355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кольцов » Письма » Текст книги (страница 12)
Письма
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:18

Текст книги "Письма"


Автор книги: Алексей Кольцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

62
В. Г. Белинскому

22 июля 1841. Воронеж.

Милый Виссарион Григорьевич! Вы, я думаю, на меня сердитесь чорт знает как жестоко; более трех месяцев прошло, а я к вам ни слова. Долгое молчание досадно и оскорбительно; но выслушайте, как это все случилось, и вы на меня не станете сердиться нисколько.

Я, кажется, писал вам, что из Москвы я домой приехал как чужой. Отец принял другой характер, потому что его дрянные дела все кончены; и какие остались, те ему полицией не грозят, и он очень рад бы быль, если бы я никогда не приезжал. В Воронеже разнесся слух, что я остался в Питере приказчиком с десятью тысячами жалованья: «Я, говорить, услышал про это, обрадовался». После этого у нас с ним пошли отношения самые сухие. Он хотел, чтобы я быль мальчик, его лошадь, без гривенника в кармане; я не согласился. Наконец, решились побыть мне дома год, построить еще дом, и он дает после мне каждый год по тысяче рублей, а жить я буду, где захочу. Я обрадовался; но после подумал: ведь он поступил со мною дурно не раз, так может поступить и теперь. Я стал просить тысячу рублей утвердить за мною актом; куда! – «не хочешь ли, говорить, печеного рака!» Ну, я и остался жить, ничего не делая, да и дела сведены порядочно, так что я ему и не нужен. Вот отношения мои с отцом. Представьте, до чего меня это взбесило и оскорбило; человек работал, работал, и уже думал жить свободно, а тут-то его всего и остригли, – и кто же? отец! Вы скажете: ослабел я, как с ним не поправиться? А как поправиться, когда у него все в руках? Я осел, что прежде все к нему направил.

Мать моя, – от которой нечего ни ждать, ни требовать. Сестра, девушка была очень порядочная, и много в ней было прекрасного, грациозного, святого; она кое-как почти выучилась по-французски, играть на фортепьянах, порядочно пела, жила со мною братски. Приезжаю, – она уж не та милая девушка, что была, а девушка мещанка стала. Фортепьяны брошены, французский язык забыть, пение затихло. Вместо этого она начала плесть кружева, вышивать шерстью; и она ужасно не рада моему приезду; думала, решительно я остаюсь в Питере; тогда бы она одна осталась, и дом был бы за ней – подлость, которую я не ожидал. Это все вместе меня бесило, мучило. В эту пору встречается эта женщина, о которой я вам писал

По самый отъезд свой из Воронежа уверяла, что она не чувствует, что она больна. Ужасно горько было мне провожать ее: она поехала к помещику в компаньонки, а все из того, что у меня денег нет ни гроша; будь в год пятьсот рублей – и она б жила в Воронеже сколько мне было б угодно. Она права, что уехала: чем же ей было жить? Не воздухом же питаться. Здесь я вполне почувствовал свое нищенство. Она поехала здоровая, а я остался больной. К лекарю, – и все прошло; только вслед за этим открывается боль в груди, потом распадение во всем организме. Убийственная испарина каждую ночь, желудок расстроился, открылся кашель желудочный, и я едва-едва уцелел живой – жизнь висела уж на волоске; но лекарь мой увидел, что худо, послал меня на реку Дон купаться. Я тотчас отправился за двенадцать верст от города к родственнику на дачу, и начал купаться, и купался два месяца с половиной; однако же, здоровье хотя немного улучшилось, но все еще весьма плохо. Купаться еще не кончил, но уж вода шибко холодна. Поправлюсь ли? Выздоровею ли? – Бог знает.

Вот почему я к вам и никому не писал, и ничего не читал и не читаю, и ничего не пишу, и не до писанья. Я только теперь и хлопочу об одной жизни. Придумываю, что бы к обеду вместе сделать по вкусу, пройду в кухню, так ли делают; пью траву, купаюсь, ем, сплю, хожу, лежу, ни о чем не думая, кроме пищи и жизни. Вот как прошло у меня лето. И это письмо к первым вам.

Не знаю, получили ли вы письмо, посланное мною в посту с одним немцем; адрес на имя конторы «Отечественных Записок», а он взял, да и отдал его на городскую почту; получили или нет, будете писать, пожалуйста уведомьте. С ним вместе я послал письмо князю Вяземскому и очень важное. Да, пожалуйста, при письме напишите адрес князя Одоевского. «Отечественные Записки» получаю исправно. «Современник» присылает Плетнев, а за что, Бог весть. Выздоровею – буду читать; ваши же статьи все до одной прочтены. Вторая статья о Петре Великом урезана вами много. Что это вам вздумалось так ее сократить? Более писать не знаю вам что и о чем. Не сердитесь, пожалуйста, за долгое молчание.

Любящий вас телом и душою

Алексей Кольцов.

63
В. Г. Белинскому

23 октября 1841 г. Воронеж.

Тысячу раз, милый Виссарион Григорьевич, благодарю вас за участие, которое вы так искренно принимаете в моем положении, и в котором я никогда не сомневался. Ваша благородная натура или любить всей душой, или ненавидит. Но ваше участие меня не обрадовало, но опечалило. Я писал вам обо всем, что у меня делается и что со мною делают, не для того, чтоб вас этим поразить, убивать и мучить, а потому, что у меня на душе мои дела отяготели, и мне их надо было куда-нибудь передать, чтобы хоть на время отвязаться от них, забыться. Передать – кому же? Кроме вас, у меня некому; ну, вот вам я и написал о них. С этих же пор между нами должно положить условие, что я должен к вам писать обо всем откровенно, как это и было до сей поры, – да иначе я не могу и сделать; – но чтобы вам обо мне не беспокоиться, не заботиться, не мучиться. Когда уж придет до последней крайности, тогда я сам к вам напишу и попрошу вас обо мне позаботиться.

Не в первый раз я под тяжестью обстоятельств, не в первый раз я их переживал. Проживши за тридцать, немного видел я светлых дней, а непогожих целые годы, – а жив еще. И будь я хоть немного приготовлен к этому обману, к этой отцовской подлости, я б перенес бы легко, как необходимость, а всякая необходимость есть дело святое: от нее не убежишь. А то нечаянно, вдруг, в одну минуту изломилось то, что строил я много лет так осторожно, осмотрительно, с такими лишениями и времени и сил.

Вот что ошеломило меня; а тут еще эта женщина, эта дьявол– женщина свела с ума. Сойдись она со мной годом раньше, и ничего б, и все бы пошло прекрасно. Но ведь нужно же сойтиться всему в одно время; подлость отца, моя ошибка, погибший десятилетний труд, разрушенные надежды, безденежье, – и в них крайняя необходимость… Они, чорт возьми, хотя бы не моим силам не в перенос, – и я упал. Дух изменил, натура распалась, обессилела, в ней давно, может быть, и приготовлялось это распадение, и оно еще бы скрывалось до времени и, открывшись, разом положило б меня наповал. Да и то чуть не положило. Но ее посторонний толчок обнаружил и пробудил до времени.

Начинает болеть грудь чертовски. Лечим. Пошла испарина, всякую ночь обливаюсь потом, как водой, жажда страшная, адская – мочи нет; все идет в испарину, тело слабнет; купаемся в реке – открывается кашель желудочной; что ешь, все вон; мокрота валить. Кашель лечим, желудок расстроился: понос, не варить ничего; во всем теле разлом, мучить скрытый геморрой; внутри из одного места в другое переходит ревматизм. В это время я вижу: дело дурно, гадко, жизнь изменяет; я оставил дела торговые, все занятия, оставил чтение, принудил себя ни о чем не мыслить, сказал: писем мне не отдавать, и даже перестал грезить о Петербурге; из человека я сделался идиот. С утра думаю до вечера, какую пищу, как приготовить; толковать об этом по целым часам с кухаркой; есть насильно, купаться, спать, не спится – лежать в постели зажмуря глаза и уверять самого себя, что спишь.

Так прошло три месяца. Стал выздоравливать, понемногу поправляться, осиливать, начал ходить, проехаться, – бух, воспаление в почках, и я снова чуть-чуть не умер. Но умный мой лекарь начал возиться и с этой болью, и она тоже насилу начала проходить, и я снова начал поправляться здоровьем.

Хоть я и теперь еще сижу в комнате, но мой лекарь уверил меня, что скоро можно будет показываться на воздух, что это был кризис самый опасный и последний, что у меня остается еще ревматизм, что надобно будет принимать содовые порошки – и долго. Я бы ему во всем бы и не поверил, – нет, он такой человек, что ему не верить нельзя. Но в самом деле, я стал чувствовать, что мне лучше: и силы снова стали показываться в теле, и состояние моего духа начало приходить в прежнее положение. Что-то будет дальше, а то уж я октябрь-то стал кое-что почитывать; что было вчерне написано весной, поправил, кое-что поправил из старых пьесок, с пяток написал вновь. Это меня самого обрадовало чертовски, и я начал снова кой о чем мечтать, фантазировать, каждый день беседовать с вами, с Василием Петровичем, волочиться мыслью по Петербургу.

И до того я иногда погружаюсь в мир моих мечтаний, что я предчувствовал впереди, что вы написали и послали мне письмо, и готовился уже отвечать. В воскресенье посылаю на почту: нет ли номера «Записок» и письма; сказали, нет. Досадно, кажется, должно бы быть, – и почтальон приносить письмо. Обрадовался, как ребенок. Читаю: и Василий Петрович тут же; чорт возьми, этого я не ждал; я думал, он в Москве, а он в Питере с Белинским, – и мне стало грустно, глубоко грустно. Крыльев нет, расстояние большое. Если бы я приехал теперь в Питер, я бы пришел прямо на вашу квартиру, не спросил бы: «здесь ли квартирует Белинский?» но – «дома ли Белинский?» Вот вопрос: «Марья Ивановна вновь у вас, не прежняя, а другая; – и эта, вы говорите, лучше? Чего же трусить, робеть? К делу, – осрамился, и квит; по крайней мере можно будет сказать, как чиновники говорят XIV-го класса: „она хотела, да я пренебрег“.

Видите ли, что мое положение было гадко, очень гадко, а болезнь не шуточная; положим, положение или дела мои с отцом все те же, но здоровье мое стало поправляться, а это не шутка: выйтить из подобной болезни – все равно, что родиться вновь. И лекарь у меня, – хоть вы не предполагаете их у нас, да и в самом деле почти нет, – но на мое счастье как-то случайно живет у нас человек очень хороший, – расположен ко мне прежде болезни, я его слишком уважаю; все это питало мою надежду и заставило слепо ему верить, – и я не обманулся.

Вы говорите, что вы пишете ко мне слишком резонабельно, думаете, как чиновник восьмого класса, философствуете пошло; все это лишь слова. Вы говорите не резонабельно, солидно, серьезно, и я с вами во всем совершенно согласен. Ссора с отцом еще не погибель, она необходима, бороться я не прочь; ошеломил он меня, но не навсегда; вот я, наконец, и очнулся. Будь у меня деньги, конечно, с этой женщиной наделал бы я пустяков и прожился бы весь. И это должно бы быть непременно, и было бы. Но, милый Виссарион Григорьевичу так долго евши горькую гадость, не видавши ничего порядочного давно, уж истомившись до смерти голодом, вдруг попадает сладкий кусок; схватил его, и думаешь обожраться, и в эту-то минуту должен его от себя оттолкнуть; а откушавши немного, – и узнал в нем такую сладость, какой никогда не воображал. Ведь теперь и больно; знаю, что есть лучше этой жизни, знаю прелесть божественных идеалов, и как они человеку необходимы, и как без них человек – скотина. Но в физической жизни есть жизнь не скотская, а человеческая, святая; но пожить ею, конечно, не целую жизнь – это невозможно – но год, другой в свой век было бы и у вас и у меня дело не лишнее. Готов до гроба всей душой любить я жизнь духовную, готов обожать и благоговеть перед теми образами, которые в горькие минуты нашей жизни являются к нам, как ангелы утешители, готов любить и долго и свято красоту земную. Но встреться вновь милая женщина, эта живая волшебница земной действительности, не смотря на слабое мое тело, упаду опять весь в ее горячие объятия, – и умереть, когда это будет необходимо. Но умереть насильно – это глупо; жизнь должно тратить и беречь. Смешно вам слышать от больного такие душеспасительные мысли. Что ж делать? – и умираю, а все ищу кого другого.

Вы говорите, что уж у вас для меня есть отдельная комнатка. Благодарю вас, тысячу раз благодарю заранее. В настоящем моем положении это для меня клад. Жить в Петербурге и с вами, – венец желаний. Это не лесть, ее у меня к вам не было и нет. Советуете скорее, как можно, перебраться туда на житье, хоть бы это было и без средств, и пешком. Эту необходимость давно уж я чувствую душою, давно мне день и ночь шепчет тайный голос об этом, давно я мыслию живу не в Воронеже, а в Питере, и несколько лет одно у меня тайное желание переселиться в Петербург, бросить Воронеж. Да здесь мне и не ужиться, все люди не по мне, и я не по них, мы с ними друг другу не нравимся, друг к другу холодны, разошлись. Теперь во всем городе у меня не только нет милого человека, нет даже и такова, с кем можно убивать время, и кто б пришел ко мне и не был бы мне тяжел. Конечно, это не житье, а каторга, и я, что день, больше начинаю чувствовать это убийственное одиночество, пустоту в людях.

Но, за всем тем, я решительно вам теперь ничего не скажу – до тех пор, пока совершенно выздоровею, – и больной из двора никуда ни шагу. Характер моей болезни не позволяет мне отваживаться ни на какой свободный резкой шаг, она же притом имеет неожиданные, но смертельные кризисы: в течение шести месяцев три раза я был на пороге гроба. Одна мысль, что подобный случай сделается в дороге, уже делает меня трусом; притом, выздоровевши, мне непременно надобно решительно говорить с стариком о уплате долга, сделанного мной в Петербурге и Москве, и здесь рублей триста, потому что я лечился займом, и он на лекарства денег давать отказался. Теперь, однако ж, в этом я не нуждаюсь; у нас в доме половину верха заняла аптека, так я начал лекарства брать у себя, и старик молчит.

Второе: надо же с ним поговорить в последний раз и о моем отъезде, и как он его думает ли, да хочет ли чем поддержать, или нет, даст ли что или ничего. И тогда-то уже я к вам напишу, что я должен делать, и как у нас все кончится. Теперь же мне говорить с ним нельзя; иногда дело дойдет, что надо будет погорячиться, а всякое раздражение для меня слишком опасно. Я теперь ни больше ни меньше, как тело в пеленках, связанный по руки и по ноги: тут средств никаких; сам собою чтобы сделал, – нельзя, сил нет. Опасно выходить, опасно много ездить, опасно быть на сыром воздухе, опасно сердиться, опасно слишком отягощать голову заботами. Чорт возьми это состояние, так оно хорошо. Но только я не трушу; проживаю время спокойно, не думая о многом, жду лучшего времени и лучшего ветра; дождусь – хорошо, не дождусь – не надо; ведь не один я прождал его свой век. Глупая мысль! О лучшем – воли нет. Уж меня, наконец, сказать прямо, не старик связал, а болезнь, да пострел побери все это, авось пройдет.

Как выздоровею, тотчас я вам напишу. Чем кончу с стариком, тоже за раз напишу. До тех же пор прошу вас обо мне не заботиться, не тревожиться. Какие нужно меры взять, взяты, а в животе-смерти Бог волен.

Вы не так поняли о тесном круге моих знакомых. Я писал вам о них, не жалуясь на малое число, а гордясь, что я имею их, – таких людей, которых можно душой любить, и которые весьма редки. И их часто сотни не имеют одного, а я один имею несколько.

О пьесках, с этим письмом посылаемых, я вам ничего не скажу; которые хороши – напечатайте, которые дурны – оставьте, которые нужно поправить – заметьте и пришлите.

О вашей статье, ошельмованной цензурой, я знал тогда же, что она вами написана была не так, знал, что она была полна и что вы ни за что б не выкинули из нее одного слова, но что ее так обасурманила цензура. Но я намекнул вам об этом не так, потому что боялся за вас; я начал подумывать, чего не сделали ли дурного, а ваше долгое молчание каждую неделю более и более эту мысль мою утверждало, и меня до смерти мучила об вас неизвестность. Чорт знает, чего с нами не могут сделать! Ведь мы люди грешные; особенно теперь, в моей болезни, нужно хоть немножко укорениться мысли, хоть бы самой нелепой, – ну уж она от меня и не отстанет и начнет разрастаться более и более.

Не в добрый час я начал это письмо! Только я сяду, начну писать, кто-нибудь тотчас явится и перервет. Досадно. Например, вчера является молодой офицер, или хорунжий, с Дона; жил в Питере, учился военному ремеслу, едет домой; в Воронеже у него не достало денег, – пришел просить сто рублей (у меня сто рублей!) Говорю: нет. Не верит, – нужно, да и только. Насилу отвязался, нашел ему человека, который даль. Такие чудные люди эти офицеры: в одну минуту и знакомятся, и просят об одолжении.

Я слышал: начал издаваться тетрадями Гете; будете писать, напишите, пожалуйста, кто переводить и какая цена? Я выпишу, если перевод хороший. Да напишите, как идут „Отечественные Записки“? Как поправляется Андрей Александрович? Развязаны ль долги? И на следующий год будут издаваться, как шли последние два года, или для сведения конца с концами? Это все меня весьма интересует. Но больше всего мне знать хочется, как идут ваши дела, так же ли, как прежде, лучше ли? Хорошая квартира и богатая мебель – знак улучшения. Но отколь она? – Не знаю.

В конце сентября был у нас в Воронеже Глинка Федор Николаевич с женою, проездом из деревни; просили меня шибко, чтобы я что-нибудь, но непременно послал в „Москвитянин“. Я сказал: теперь у меня ничего нет; болен, – не пишу. Но об вас и „Записках“ – ни слова; и я ничего не затевал.

Лермонтова убили до смерти, это старая новость; но она меня так сильно поразила, что до сей поры не выходить из думы. И жаль, и досадно: только что покажется, хорошо не успеешь полюбить, – как его и нет. Много мы в нем потеряли, незаменимая потеря! Наш один купец в одно время с ним жил на Кавказе, и он мне, приехавши оттуда, говорил, что у Лермонтова много в портфеле найдено после смерти стихов; одно из них он читал под названием „Чинар“. Скажите-ка Андрею Александровичу, не отыщет ли он этого портфеля.

Андрею Александровичу, Анне Яковлевне, И. И. Панаеву, Авдотье Яковлевне, А. А. Комарову, М. А. Языкову, Прокоповичу душевное почтение и низкой поклон.

Милому Василию Петровичу не пишу теперь письма особенного, первое потому, что не знаю, где он: в Питере ли еще, или уже уехал в Москву. Когда услышу, что он в Москве, тотчас напишу; а если еще в Питере это письмо его застанет, то я крепко жму руку и целую его. Жалею, что он скучает…….

Много тысяч раз прошу не сердиться за деньги; при первом удобном случае вышлю, душой благодарю за его „здравствуйте“. Люблю его чем дальше – больше.

Ну, теперь, милые мои, пришло сказать: „прощайте“; надолго ли, не знаю; но как-то это слово горько отозвалось в моей душе, но еще: „прощайте“, и в третий раз: „прощайте“! Если бы я был женщина, – хорошая бы пора плакать. Минута грустного горя, побудь хоть ты со мной подольше!

Всею душою вас любящий, весь ваш

Алексей Кольцов.

64
Кн. П. А. Вяземскому

24 октября 1841 г. Воронеж.

Добрый, любезный князь Петр Андреевич! Вы обязали меня давно и недавно, и вновь обязываете до такой степени, что я ничем и никогда не могу ни заслужить вам, ни заплатить и сотой доли. Ваше письмо, давно уже полученное мною, так полно искренности, участия, дышит такою теплотою, что я не мог долго писать к вам ни одного слова: вся душа моя была наполнена им, и я нарочно длил это наслаждение, не хотел нарушить святого очарования. Благодарю вас, добрый князь, тысячу раз благодарю за него, и миллион раз благодарю за спокойствие, которым пользуюсь я и мое семейство. Полиция нас оставила совершенно: дело, производившееся в Сенате, хотя им кончено не совсем, но прежнее его определение разрушено, и оно оттолкнуто в низшие инстанции года на два, на три, – и этого пока довольно. Есть еще делишка два самых старых; только они меня не тревожат нисколько.

С этой стороны все идет прекрасно, за то в других не очень хорошо; знать, такова наша жизнь. С апреля до сих пор я нездоров, и было очень дурно, теперь начал понемножку поправляться. Это мне много помешало; целое лето мне нельзя было ничем заниматься, а дни проходят, время летит, а я сижу. Жизнь моя туманная! Доля неудачная! Выздоровею, – начну догонять прожитое.

Пришло поздно к вам письмо мое, по моей ошибке в немце (он у нас содержит пансион): при отъезде его в Петербург я даль ему письмо в руки, просил доставить вам лично, а он продержал его у себя; наконец, отдал на городскую почту. Мой немец в Петербурге растерялся, оплошал.

Глубоко вас почитающий и любящий вас всею силою души, вашего сиятельства покорнейший слуга Алексей Кольцов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю