Текст книги "Том 4. Джек"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Тот подставил ему красивый лоб, обрамленный светлыми локонами.
– Спокойной ночи!
И вдруг поэт оттолкнул его, словно охваченный непобедимым отвращением, похожим на то, какое он испытал во время обеда, когда начал чистить грушу.
А ведь этим ребенком одарил Иду вовсе не «милый дядя».
– Нет, не могу!.. Не могу… – прошептал поэт и, вытирая лоб, тяжело опустился на козетку.
Джек растерянно глядел на мать, словно спрашивая: «Что я ему сделал?»
– Ступай, Джек… Отвезите его, Констан.
Пока г-жа де Баранси всячески умасливала поэта, силясь успокоить его, мальчик с тяжестью на душе возвращался в гимназию Моронваля. И в темном переулке, казавшемся еще более мрачным и узким, потому что ему не хотелось туда возвращаться, в холодном дортуаре он не переставал думать о своем преподавателе, который так удобно раскинулся на диване у мамы в гостиной, залитой ярким светом и заставленной цветами, и с завистью повторял про себя: «Ему-то хорошо!.. Интересно, сколько он там еще пробудет?..»
В возгласе д'Аржантона «Нет, не могу!..» и в том отвращении, которое отразилось на его лице, когда он хотел поцеловать Джека, разумеется, было немало рисовки, позы, вообще свойственной этому кривляке, но все же тут присутствовало и настоящее, невыдуманное чувство.
Он испытывал ревность к ребенку, а ребенок испытывал ревность к нему. В глазах поэта мальчик воплощал прошлое Иды, он служил доказательством, и притом весьма веским, что другие мужчины любили ее до него. И от этого гордость д'Аржантона страдала.
Нельзя сказать, чтобы он так уж был увлечен графиней. Вернее, он любил в ней самого себя. Видя, как ее ясные наивные глаза отражают его приукрашенный образ, он охотно любовался ими с той же эгоистической улыбкой, с какой женщина улыбается зеркалу, в котором она кажется еще красивее. Но д'Аржантону хотелось, чтобы зеркало это не было замутнено чужим дыханием, чтобы оно никогда не отражало ничей образ, кроме его собственного. На самом деле в таинственной глубине этого живого зеркала хранилось отражение многих других мужчин, и мысль эта оскорбляла его.
И тут уж ничего нельзя было поделать. Бедная Ида не могла изменить свое прошлое, она могла лишь сокрушенно повторять, как делают все женщины: «Отчего я так поздно встретила тебя?» Но эта жалоба не способна унять муки самой странной ревности – ревности к прошлому, особенно если в ее основе лежит невероятная гордыня.
«Она должна была предчувствовать мое появление», – думал д'Аржантон, – вот объяснение того глухого гнева, какой он испытывал при одном лишь взгляде на Джека.
Но не могла же она отречься от этого дорогого ей златокудрого прошлого, отринуть его! Однако постепенно, под влиянием поэта, стремясь избавить всех от тягостных встреч, когда каждый страдал оттого, что мешает другим, она начала все реже брать мальчика из пансиона и все реже сама появлялась в гимназии. Она уже вступала на стезю жертв, и эта жертва была не самой легкой.
Что касается особняка, кареты, всей той роскоши, к которой она привыкла, то г-жа де Баранси готова была все бросить и ждала лишь согласия д'Аржантона, чтобы дать отставку «милому дяде».
– Вот увидишь, – говорила она, – я буду тебе помощницей, я стану работать. И потом я вообще не буду для тебя обузой. Немного денег у меня останется.
Но д'Аржантон все еще не решался. Несмотря на то, что поэт казался человеком восторженным, на самом деле ум у него был холодный и трезвый. Как всякий педантичный буржуа, он превыше всего ценил свои привычки и сохранял рассудительность даже в порыве страсти.
– Нет, нет… Повременим немного… Настанет день, я разбогатею, и тогда…
Он намекал на свою старую тетушку, жившую в провинции и каждый месяц присылавшую ему денег: рано или поздно он непременно унаследует ее состояние. Ведь она уже совсем старенькая.
А в ожидании этого дня они строили воздушные замки. Они уедут в деревню, будут жить достаточно близко от столицы, чтобы греться в ее лучах, и вместе с тем достаточно далеко, чтобы не страдать от ее шумной суеты. Приобретут себе домик. Поэт давно уже решил, каким именно он будет: невысокое строение с итальянской террасой, увитой виноградом, а над входом надпись: Parva domus magna quiet: «Маленький дом – великий покой». Там он станет работать. Он напишет книгу, свою книгу, настоящую книгу, подлинную книгу – «Дочь Фауста», ту самую, о которой он толкует уже лет десять. Затем, после «Дочери Фауста», последует томик стихов – «Страстоцвет», потом сборник беспощадных сатир – «Медные струны»… В голове д'Аржантона роилось множество вакантных названий, ярлыков, заменяющих идеи, но замыслы его можно было уподобить корешкам переплетов без книг.
Издатели явятся, они вынуждены будут явиться! И тогда – богатство, слава! Быть может, его изберут в Академию, хотя Академия пришла в упадок и сильно обветшала.
– Нет, нет, это не резон, – возражала Ида. – Академиком быть необходимо!
И ей уже грезилось, будто его избрали в академики, а она, как и подобает супруге прославленного человека, сидит в самом скромном из своих платьев, забившись в уголок и трепеща от волнения.
А пока суд да дело, они по-прежнему лакомились грушами «милого дяди»-самого покладистого и самого непроницательного из «милых дядюшек».
Д'Аржантону очень нравились эти окаянные груши. Но поглощал он их, исходя злостью и скрипя зубами от бешенства – он понимал всю непорядочность своего поведения и срывал досаду на злополучной Иде, отпуская на ее счет колкие и язвительные замечания.
Так проходили недели, месяцы, не внося никаких изменений в их жизнь, если не считать заметного охлаждения между Моронвалем и его преподавателем литературы. Мулат, все еще безуспешно ожидавший, когда же графиня примет нужное ему решение относительно журнала, подозревал, что д'Аржантон против этого проекта, и уже без стеснения поносил его.
Теперь по четвергам Джека очень редко брали домой. Как-то утром, в четверг, он стоял возле одного из многочисленных окон ротонды, служившей рекреационным залом, и с грустью смотрел на широкое ярко-голубое, безоблачное весеннее небо, навевавшее думы о прогулках на вольном воздухе.
Солнце уже пригревало, на ветках сирени зазеленели почки, даже невозделанная почва маленького садика набухала соками, словно под нею журчали невидимые родники. Из переулка доносился детский крик, пенье птиц в клетках. В такое утро все отворяют окна, чтобы открыть солнцу доступ в комнаты и изгнать оттуда тени зимы – мрак, скопившийся за долгие холодные ночи, и копоть, которая застаивается в плохо проветриваемых жилищах.
Джек думал, как славно было бы в такое вот утро уйти из постылой гимназии и видеть перед глазами даль, а не высокую каменную ограду, поросшую плющом, у подножья которой кучами зеленого от плесени булыжника и сухих листьев заканчивался сад.
В эту самую минуту колокольчик над дверью зазвенел, и мальчик увидел, что вошла его мать – нарядно одетая, сияющая, порывистая, охваченная необычайным возбуждением.
Она приехала за ним, чтобы взять его с собой на прогулку в Булонский лес.
Вернутся они вечером. Они чудесно проведут время, совсем как прежде.
Надо было попросить разрешение у Моронваля, но так как г-жа де Баранси привезла с собой плату за очередную треть года, то нетрудно догадаться, что разрешение было дано немедленно.
– Как хорошо! – радостно воскликнул Джек.
Пока его мать рассказывала мулату, что д'Аржантону пришлось срочно выехать в Овернь к умирающей тетке, ребенок во весь дух кинулся через двор одеваться. По дороге ему попался Маду. Измученный, печальный, занятый уборкой дома, негритенок волочил швабры и ведра, даже не замечая, какая стоит прекрасная погода и как благоухает воздух, как пахнут растения, набухшие весенними соками.
При взгляде на него Джека осенила шальная мысль – такие мысли вспыхивают в голове счастливого ребенка, которому хочется, чтобы все вокруг разделяли его радость.
– Мамочка, а что, если мы прихватим с собой и Маду?
На сей раз добиться разрешения было не так легко, потому что маленький король исполнял в гимназии слишком много обязанностей. Однако Джек долго упрашивал г-жу Моронваль, и добрая женщина наконец объявила, что сегодня она заменит Маду.
– Маду, Маду! – завопил Джек, устремляясь в сад. – Скорей одевайся! Ты поедешь с нами в Булонский лес, там мы и позавтракаем.
Возникло минутное замешательство. Маду остолбенел. Г-жа Декостер соображала, у кого бы взять для него приличествующий случаю мундир. Юный де Баранси прыгал от радости, а г-жа де Баранси, подобно болтливому попугаю, которого подстегивает шум, сообщала Моронвалю кучу подробностей о поездке д'Аржантона и о том, что здоровье его внушает ей опасения.
Наконец двинулись в путь.
Джек с матерью устроились в глубине открытой коляски, а Маду примостился на козлах рядом с Огюстеном; это было не слишком по-королевски, но его величество еще и не то видал.
Прогулка началась чудесно. Перед ними убегала вперед широкая улица Императрицы, где по утрам всегда так тихо и так легко дышится. Время от времени попадались гуляющие – те, что любят погреться на солнышке, пока еще не поднялась дневная суета, пыль, шум. Гувернантки гуляли с детьми – самых маленьких несли на руках, и вид у этих крошек в длинных белых платьях был необычайно торжественный. Дети постарше, с голыми руками и коленками, весело резвились, и, ветерок трепал их длинные волосы. Мимо проносились всадники, амазонки. Эта окаймленная зелеными лужайками, тихая дорога, на чисто подметенном песчаном грунте которой отчетливо виднелись отпечатки копыт только что гарцевавших тут лошадей, напоминала не столько место для прогулок, сколько тихую аллею парка в какой-нибудь усадьбе. Такое же впечатление безмятежного покоя и роскоши производили окруженные зеленью виллы – их розовый кирпич и поголубевший в это чудесное утро шифер казались омытыми ярким весенним светом.
Джек был на седьмом небе; он обнимал мать, дергал Маду за полы мундира.
– Ты доволен, Маду?
– OI Очень доволен, мусье!
И вот они в Булонском лесу, – он уже зазеленел, кое-где распустились цветы. Попадались такие аллеи, где только верхушки деревьев были как бы осыпаны зеленью либо покраснели от живительного сока, и от этого ветви, утопавшие в лучах солнца, казались почти прозрачными. Тут росли деревья разных пород; светлая зелень свежих побегов переходила в темный цвет вечнозеленых кустарников. Твердые, съежившиеся листья падуба, лишь недавно стряхнувшие с себя снег, задевали только еще набухавшие почками кусты сирени, зябкой и недоверчивой.
Коляска остановилась перед павильоном, тут помещался ресторан. Пока им готовили завтрак, г-жа де Баранси отправилась с детьми побродить вокруг озера. В этот утренний час ничто не нарушало его покоя, еще не наступило время долгих послеполуденных прогулок, когда водная гладь отражает нарядные, обшитые талуном ливреи кучеров, султаны на лошадиных головах да сверканье спиц модных экипажей.
Озеро еще хранило ночную свежесть, и над ним курилась легкая дымка, заметная на свету. По нему плавали лебеди, в прозрачную воду гляделись прибрежные кусты, тень, тишина и глушь, казалось, вернули ему подлинный вид природного водоема: его поверхность морщилась, покрывалась рябью, бившие на дне роднички выталкивали наверх светлые, лопающиеся пузыри. Нет, это уже была не неподвижная гладь, точно зеркало отражающая последние моды тщеславных парижан, – озеро отважилось вновь стать лесным озером, над ним хлопали крылья, его рассекали плавники, ивы, опушенные светлой и нежной зеленью, окунали в него свои беспомощные ветви.
Какая изумительная прогулка!
А завтрак!.. Завтрак у открытого окна, когда беззаботные и оживленные гимназисты с аппетитом уплетали все, что было на столе! Пока они сидели за столом, ни на минуту не умолкал смех. Смешило их все: кусок хлеба, упавший на пол, повадки официанта. И взрывы этого простодушного веселья как бы находили отзвук в гомоне птиц на ветвях.
Но вот завтрак окончился.
– А не поехать ли нам в Зоологический сад?.. – предложила Ида.
– Как ты хорошо придумала, мамочка!.. Ведь Маду этого никогда не видал… Ему будет так интересно!
Они опять уселись в коляску и покатили по широкой аллее до самых решетчатых ворот. В Зоологическом саду было совсем пустынно, тут царил такой же нерушимый покой, такая же утренняя свежесть, как и в Булонском лесу. Но больше всего здесь прельщала детей жизнь животных, которые таились всюду, под любым кустом, следили за проходящими людьми, в несколько прыжков оказывались у загородки, просовывали сквозь прутья розовые морды и глядели – кто томно, кто лукаво: их притягивал вкусный запах свежего хлеба, который мальчики прихватили из ресторана.
Маду, чтобы не огорчать Джека, до сих пор только делал вид, будто ему весело, но теперь он веселился по – настоящему. Чтобы распознать зверей, привезенных с его родины, он не нуждался в синих табличках, которые придают этим маленьким загонам вид перенумерованных темниц. Со смешанным чувством удовольствия и печали он глядел на кенгуру, стоявших на длинных задних лапах, таких могучих и сильных, что они походят на крылья. Видно было, что он им сочувствует: ведь они тоже на чужбине, – страдает оттого, что им отвели такое ничтожное пространство, которое они перемахивают в три прыжка, возвращаясь в свой маленький домик с торопливостью животных, привыкших к крову и понимающих, как им необходимо пристанище.
Негритенок останавливался перед тонкими, но прочными решетками, выкрашенными светлой краской, чтобы создать у животных иллювию свободы; в эти загоны были помещены онагры, антилопы – без всякой жалости к их точеным, легким и проворным копытцам. Местами земля так облысела, склоны некоторых пригорков были покрыты такой скудной травкой, что перед глазами Маду, следившего за быстрыми движениями животных, внезапно возникали клочки выжженной солнцем земли его далекой родины.
Особую жалость вызывали в нем посаженные за решетку птицы. Страусы, казуары, которых разместили поодиночке под открытым небом и которые рядом с тропическими растениями казались – когда вы только входили в аллею – картинкой из учебника естественной истории, могли хотя бы вытянуться или, стоя на солнышке, покопаться в перемешанной с камнями свеженасыпанной земле, которую часто меняют, отчего Зоологический сад сохраняет вид уголка живой природы. Но до чего же печальными казались попугаи ара, заключенные в длинную вольеру, которая была разделена на множество совершенно одинаковых клеток – в каждой из них имелся карликовый бассейн и насест в форме дерева, но без ветвей и зеленой листвы.
Маду смотрел на эти унылые, полутемные помещения – павильон, сооруженный для птиц, слишком высок по сравнению с небольшим двориком – и невольно думал о гимназии Моронваля. В этих своеобразных голубятнях, грязных и узких, яркое оперение птиц словно бы потускнело и взлохматилось. Все это говорило о борьбе, о битвах растерянных и обезумевших узников, которые тщетно колотились о прутья решетки ив тонкого железа. И птицы пустыни, птицы безбрежных просторов, фламинго с вытянутой шеей и розовыми перьями, которые треугольными стаями носятся в воздухе между Голубым Нилом и бледным небом, длинноклювые ибисы, которые дремлют, усевшись на неподвижные сфинксы, – все они выглядели здесь на редкость буднично я окружении белых павлинов, чванливо распускавших свой хвост, и маленьких пестро окрашенных китайских уточек, которые весело барахтались в крошечном озере.
Постепенно Зоологический сад наполнялся людьми.
Теперь в нем было шумно, оживленно. И вдруг в пространстве меж двух аллей перед Маду предстала странная, волшебная картина, наполнившая его душу таким необычайным восторгом, что он остолбенел и онемел, не находя слов, чтобы выразить свое изумление и восхищение.
Над молодой порослью, над решетками, почти на уровне крон высоких деревьев показались громадные головы двух слонов; помахивая хоботами, они медленно выступали, неся на своих широких спинах пеструю группу людей – женщин со светлыми зонтиками, детей в соломенных шляпах и простоволосых: их темные и золотистые головы были украшены цветными бантами. Позади слонов своей неповторимой поступью вышагивал жираф, на его длиннющей шее возвышалась торжественно и гордо небольшая голова; жираф тоже вез нескольких человек. И этот необычный караван медленно продвигался по круговой аллее вдоль кружева молодых ветвей. Люди смеялись, порой вскрикивали, возбужденные высотой,' легким дуновением ветерка, а также смутной боязнью, которую они, побуждаемые самолюбием, старались побороть.
В ярком солнечном свете весенние платья казались сшитыми из дорогого шелка и переливались всеми цветами на фоне грубой, шероховатой кожи слонов. Наконец гигантские животные стали видны целиком: на шее у каждого из них сидел вожак, и неповоротливые, невозмутимые, тяжело нагруженные слоны шли, вытягивая хобот то вправо, то влево, – их привлекали нежные побеги деревьев и карманы гуляющих, а длинные их уши едва шевелились, когда какой-нибудь мальчишка или великовозрастная девица из простонародья, восседавшие у них на спине, со смехом слегка щекотали эти громадные уши кончиком зонта или тонким прутиком.
– Что с тобой, Маду?.. Ты весь дрожишь… Ты не заболел? – спросил Джек, взглянув на товарища.
Маду изнемогал от волнения. Но когда он узнал, что тоже может прокатиться на этих тяжеловесных животных, на лице его появилось серьезное, сосредоточенное, почти торжественное выражение.
Джек не пожелал кататься на слоне.
Он остался с матерью, которая, как ему казалось, была для такого радостного дня не слишком весела и мало смеялась. Мальчику хотелось прильнуть к ней, любоваться ею, ступать по пыли, которую поднимали ее длинные шелковые юбки, волочившиеся по земле, как шлейф королевы. Усевшись рядышком, оба следили, как негритенок торопливо, дрожа от лихорадочного нетерпения, карабкался на спину слона.
Там он почувствовал себя как дома.
Теперь это уже был не тот заброшенный на чужбину ребенок с нелепыми манерами и потешной речью; это уже был не тот неловкий и нескладный гимназист, маленький слуга, которого глубоко унижали рабские обязанности и жестокость господина. Чувствовалось, что под его черной, обычно землистой кожей бурно пульсирует кровь, густые, как шерсть, волосы угрожающе вздыбились, а в глазах, где притаилась тоска изгнанника, загорелись гневные и властные огоньки.
Счастливый маленький король!
Ему разрешили два-три раза проехаться по аллее.
– Еще, еще! – точно опьяненный тяжеловесной, но быстрой поступью слона, просил он, вновь и вновь проезжая мостик, переброшенный через пруд, между загонами для онагров, кенгуру, агути. Керика, Дагомея, война, охота – все это всплывало в его памяти. Он что-то бормотал на своем родном языке, и, услышав этот ласковый, щебечущий говорок маленького африканца, слон от удовольствия зажмурил глаза и радостно затрубил, зебры заржали, в смятении запрыгали антилопы, а из вольеры с заморскими птицами, освещенной теперь красноватыми лучами солнца, неслись щебетанья, крики, зовы, резкие удары клювов – словом, поднялась суматоха, какая обычно возникает в девственном лесу перед тем, как его обитатели отходят ко сну.
Но час уже был поздний: Пора было возвращаться, очнуться от волшебных грез. К тому же, едва скрылось солнце, задул холодный, пронизывающий ветер, как это часто бывает в начале весны, когда ночные заморозки сменяют уже по-летнему теплые дни.
Это дуновение зимы омрачило обратный путь продрогших детей. Коляска катила по направлению к гимназии, оставляя за собой Триумфальную арку, еще объятую пламенем заката, и чудилось, будто экипаж углубляется во тьму. Маду о чем-то грезил, сидя на козлах рядом с кучером, Джек ощущал необъяснимую тяжесть на сердце, и – что самое удивительное – молчала даже г-жа де Баранси. Однако ей нужно было что-то сказать сыну, но, видимо, сказать было трудно, и она тянула до самой последней минуты.
Наконец она легонько сжала руку мальчика.
– Послушай, милый! Я должна сообщить тебе дурную весть…
Он сразу почувствовал, что стряслась непоправимая беда, и глаза его с мольбой обратились на мать.
– Нет, не говори, не говори ничего!
Но она продолжала скороговоркой, понизив голос:
– Мне нужно уехать, уехать далеко… Я вынуждена тебя покинуть… Но я напишу… Ради бора, не плачь, мой дорогой, мне и без того тяжело!.. А потом, я ведь уезжаю ненадолго… Скоро мы опять свидимся… Да, да, скоро, обещаю тебе…
И она стала рассказывать всякие небылицы. Речь шла о каких-то деньгах, о полученном наследстве и прочих таинственных, непонятных ему вещах.
Она могла говорить еще долго, измышлять тысячи самых невероятных историй – Джек ее уже не слушал. Раздавленный, уничтоженный, он беззвучно плакал, забившись в угол коляски, и Париж, через который они проезжали, как ему казалось, сильно переменился с утра – его больше не освещали весенние лучи солнца, сирень больше не благоухала, город выглядел мрачным и зловещим. Все дело было в том, что теперь Джек глядел на столицу полными слез глазами, глазами ребенка, только что потерявшего мать.








