если бы мы с тобой случайно не встретились у Аршамбо, я бы еще долго пребывал в заблуждении!

В самом деле, доктор Риваль повстречался со своим старинным приятелем Джеком в домике лесника.

Уже десять дней прошло с тех пор, как Джек поселился в Ольшанике, и все это время он, как брамин, жил созерцательной жизнью: он будто сливался с великим безмолвием природы, упивался последними погожими днями, всеми порами впитывал тепло, шел в лес, и там его окружал животворящий покой. Деревья отдавали ему свой сок, земля – свою силу, и порою, когда он встряхивал головой, чтобы пробудить дремлющую мысль, ему начинало казаться, что под этим ясным, почти прозрачным высоким небом, которое в мягких лучах осеннего солнца еще радушнее распахивало свою ширь, он постепенно меняет свой уродливый облик – облик больного и подневольного человека.

Он виделся только с четою Аршамбо – об этих людях он сохранил самые добрые воспоминания. Глядя на жену лесника, он думал о матери, которой так долго верой и правдой служила эта женщина, а сам лесник, добродушный великан, молчаливыи и диковатый, неотделимый, точно фавн, от жизни леса, воскрешал в памяти юноши те прекрасные, здоровые прогулки, которые они когда-то совершали вдвоем. В доме этих отшельников Джек как бы вновь переживал свое детство. Тетушка Аршамбо покупала ему хлеб и другую провизию. Когда ему было лень возвращаться к себе, он сам готовил на их очаге какие-нибудь нехитрые кушанья. Он подолгу сидел с лесником на скамейке перед его домом и покуривал трубку. Эти люди никогда ни о чем его не спрашивали. Папаша Аршамбо, посматривая на высокого худого парня с красными пятнами на скулах, только печально покачивал головой, как он это делал при виде буковой рощи, на которую напал долгоносик.

Придя в тот день к своим друзьям, Джек застал лесника в постели – у него был сильный приступ суставного ревматизма, который два или три раза в год валил с ног этого колосса, подобно тому как удар молнии валит наземь могучее дерево. У его изголовья стоял низенький человек в длинном сюртуке, карманы у этого человека были набиты газетами и книгами, и от этого, когда он двигался, фалды били его по ногам; его красивые седые волосы слегка топорщились. Это был Риваль.

Сперва Риваль и Джек пришли в замешательство. Джеку было стыдно взглянуть в глаза старому доктору, мрачные предсказания которого он еще помнил. Риваль, видя смятение юноши, связал его с дошедшими до него слухами о краже, совершенной Джеком, и держался холодно. Но бросавшаяся в глаза слабость высокого юноши тронула доктора. Они вышли вместе, беседуя, двинулись но неширокой, еще зеленой лесной дороге. Переходя с одной тропы на другую, выясняя одно неясное обстоятельство за другим, они, добравшись до опушки, обнаружили, что печальное недоразумение за это время окончательно разъяснилось.

Доктор Риваль ликовал; он без конца перечитывал ту страницу рабочей книжки, где директор завода решительно подтверждал ошибочность возведенного на Джека обвинения.

– Ну, раз ты поселился в наших краях, мы будем часто видеться! Прежде всего это необходимо для твоего здоровья. Они отправили тебя в лес, точно лошадь на подножный корм, но ведь этого недостаточно. Ты нуждаешься в уходе, в серьезном уходе, особенно в это время года. Этьоль не Ницца, черт побери!.. Помнишь, как охотно ты раньше бывал в нашем доме? Там все по-старому. Нет только моей бедной жены, она уже не выйдет на перекличку. Умерла четыре года назад, умерла с горя, с тоски, – она так и не сумела оправиться после нашего несчастья. Спасибо еще, что со мной осталась малютка, – не знаю, что бы со мной было, если б не она. Сесиль ведет книги, занимается аптекой. То-то она обрадуется, когда увидит тебя!.. Когда ты к нам придешь?

Джек медлил с ответом. Словно угадав его мысли, Риваль засмеялся добродушным смехом и сказал:

– Знаешь, к девочке ты можешь прийти без твоей рабочей книжки, она и так встретит тебя приветливо… Я ведь ей ни о чем не рассказывал, и жене тоже. Уж очень они тебя обе любили! Это бы их так огорчило!.. Так что никакая тень не омрачила их дружеского расположения к тебе… Можешь прийти безбоязненно… Вот что, нынче я тебя не приглашаю к обеду, уже свежо. Да и туман тебе вреден. А утром приходи завтракать. Когда? Да как прежде. Завтракаем мы в полдень, а то и в два часа, а то и в три, смотря по тому, сколько у меня визитов. Да, теперь стало еще труднее, чем раньше, потому что моя чертова кляча к старости стала еще неповоротливей и строптивей… Мы с ней чуть не каждый день ссоримся… Ну, вот ты и дошел, ступай скорее домой… Завтра – без всяких отговорок! Смотри не надуй, а то я сам за тобой приеду.

Притворив за собой дверь, увитую плющом, Джек испытал какое-то необыкновенное чувство. Ему казалось, будто он вернулся после далекой прогулки в кабриолете, одной из тех, какие он в детстве совершал вместе с доктором и своей маленькой подружкой, что он сейчас увидит, как мать вместе с женой лесника накрывает на стол, а он, поэт, работает у себя в башенке. Эту иллюзию поддерживал бюст д Аржантона; бюст был такой громоздкий, что его не взяли с собою в Париж, и он по-прежнему высился на лужайке, потемневший, унылый, и отбрасывал тень, которая в течение дня обегала вокруг него, точно стрелка солнечных часов.

Весь вечер Джек просидел у камина, в котором горели сухие виноградные лозы. Работа в кочегарке сделала Джека зябким. Подобно тому, как в детстве, когда он возвращался после чудесных прогулок на деревенском приволье, воспоминания о них помогали ему терпеть тоску и гнет тирании, нависавшей над домом, так и теперь встреча с доктором Ривалем и несколько раз упомянутое в разговоре имя Сесиль наполнили его блаженным чувством, какого он уже много лет не испытывал. Одиночество больше не тяготило его. Вокруг витали милые сердцу образы, сладостные видения; они не оставляли его даже во сне.

На следующий день, ровно в двенадцать часов, он позвонил к Ривалям.

Как доктор и говорил, в доме ничто не изменилось, флигелек остался недостроенным, а навес над крыльцом еще больше покрылся ржавчиной, так и не дождавшись, что его застеклят.

– Господин Риваль еще не возвращался… Барышня в аптеке, – сказала, открыв дверь Джеку, молоденькая служанка, заменившая преданную старушку, которая много лет жила у доктора.

В конуре, где когда-то сидел крупный ньюфаундленд, залаял щенок, как бы подтверждая, что вещи долговечнее живых существ – будь то люди или животные.

Джек подошел к «аптеке» – просторной комнате, где он часто играл с Сесиль, и постучал – ему не терпелось увидеть свою подружку, которую он помнил ребенком. Доктор ласково назвал ее «малюткой», и Джеку невольно рисовался образ семилетней девочки.

– Войдите, господин Джек!

Но он замер у порога: его внезапно охватил страх и необъяснимое волнение.

– Войдите же!.. – повторил тот же голос, голос Сесиль, но только девически звонкий, более мелодичный и богатый интонациями, гораздо более глубокий, чем прежде.

Дверь отворилась, и Джек, на которого хлынул поток света, спросил себя, не излучает ли весь этот свет стоящая на пороге прелестная, как видение, девушка в светлом платье и голубой кашемировой жакетке; блестящие волосы окружали ореолом ее матовый лоб, кроткий и вместе с тем горделивый. Он было совсем растерялся, но глаза прелестной девушки, эти умные серые глаза, открыто и простодушно сказали ему: «Здравствуй, Джек! Ведь это же я, Сесиль… Чего ты боишься?»-а ручка, коснувшаяся его руки, напомнила ему то сладостное чувство, от которого затрепетало его сердце в тот далекий праздник Успенья, когда они вместе собирали пожертвования в церкви.

– Жизнь у вас сложилась тяжело, господин Джек, дедушка мне рассказывал, – сказала Сесиль, в волнении посмотрев на него. – У меня тоже было немало горя… Бабушка умерла… Она вас так любила! Мы с ней часто говорили о вас…

Джек молча слушал и любовался ею. Она превратилась в стройную девушку с грациозными и совершенно естественными движениями. Сейчас, когда, облокотившись на старый письменный стол, за которым когда-то писала ее бабушка, Сесиль, чуть наклонив голову, беседовала со своим другом детства, она походила на ласточку, щебечущую на краю кровли.

Джек помнил, как красива была когда-то его мать, как он ею восхищался, но Сесиль была полна такого неизъяснимого очарования, она источала такой дивный весенний аромат, нечто до того здоровое, животворное и чистое, что рядом с нею все прелести Шарлотты, ее веселый смех, быстрые движения показались бы просто вульгарными.

Он с восторгом смогрел на Сесиль, упивался звуками ее голоса. Внезапно взгляд его упал на собственную руку, неподвижно лежавшую на колене, неуклюжую и беспомощную, какой всегда представляется рука рабочего в бездействии. Эта черная рука, в которую въелась угольная пыль, вся в шрамах и бугорках, загрубелая, обожженная огнем и железом, с обломанными ногтями, показалась ему непомерно большой. Он стыдился ее, не знал, куда ее девать, и, наконец, сунул в карман.

Но волшебство было нарушено. На Джека словно упал резкий луч света, и он понял, какой у него жалкий вид. Вот он понуро сидит на стуле, широко расставив ноги. Да и одет он нелепо: на нем потертые штаны, старая бархатная куртка д'Аржантона, из которой вылезают кисти рук. Видно, так уж ему на роду написано – всегда носить узкое и короткое платье!..

Узнать бы, что она о нем думает! Значит, она добра и снисходительна, если не расхохоталась ему в лицо! А ведь она, должно быть, любит посмеяться, хотя у нее такой серьезный вид! Вон сколько смешливых бесенят притаилось в подвижных крыльях ее правильного точеного носа, в уголках ее розовых, пухлых, изящно очерченных губ.

Джек не только страдал от того, что у него такая непривлекательная наружность, его терзали и другие муки. Его неловкость и смущение росли еще и потому, что в его памяти возникли все кутежи и попойки, в которых он участвовал вместе с другими матросами в низкопробных кабаках всех стран мира, ему казалось, что они оставили на нем свой гнусный отпечаток, заметный для окружающих. Печальная складка, прорезавшая гладкий лоб Сесиль, сочувствие, которое читалось в ее чудесных глазах, – все говорило ему, что она сознает глубину его падения. И Джек страдал. Ему было мучительно стыдно.

Священный стыд, благословенное страдание! Это пробуждалась, омытая слезами, его смятенная душа. Но он об этом не подозревал. Он злился на себя за то, что пришел сюда, и думал только о том, как бы сбежать, кубарем скатиться по лестнице, поскорее оказаться в Ольшанике, запереть дверь тройным поворотом ключа, а ключ забросить в колодец, чтобы не поддаться соблазну выйти за порог дома.

К счастью, в аптеку пришли люди, и Сесиль отошла к медным весам. Она отпускала лекарства, нумеровала пакетики, надписывала ярлычки, как это делала ее бабушка, и Джек больше не чувствовал на себе ее внимательного, изучающего взгляда.

Теперь он мог спокойно восхищаться ею. Она и правда быда очаровательна! Как мягко и терпеливо выслушивала несчастных крестьянок, многословных и бестолковых, которые без конца рассказывали о своих болезнях и никак не могли остановиться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю