355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Корепанов » Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого 2010 № 6 » Текст книги (страница 7)
Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого 2010 № 6
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:54

Текст книги "Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого 2010 № 6"


Автор книги: Алексей Корепанов


Соавторы: Антон Первушин,Юлия Рыженкова,Александр Щеголев,Николай Романецкий,Андрей Кокоулин,Владимир Голубев,Владимир Томских,Юрий Косоломов,Полдень, XXI век Журнал,Илья Кузьминов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

– Вы кто?

– Неважно. Вы нас не знаете. У нас есть деловое предложение. Мы будем ждать вас утром около проходной.

Курочкин бросил трубку.

«Это ОНИ. Я не хочу! НЕ ХОЧУ! ОНИ МЕНЯ НЕ ПОЛУЧАТ!»

Он выбежал на заводской двор, сжимая в руках заветные камешки, с которыми давно не расставался. Прибежал туда, куда не проникает цеховой свет, прислонился к стене, отдышался. Когда глаза привыкли к темноте, посмотрел на небо. Персеиды сыпали на землю свой вечный сверкающий жемчуг…

Плохо сознавая, что делает, он быстро, слишком быстро развел руки…

Земля рывком ушла из-под ног. Неумолимая сила держала Курочкина на месте, а все, что не являлось его телом, с ускорением уходило вниз. Камни вырвались из рук и полетели догонять Землю. Вот уже одежда сорвана, а воздух стал тверже наждачного камня…

Владимир Сергеевич не чувствовал перегрузки. Его время текло медленно, и он успел понять, что он не первый, кто догадался, что его несчастный предшественник и был той ракетой, какую они видели с отцом на Волге.

Слишком поздно до него дошло, что осветительные ракеты так высоко не летают – этот простой факт должен был насторожить его раньше! Но раньше он об этом не думал, а теперь ракетой стал сам…

Земля уходила все быстрее и дальше, никто не видел, как инженер хватал широко раскрытым ртом все более разреженный воздух. Через несколько минут тело Курочкина обуглилось и ярко засветилось. Вскоре атмосфера осталась внизу. Черной головешкой замер он здесь, в никому не ведомой точке земной орбиты.

А далеко-далеко под ним, в туманах голубой планеты, вспыхивали красавцы Персеиды.

Эпилог

…Прошел год. В ночь на двенадцатое августа мать и дочь не спали. Они вышли на балкон и всматривались в темное небо. В городе плохо видны метеоры – мешает свет. Персеиды напрасно рассыпали свои искры над Землей.

На балконе холодно.

– Вот и год прошел.

– Уже год… Пойдем, я озябла.

– Сейчас… еще минуту. Как ты думаешь…

В этот момент атмосфера Земли столкнулась с неподвижно висящим в пространстве обугленным и промерзшим космическим телом.

Метеор, что ярче Персеид, пронесся по ночному небу. Он летел долго, рассыпая искры по своему пути.

– Мам, смотри, смотри! Какой красавец!

– Желание загадала?

– У меня одно желание – чтобы папа вернулся…

– У меня – тоже…

Андрей Кокоулин
Чуть легче

Рассказ

Сумерки.

– Девушка…

Мне даже приходится защемить пальцами край ее пуховика.

– Ну…

Девушка оборачивается. Много косметики. Черная с белыми прожилками челка утесом висит надо лбом. Неестественно длинные, видимо, накладные ресницы. Подведенные глаза. Над глазами – зелень с попытками синего.

– Руку убери, – шипит она.

В голове моей щелкает. Это как будто электричество включают в темной комнате. Щелк! – и жидкое золото бьет в глаза. Потом гаснет. Потом на внутренней поверхности век проступают слова. «Сегодня. Завтра. Послезавтра». Чуть ниже еще: «Язык».

Иногда я представляю, как на щелчке в мой мозг проникает какой-нибудь потусторонний посыльный. Маленький. Юркий. С раздвоенной бородкой. Он оглядывается. Хмыкает. Достает из сумки бумажку с по-телеграфному коротким текстом. «Расписываемся! – кричит куда-то под свод черепа. – Почта!» Ну и – шлеп бумажку на веко…

– Девшк… – выдыхаю я. Слова торопятся, подталкивают друг друга, теряют гласные. Я очень боюсь забыть то, что надо сказать. – Пршу… позвните… Колтакв Лене позво…

– Ка-аму? – Девушка смотрит на меня мутным, будто спросонья взглядом. Свет лампочки на столбе желтит ей щеки.

Не помнит, с ужасом думаю я. Забыла.

– Лене… Колтаковой…

– Ага! Уже!

Пуховик вырывается из моих пальцев. Рука моя хватает пустоту, а девушка перескакивает антрацитовый зрачок лужи и превращается в белое, плывущее к арке пятно.

– Вы же ей жизнь сломали! – безнадежно кричу я вслед.

– Иди на х…! – плюет в ответ арочная тьма.

Ну и ладно, думаю. Слушаю затухающие шаги. Шевелю плечами. Ловлю лицом какие-то шальные снежинки, пока горечь фразы раскатывается внутри. Ладно.

В следующую секунду в глаза мне прыгает асфальт. И лужа. Да, еще лужа. Наверное, это должно быть больно. Не чувствую.

«Сегодня. Завтра. Послезавтра». Ниже: «Язык».

Полчаса я ворочаюсь, будто недораздавленный таракан. Или жук на шпильке. Даже не ворочаюсь, скребу ногой. Во рту стоит горечь. В правую скулу почему-то толчками отдает пульс. И кажется, что всем своим весом уселась на меня тварь какая-то. Скажем, откормленный, матерый слонище. Лишь с третьей с половиной попытки мне кое-как удается повернуть голову. Нет, думаю, кряхтя от натуги, какой же это слон. Это целое стадо. Три тысячи восемьсот сорок девять цирковых голов. Первый на мне, остальные на нем. Обученные, с-суки!

– О, ты смотри! – раздается нетвердый голос.

За каким-то чертом обладателя голоса несет ко мне. Несет его по странной траектории. Как кораблик в бурю. Шарканье подошв слышится сначала правее, потом вдруг левее. Так и представляешь: волна по правому борту! Волна по левому борту! Ка-армовой ветер!

В метре от меня шарканье прекращается.

Очень, знаете ли, неуютно лежать без движения, когда над тобой стоят. Чувствуешь себя уязвимым. Весь к услугам. Бей кто хочет. Нет, честное слово, это не двор, а хомострада какая-то. А между прочим, одиннадцать. И, между прочим, всего два подъезда. И амбразурки редких окон. И три стены по периметру – глухие. И кишка сквозного прохода изгибается так, что ни в жизнь не подумаешь, что она сквозная. Наконец, даже с дурацкой лампочкой на столбе – темно. Рассчитываете на безлюдье? Фиг вам.

Из своей лужи в обрезе света мне отчетливо видны теплые, на меху, коричневые ботинки. На одном распустился шнурок, выполз расслабленным червяком. На носу другого стынет мазок собачьих экскрементов. Выше, как я ни выворачиваю глаз, все плывет так, что и воздух, и дом, и человек образуют одно большое пятно.

Подошедший между тем бить не спешит, садится на корточки. Цокает об асфальт дно пивной бутылки. В поле моего зрения появляется кисть руки с зажатой между пальцев сигаретой.

– Лежишь?

Огонек сигареты светлячком упархивает куда-то вверх. Там со смаком затягиваются. Воздух на мгновение закручивается белесыми колечками. Я молчу. Мы молчим оба. Мне кажется, что человек, похоже, уже забыл, зачем приземлился рядом.

Есть, знаете, такое пьяное состояние. Вроде идешь ты из гостей домой. И маршрут давно знаком, и ноги слушаются, и легко тебе. Триста там, четыреста грамм алкоголя мягко всасываются в кровь. Вдруг – хлоп! – обнаруживаешь себя привалившимся к мусорному контейнеру, в боку ноет, рукав в побелке, в кулаке горсть пуговиц с рубашки, чуть ли не все пуговицы, что на ней были, а рядом копошится шуба о четырех конечностях и, сплевывая красноту, называет тебя гнидой. Самое интересное, где-то на периферии брезжит, что тебе здесь что-то было надо. А еще пронизывает ощущение, что только что, ну, буквально мгновение назад, чуть ли не божественное откровение снисходило на тебя насчет этого контейнера и этой шубы. Только вот не вспомнишь его никак. Так и здесь.

– Значит, лежишь…

Я почти вижу, как человек утыкается в меня взглядом. В сущности, угадать его мысли не составляет труда. Вот, думает он, рассматривая мою ногу, нога. Собственно, нога понимания ему не добавляет. Вот, думает он дальше по телу, задница. Ну, задница. И что? Нет, проехали задницу. Вот спина. С лопатками. И шея.

– Как же вы меня, бомжи, затрахали! – высверлив мне щеку, наконец с чувством произносит он. Я жду попытки членовредительства, но в меня всего лишь упирают пятерню, а потом с хеканьем отталкиваются и встают. Взмахивают шнурком на прощанье.

Молодец, устало думаю я, слушая удаляющееся шарканье. Не зря, получается, кренделя выписывал. Миссионер, мать его. Пришел, значит, с правдой-маткой к конкретному представителю. И всю ее – в рыло. А то мы, бомжи, такие. Нас хлебом не корми, дай кого-нибудь затрахать. Если, конечно, слоны сверху не прижимают. Со слонами уже проблематично. Слоны нас, бомжей, сами… Смешок у меня не выходит. Выходят пузыри. Надо, надо подниматься.

Я подтягиваю руки. Правую, левую. Левая почему-то сопротивляется и грохочет. Будто это не рука, а протез. Деревянный там или пластиковый. Ой, бля, вспоминаю я, это же пакет с судками. Это же я отнести в «Мотылек» хотел. К Салову. А там и пожрать…

Желудок тут же дает знать о себе голодным спазмом. Рот наполняется слюной. Нормально ел я в последний раз, наверное, недели две назад. Тогда чуть ли не с неба свалилась сотня. Просто-таки прилетела. И магазин подвернулся абсолютно пустой. Даже продавец попался – совсем мальчишка, лет семнадцати, никакого вам электричества, никаких посыльных в черепе. Эх, и попировал я! Завалился домой, выложил, смотрю-любуюсь. Пельмени «Приморские», килограмм. Все как наподбор – пузатенькие, аппетитные. Плюс две буханки хлеба. И все это со сметанкой…

Я мучительно сглатываю. Грохочу пакетом – никуда тебя не брошу, так как ты пакет хороший, вот. Медленно-медленно определяю левую на место. Так. Далее приподняться. Где-то вдалеке с ревом проносится «скорая». К кому, интересно? Или – уже с кем? Я дышу. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Рывок!

Если хотите, отделенная на руках от земли верхняя половина тела – одна из давно забытых шаолиньских стоек. «Тюлень изучает окрестности» называется. Совершенно бесполезна в бою. А я вот владею. И вообще, когда лицом не в луже – это кайф.

Вокруг совсем черно. Только в зените помаргивают звезды.

Покачиваясь, я осторожно подтягиваю к животу колени. Слоны мои, проявляя чудеса ловкости, перебираются со спины на плечи. Асфальт пытается прыгнуть еще раз, но натыкается на выставленные ладони и успокаивается.

А вы, господин Левочка, еще ого-го! – хвалю я себя.

По водосточной трубе – ах, труба моя, труба, тру-ру-ру и тра-та-та! – цепляясь за фиксирующие жестяные кольца, встаю в полный рост. Что ж, думаю, можно сказать, что Атлант по сравнению со мной – тьфу! Что он там держал? Небо? А хоботастых? То-то.

Минуту или две я отдыхаю, вяло охлопываю полы плаща, а затем, постукивая на манер какого-нибудь слепого пакетом в стену, медленно бреду в том направлении, где должна быть арка. Считаю шаги. На восемнадцатом пакет беззвучно проваливается во тьму.

Странно, но меня не покидает ощущение, что девушка в пуховике обязательно встретится мне на выходе. Шкандыбая мимо густо пахнущего мусорного бака, я зачем-то представляю, как она примерно через квартал вспоминает, что да, была в школе какая-то Лена, тихая некрасивая толстушка с крупной родинкой под нижней губой, и фамилия у нее была вроде бы Колтакова, а они – вполне уже оформившиеся гаденыши в пубертатном периоде – находили особое удовольствие в том, чтобы довести эту тихоню до слез. Боже мой! А потом я представляю, как она, выбивая каблучками по тротуару бешеный сердечный ритм, спешит обратно и, не решаясь пройти во двор, стекленеет рядышком. И ждет меня. И мерзнет. Мало того, мне даже кажется, что так оно и есть. Наверное, поэтому, вынырнув из арки под тускло посвечивающий рекламный щит, я чувствую себя обманутым. Никого.

Силуэты домов. Сизая дымка. Далекий высверк отражателей. И – никого.

«Сегодня. Завтра. Послезавтра». Слова плывут и гаснут. Последним гаснет «Язык». Вот и все. Мне хочется упасть и больше не двигаться. Кто-то внутри меня кричит.

«Девушка милая! – кричит он. – Я же не сказал вам самого главного. Без этого звонка через два дня вы онемеете. Да, да! Так и будет. Просто потеряете дар речи. На всю оставшуюся жизнь».

Губы мои дрожат. Не позвонит.

«Ночной мотылек» – гласит вывеска заведения. Ресторан, дискотека, стриптиз, приват-зал на втором этаже. По краям матовых витрин бегут неоновые змейки-искусительницы. Я давно уже обещаю себе, что как-нибудь непременно зайду не с черного хода и в подсобку, а клиентом с фасада. И непременно в смокинге. И непременно из машины. Из полноприводного какого-нибудь монстра. Если, конечно, у меня когда-нибудь появятся монстр и смокинг. Вот. Хотя наверняка тут же, в дверях, свалюсь со счетчиком Гейгера в голове.

Я осторожно трогаю скулу. Скула отзывается бегущей к виску болью. Разодрал, кажется. Ничего, сейчас у Салова… Додумать я не успеваю, потому что, завернув за угол, впечатываюсь коленом в решетку радиатора притаившегося «Вольво».

В салоне автомобиля царит настоящая тьма египетская, но мне свет и не нужен. «Ночь. Смерть» – загорается под веками. Ночь и смерть. Вот так. Кто бы там в салоне ни был. И что мне стоило обойти дом с другой стороны?

Стучу в окошко.

Тьма египетская вроде как приходит в движение. Чуть слышно гудит стеклоподъемник.

– Чего тебе, бомжила? – всплывает лицо.

Молодое, располагающее лицо. Ох, как мне становится нехорошо. Ох, как льдисто.

– Вам бы свечки поставить, – говорю. – Шесть свечек. По тем, что в Мокеевке…

– Вот как?

Улыбка на лице застывает. Белесые глаза ищут что-то за моей спиной. Бесшумно открывается дверца.

– Сядешь?

Я киваю. Прижимаю пакет к груди, пригнувшись, заползаю на сиденье.

– Ну и душок от тебя, батя, – парень со смешком перемещается вглубь салона.

Загорается плафон. Мы рассматриваем друг друга.

На парне джинсы, светлая водолазка и пиджак. Подбородок выбрит до синевы. В мочке уха болтается золотой крестик. Аккуратные залысины наползают на лоб, оставляя посередине мысок обесцвеченных волос. Действительно симпатичное лицо. Даже слегка навыкате глаза его не портят.

– Как зовут-то?

– Лев, – отвечаю я.

– Лев с городской свалки… Чего тебе надо, Лев?

– Свечки надо… за упокой… до утра.

– И все?

– И в монастырь.

– Мне – в монастырь? – выгибает бровь парень.

Я снова киваю. Повисает пауза.

– Ты ж не из ментовки, Лев, да? – задумчиво произносит парень. – Родственник?

Левую руку он упорно прячет от моего взгляда. И пожалуйста. Можно подумать, не соображу. Можно подумать, неясно, почему прячет.

– Нет, – говорю, – так, чужой человек.

– Пи…дИшь, ты, батя. Ты теперь не чужой человек, а, получается, свидетель. Почти что труп. Только вот, где ты там прятался, а?

Я чуть пожимаю плечами. И ведь не поверит, что не было меня в Мокеевке. Ни за что не поверит. Тем более, подробности-то вот они. Просятся. Дышать становится тяжело. Слон три тысячи восемьсот пятидесятый? Здравствуй. Забирайся.

– Сначала, – говорю я мертвым голосом, – ты вывел мужчину. Он был в красном свитере под горло. Все вертел обмотанной скотчем слепой головой, спрашивал, куда сейчас, когда отпустишь, получил ли ты деньги. Ты попросил его не поворачиваться, достал пистолет и выстрелил ему в затылок. Оставшиеся в сарае и не услышали ничего. Далеко. Да и что там можно было услышать с глушителем? Ничего нельзя услышать.

– Это точно, – замечает парень.

– Потом, – скороговоркой продолжаю я, – ты сбрасываешь его в яму. Раньше, наверное, это был погреб. Сам дом разобрали или сгорел дом, а погреб вот остался. Только осыпался. Подмяк. Но ты прикинул, что для шестерых как раз. По сотовому связался с напарником. Тот сторожил дорогу и заодно древнюю старуху, доживающую в крайней избе. Ты сказал ему, чтобы подходил минут через десять.

– А он мне?

Я долго смотрю в белесые глаза. Спокойные глаза. Уверенные. Парню кажется, что он контролирует ситуацию. Еще бы! В левой руке такой козырь… огнестрельный. А я не из ментовки. В сущности, конечно, непонятно кто, но не из ментовки. Так, чудик.

– А он сказал тебе, что дурная старуха ходит по избе голой.

В каком-то мультике из далекого, ностальгического детства некого персонажа – хоть убейте, не помню зверя или человека – подкарауливали в темной комнате и страшно орали ему в ухо. И, кажется, для усиления эффекта еще и стучали то ли чем-то звонким по жести, то ли чем-то тяжелым в стену поблизости. Ну и, соответственно, персонаж от этого мгновенно приобретал стойкую могильную бледность. От пяток до макушки.

В жизни, оказывается, бывает также. Во всяком случае, лицо моего собеседника вдруг становится синевато-белым. Будто мукой и синькой посыпанным. Из ворота водолазки выглядывает и прячется кадык.

– Ты не мог слышать… Ты… кто?

Охо-хо. Лев я. Можно Лев Сергеевич.

– Следующей ты выводишь женщину… – я выпускаю из рук пакет, и он скользит вниз. Устал держать. Вообще устал. – Руки у нее связаны за спиной. Глаза и рот тоже заклеены скотчем…


– Ты кто?!

Так и оглохнуть можно. Какая-то палка вонзается мне в бок. И раз вонзается, и два. Вот и козырь, думаю. А еще думаю, что я опять могу не успеть договорить. Порскнет сейчас со страху из машины… А у меня слоны, куда мне со слонами…

– Иногда мне кажется, – говорю, – что я совесть.

– Совесть? – нависает парень.

Нависает он потому, что я уже и не сижу вовсе, а полулежу. Колени вонзаются в спинку переднего сиденья. Номер три тысячи восемьсот пятидесятый сосредоточенно топчет грудь.

– Если не поставишь свечки… – я перевожу дыхание, сухим языком обметаю губы. – И в монастырь… любой… То не доживешь до утра…

– Замочу!

Сухо щелкает боек. Щелкает без остановки секунд десять.

– Да я тебя голыми руками… – слышу я.

Трещит ткань. Пружинит обивка. На миг я ловлю над собой выкаченный из орбиты безумный глаз. Потом у шеи моей возникает ветерок. Раздается сопение. Внезапно парень как-то очень по-детски удивленно ойкает и валится в сторону. Тренькает стекло. Это, значит, лбом ахнул.

Я пытаюсь приподняться, но скоро оставляю попытки. А хорошо, что я в машине, приходит мысль. А то мордой об асфальт – устал уже.

«Ночь. Смерть» – пропадают с век. И сам я пропадаю.

Выползти из машины – тот еще для меня трюк. Достойный самого Кио. Или Гудини.

В мягком плафонном свете дверная защелка плывет с глаз долой, ускользает из-под пальцев. Зар-раза. Или пальцы у меня такие? Я перемещаюсь к дверце вплотную. В голове словно песок пересыпается. И вообще ватный я какой-то. Напоминаю себе кусок хорошо отбитого мяса.

Бля, бля, бля, бля…

Не люблю злоупотреблять матом, но тут, похоже, именно тот, злоупотребительный, случай. Что-то не то у меня с рукой. Мажет и мажет. Я вжимаюсь щекой в кожаную мякоть сиденья, дрыгаю ногой. Бля! Попадаю в парня. Еще раз тренькает стекло. Оглядываюсь. А живой вроде. Дышит. Хотя лоб рассадил здорово. И рукав в крови. Может, до утра еще очнется.

Впрочем, нам ли со слоном не знать, что, очнувшись, первым делом наш подопечный двинет в Мокеевку. По дороге ему привидится слежавшаяся до каменной твердости земля над погребом. Земля эта треснет. Из разлома вылезет мальчик лет десяти, тут же на краю присядет на корточки и его стошнит глиной. За мальчиком появятся мужчина и две женщины, а за ними – девочка лет пяти и напарник. Все они встанут неровным, шатающимся строем. «Валентин, Валька, – заорет напарник, придерживая рукой развороченный затылок, – здесь и для тебя место есть!» Сон наяву оборвется полетом с моста в бетонный желоб. «Вольво» упадет на крышу. Брызнет во все стороны стекло. Правую руку оторвет и забросит в кусты. И ни свечек вам, ни монастырей.

Мой ноготь наконец подцепляет защелку. Ага. Хрен ли нам, гудиням. Я со стоном выталкиваю наружу пакет. Следом вываливаюсь сам. Смотрю в небо. Вдыхаю его и выдыхаю.

Интересно, думаю, ждет меня Салов или уже нет? А даже если и не ждет. Вломлюсь самым наглым образом. Что я, вломиться, что ли, не смогу? Я прислушиваюсь к себе. Смогу. Сейчас очень даже смогу. Голодный я страшный и нахальный. Страшно нахальный я.

Призывно моргает над дверью черного хода галогеновая лампа…

Удивительно, как пять метров по прямой неожиданно могут превратиться в пятьдесят. И ведь превращаются! Мотает меня, как давешнего пьяного, от картонных коробок, сваленных у одной стены, до проволочной оградки у другой. Попеременно тело мое становится источником хруста и дребезжания. Там – хрям! Здесь – дзонг! При всем том выхожу я всё-таки к двери. А ведь с легкостью могло умотать черт знает куда.

Звоню.

Дверь стальная, толстая, с шумопоглотителем. Я упираюсь в нее лбом и жду. Просто жду, потому что ни звука уловить мне не удается. В голове мельтешат мысли. Я размышляю о том, что, в сущности, с ночными прогулками можно завязывать. В последнее время что-то никакой пользы от ночных прогулок. Одно расстройство. Как какой-нибудь фашистский диверсант, пробираешься самыми гнилыми закоулками, а в результате все равно ловишь половину дневной нормы. И еще неизвестно, сколько человек повстречается тебе на обратном пути. А это уже, граждане, совсем никуда.

Конечно, есть у нас в загашнике канализационные колодцы.

И вот Лев, совесть города и повелитель всея, получается, г…на, в поисках какой-нибудь, пусть не первой свежести еды шлепает тоннелями весь в этом самом, и прет от него так… Так прет… В общем, мыши дохнут, цветы вянут.

– Лев, ты?

Голос в динамике звучит глуховато, но узнаваемо.

– Я, Салов, я.

Проворачивается замок. Дверь мягко отходит внутрь.

– Господи, Лев, ну и рожа! – восклицает оконтуренный светом Салов.

Я пытаюсь улыбнуться и падаю ему на руки.

– Значит, так, – Салов хватается за ухо, задумывается, с сомнением смотрит на мой пакет.

– Салов, я ем, – говорю я и ворохаю ложкой в тарелке с супом. Кусок мяса с костью высится вулканическим островом в центре лавового, исходящего паром озера. Тяжелыми, темными стружками залегает на глубине свекла. По поверхности скользят невесомые перышки лука. Я представляю, что это легкие, тростниковые лодки туземцев. И туземцев представляю. Бронзовокожих. Голых. В татуировках. Детей природы. Мне хочется к ним. В их простую жизнь. С утра – рыбная ловля. Вечером – плетение каких-нибудь корзин. Ночью – здоровый сон. И нет времени на всякие гадости ближнему своему. Гадости вообще – табу.

– Значит, в большой судок… – начинает Салов.

Я возвращаюсь от туземцев в комнатку отдыха ресторанного персонала «Ночного мотылька».

– Жалко, – говорю, – что мы не дикари какие-нибудь.

– Кто дикари? Мы дикари? – вздергивается Салов, к чему-то прислушивается и опять застывает взглядом на пакете.

Признаю, страшненький пакет. Он же со своим обладателем и в огонь, и в воду. Опять же, обладатель местами и в грязь падал. И отпечаток сапога, такой четкий и несходящий, что неясно, в какую химию до этого сапог залез, тоже обладателев. То есть мой.

– Вот что, я тебе другой пакет дам, – заявляет Салов после паузы. – Лучше.

– Давай, – киваю я, а сам выхватываю двумя пальцами мясо, обжигаюсь, дую, заглатываю. Горячее, зараза!

– А действительно, – оживляется Салов, подскакивает к шкафчику у двери, садится на корточки. После малопонятной возни на белый свет вдруг появляется ворох пластинок в конвертах, потом трехногий плюшевый ослик, медленно выкатывается истертый теннисный мяч. Салов на мгновение головой уходит в шкафчик.

– Ну вот, – с удовлетворением выпрямляется он. Пакет трепыхается в его руке красно-золотой рыбкой. Хотя, нет, какая же это рыбка, это самый настоящий дракон. Усатый. Китайский. Вон и иероглифы ползут по краям.

– Угу, – я скребу по тарелке ложкой.

– Раритет! – торжествует Салов. Он умудрился посадить себе на брючину длинную меловую полосу, а щеку и нижнюю губу его украшают ядовито-зеленые отпечатки пальцев, словно в шкафчике ему мягко съездили зеленой пятерней по морде. Мол, у-у, морда! Я даже хихикаю.

– Салов, ты себя в зеркало видел?

– Кто бы говорил. А что? – Салов обходит стол, хитро косит на меня глазом, мол, знаем, в чем подвох, и смотрится в овал подвешенного зеркала. – Ой, ё…

Он пулей вылетает из комнатки. Распахивается дверь душевой напротив. Звонко бьет в раковину выкрученная на полную струя воды. «Убью нахрен… – слышу я под плеск и фырканье. – За каким чертом… Как лягушка, честное слово… Что за гадость такая…»

– Наверно, «зеленка»! – кричу я.

– Спасибо большое! – Салов на миг появляется в проеме. Мокрые волосы сосульками свисают на лоб. Белая рубашка у ворота и на груди потемнела. Галстук-бабочка свернут набок. Два отпечатка уже выведены. В руке зажат грязный косметический тампон. – Ты бы тоже, Лев, в зеркало глянул, а?

А что, думаю, и гляну.

Я отставляю пустую тарелку. Встаю. Приятная тяжесть концентрируется в животе. От этой тяжести кажется, что пирамида из слонов давит не так сильно.

Ну-ка, говорю себе, кто тут у нас?

Зеркало с готовностью показывает, кто. Челюсть у меня отвисает. Мама дорогая, мной же можно детей пугать. Вроде: «Вот придет дядя Лев и заберет тебя с собой. Он очень страшный, этот дядя Лев. И очень не любит непослушных мальчиков и девочек. Так что спи, баю-бай». М-да… Я осторожно прижимаю отстающий пластырь. Надо же, как свезло мне на правую половину лица. Заплывает бедная половина, фиолетовеет. У глаза желтеет. Левая на ее фоне кажется просто ущербной. И худая, и бледная. А еще повсюду нарос жесткий, с рыжиной, волос. Пробовать нечего – свой волос, не приклеенный. Нарос аж до ушей.

– Слушай, Салов, я, оказывается, бородатый.

– Ты прав, – отзывается Салов из душевой, – ты бородатый.

– Я не в том смысле.

– Э… Не понял.

– В смысле страшный я с бородой.

– Ну, я видел и пострашнее, – окончательно разделавшийся с «зеленкой» Салов возникает на пороге. – К нам, бывает, такие абреки залетают… Хотя ты, конечно, тоже красавец.

Мое отражение смотрит на меня печальными глазами. Отражению хочется к туземцам. На Огненную Землю. В Новую Гвинею. В дебри Амазонки.

– А как было бы хорошо, – вздыхаю я, – с утра – рыбалка, вечером плетешь корзины какие-нибудь, пляшешь у костра. Представляешь?

– Я не могу, – качает головой Салов, – у меня семья.

Да, думаю я, усаживаясь обратно на стул, у Салова семья. Полтора года назад, когда я выцепил за квартал отсюда бредущего в неизвестность мужчину, семьи у него почти что уже и не было. Ни жены, ни ребенка. Пустота. Так я ему и сказал. Моросило. По стеклам домов бродило встающее солнце. Мужчина, щурясь, переспросил. На щеке у него алел след губной помады. С перламутром. Я сказал, что неделя, а потом все. «Это точно?». «Точно». Один за другим выключались фонари. Мужчина как-то жалко улыбнулся, сказал: «Тогда больше никаких баб» и подал мне руку: «Салов». А я был, наверное, даже не то, что сейчас. У меня еще плащ был старый. Брезентовый. Рыбацкий. С одного боку словно глазурью облитый какой-то гадостью. Все время чудилось, что от него исходит запах тухлой рыбы. А он – руку.

Впрочем, ладно. Дело прошлое. Я замечаю на столе второе. Пододвигаю. Оцениваю. Мясо с яичницей. Холодное. А и пофиг.

– Как семья-то?

– Нормально. Вот, смотри, – Салов снова раскладывает передо мной судки. – Здесь, – он приподнимает самый большой судок, за полупрозрачными стенками которого мягко поплескивает, – здесь суп. Харчо и солянка. Остатки. Я смешал. Литра два будет.

С вилкой во рту я слежу, как судок перемещается в пакет. Брюхо у дракона раздувается. Чешуйки на брюхе проблескивают новым цветом – розовым.

– Далее – рис. Здесь – овощи. В этом, с царапиной, мясо. Разное.

Я жую. Судки калейдоскопом мелькают в ловких руках. Когда от мяса с яичницей остается расползшийся по тарелке желток с вкраплениями горошин, мне вдруг приходит в голову, что невежливо называть Салова по фамилии. Я пытаюсь вспомнить хотя бы имя. Эммануил? Мануил? Нет, точно не Мануил. Стыдно, Лев? Ох, стыдно.

– Салов, а как у тебя имя-отчество?

Салов отставляет пакет и гогочет.

– А чего смешного-то? – удивляюсь я.

– Лев…

– Может, Эммануил?

Салова просто сгибает пополам.

– Эм-ма… – он уже не гогочет, он взрыкивает, трясет головой, давит через силу слова. – Лев… откуда ты… Эм… кхы… мануила взял?

Я озадаченно чешу бороду.

– А хрен его знает.

– Ох, Лев, ты же каждый раз, как приходишь, мое имя спрашиваешь. Не помнишь?

– Не помню.

– Я так и понял. В общем, я Алексей Иванович. – Салов разгибается, гасит улыбку, критически осматривает брючины, поправляет галстук-бабочку. – Я сейчас в зал выбегу. Посмотрю, как там. Народу сегодня немного, но мое присутствие иногда обязательно. Я все-таки распорядитель. Но я быстро. Одна нога здесь…

Появляется и пропадает гул кухонной вытяжки.

Я не успеваю ни о чем подумать, как с тем же гулом Салов возвращается. Морщится, словно что-то в зале ему не понравилось. Ставит на стол бутылку водки. Откуда-то появляются рюмки, с глухим стуком вбиваются в столешницу.

– Накатим? – спрашивает Салов, разливая.

– А как же! – говорю я.

И мы накатываем. Сначала по первой. А потом по второй. После пятой по счету рюмки я обнаруживаю себя натурально плачущимся Салову в нагрудный кармашек пиджака. И называю его почему-то Федор Михайловичем. Хотя ну какой, какой из него Федор Михайлович? Ох, господи, за что ж ты меня так?

– Эх, Федор Михайлович, – скулю я, – а я ведь сегодня двух человек приговорил. Одного так, а другого до смерти.

– Да ты негодяй! – тормошит и пьяно вглядывается в меня Салов.

– Нет, я совесть. Просто совесть.

– Да? – Салов икает. – Бородатая ты какая-то совесть… Впрочем, я тебя все равно люблю.

Я отмахиваюсь от поцелуя.

– Нет, ты послушай. Может, я и не совесть, может, я только посредник и не все могу выразить, но если я, например, подойду и скажу, что… ну, допустим, срочно позвони… ну, кому-нибудь там позвони… сделать усилие и поверить мне можно?

– Можно. Я вот тебе сразу поверил.

– Ты – да! За это надо…

Шестая рюмка вызывает мягкий, волокнистый туман. Лицо Салова удлиняется, расползается по сторонам и теряет нос. А мне все равно.

– Я вот теперь днем и не выхожу. Господи, что я там потерял, днем? Один раз… на всю жизнь запомню, как один раз еще по неопытности вышел. Ага, за хлебушком. Поперся… А там бабульки стоят… – меня передергивает от воспоминания. – Я сразу и вырубился. Все равно, что шутиха в голове ахнула. Открываю глаза – одна из сердоболиц мне ватку с нашатырем под нос сует. Как раз чуть не в глаз тычет. Сбоку – еще две. А дальше – еще. И у каждой, знаешь, за всю жизнь такого накопилось. Я и встать не могу. Слова только под веками горят. Какие-то доносы, еще в НКВД. Кто-то ребенка ошпарил. Кто-то внучку запер в шкафу, так что она потом… Кто-то зятя с дочкой развел… Я им сказать пытаюсь, а они меня таблетками кормят. Никто даже всерьез не воспринимает. Бредит, мол, молодой человек. Обидно. А потом думаю, и ладно. Каждому свое. Вот такой я гад.

– И скольких ты вот так вот… облагодетельствовал?

– Три тысячи вося… восемьсот пятьдесят душ.

– Внушительная цифра. А тех, кто… ну… тебя послушал…

– Меньше сотни. Девяносто семь.

– Мало нас, – печалится Салов. Набулькивает в рюмки. – За нас!

– Знаешь, – продолжаю я, опрокинув свою порцию в рот, – а потом как-то само собой отпал транспорт. Я же сначала и не понимал ничего. Сидишь себе у окна, вдруг – хлоп! – рядом садится… А мне уже тяжело, у меня в голове щелкает, и я уже будто бы и не я. Через неделю, обещаю соседу этому, реанимация. А он ревет: «Что?! Я тебе сейчас устрою реанимацию!». Только, оказывается, меня побить нельзя. Попытаться можно, а побить… Сосед себе в челюсть так кулаком и закрутил. Удивлялся потом, наверное. И сегодня тоже… – я усмехаюсь, давлю горький ком в горле. – Ну и работа за транспортом тоже отпала… И улицы. Теперь вот скитаюсь по ночам. Осторожно так скитаюсь. Хотя и ночью уже находят. Словно я магнит какой. Чувствую, придется спускаться в канализацию. Гордый г…нодав Лев Керумин, путешествие из Петербурга в Москву. Канализационные заметки. М-да. И ведь получается, что их грехи теперь на мне. Я их как бы отпустил. Не просто так, конечно. За плату. За индиви… – выговорить у меня не получается. – И взял на себя. Устал я, Салов. На первой сотне уже устал. К земле гнет. Раньше представлял, будто это рюкзак за плечами. С камнями. Теперь вот слонов представляю. Все веселее. И вообще, за что мне это, а, Салов? Будто на мне какой-то уж совсем страшный грех. И не помереть никак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю