Текст книги "Письма"
Автор книги: Алексей Кольцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
25
А. А. Краевскому
30 марта 1838 г. [Петербург].
Любезный Андрей Александрович! В последний раз, как были у меня, забыл я вам сказать, где тетради, отданный мною Василию Андреевичу Жуковскому. Переданы им Петру Александровичу Плетневу, и он из них хотел напечатать в «Современнике». Если вы увидитесь с ним, покорно прошу вас поделить их надвое: половину напечатайте в «Литературных Прибавлениях», а другую оставить у Петра Александровича. В этих делах я так близорук и глуп, что, ей-Богу, совестился об этом и сказать-то вам. В последний раз, при расставании, Кукольник взял у меня «Неразгаданную истину» – думу и «Могилу» – думу. Ей-Богу, я не нашелся иначе ничего сделать, как поскорей отдать. Судите сами! В первый раз он мне сказал: «Дайте». Ну, как же мне не дать? Ведь было б стыдно мне и совестно. Впрочем, у вас и кроме их еще останется весьма много. Любящий и почитающий вас Алексей Кольцов.
26
Неизвестному лицу
9 апреля 1838 г.
Ваше превосходительство, Александр Александрович! Мне дал Бог при рожденьи одно бедное богатство: прошу вас, по доброте души вашей, не откажитесь принять с этой маленькой книжонкой и мою душевную благодарность за принятое покровительство в моем деле. Вашего превосходительства покорнейший слуга Алексей Кольцов.
27
В. А. Жуковскому
2 мая 1838 г. Москва.
Ваше превосходительство, добрый вельможа и любезный поэт Василий Андреевич! Снова нарушаю ваш покой, снова, может быть, в эту минуту я прерываю священных ваших трудов любимый мечты, которыми с давнишних пор воспламенял и теперь воспламеняю мою холодную душу. Не нарушать, молиться б, молиться б мне за них должно… Думал ли я когда-нибудь делать так, как делаю теперь?.. Люди! до чего вы меня довели! Что не принудили сделать? Куда направите еще?.. На все готовы вы, на все без исключения, вам все равно, что будь, не будь, лишь было бы смешно; чужое ж горе не упадет на вашу грудь горячей сталью, и искра Божьей мысли не доищется в ней чувства… Бог с ними! Пущай теснят, – я их люблю, хоть эта любовь для света и небольшая важность. Бывало, в тесной моей комнатке поздно вечером сидел один и вел беседу с вами, Пушкиным, князем Вяземским и Дельвигом. Как хорошо тогда мне было! Какою полной жизнью жила моя душа в беспредельном мире красоты и чувства! На легких крылах вашей фантазии куда не уносился я мечтою! Где не был я тогда! Бывало, скоро свет, а я сижу да думаю, не сводя глаз с портретов ваших: как хороши эти люди, Боже мой! как хороши! Где же живут они? Небось в Москве да Питере? Где это Москва да Питер? Ох, если б мне удалось побыть в них! Уж как-нибудь, а посмотрел бы я из них хоть на одного. Пришло время, был я на Москве и на Питере, видел всех милых мне людей издавна, был у вас, благоговел пред вашею святынею… В самую счастливую пору моей жизни что ж сделала со мной судьба? Наваливши на меня груды дрянных дел, заставила прибегнуть под ваше покровительство. Тяжело мне было приходить к вам с моей нуждою; тяжело мне было говорить о ней, тяжело мне было просить вас, особенно в последний быть мой в Петербурге, – просить, и в ту же пору знать почти, что вам не до меня, знать, что вы заняты больше обыкновенного, и как это нужно… И в эту-то пору необходимость меня заставила ходить к вам, мешать, просить вас. Проклятая судьба! До чего ты не доведешь человека?! Одно только утешало меня в это время, что не дьявольской умысел, а крайность так велела делать; старость отца, дурные его дела, в которых он запутан, его честное имя – все мое настоящее, а может быть и будущее богатство. Скажут: «плати». А денег нет. И где взять? Негде… Пуще всего еще страшить меня одна мысль: если лишать всего, и если случай приведет явиться к вам того человека, которого вы так много обласкали, которому покровительствовали, – придет [он] к вам, измаянный весь горем, оборванный, зимой в летнем платье… О, дай Бог все претерпеть, но не дожить до этой встречи…
Простите меня, ваше превосходительство; не новая беда говорить вам в первый раз все чистосердечно, но душевная моя благодарность. Признаюсь, я всем теперь так беден, что кроме чувства души благодарить вас не могу ничем больше… Данное вами письмо к О. и письмо князя Вяземского имели полное влияние на мое дело. О. П. и М., прочитавши дело, сказали, что, сделавши один – и 84 – раз, мы не можем переменить нашего решения, вследствие пристрастного заключения М., которым он сам себе противоречить. Они утвердили первое заключение министра и свое решение, и чрез две недели пошлют его опять к двуличному и неприступному для меня Гамалею. Бог ведает, что будет, но я надеялся и надеюсь на одних вас; и если вам доступна моя просьба, – не оставьте ее, поговорите, ради Бога, Гамалею утвердить представление Сената. – Литературные мои занятия немного остановились. В целый месяц написал только три пьески, да и в те, кажется, слишком много подлил горя.
Любящий вас всею силою души, вашего превосходительства покорнейший слуга Алексей Кольцов.
28
А. А. Краевскому
15 июня 1838 г. Воронеж.
Добрый и любезный Андрей Александрович! Дело, которое так долго меня мучило и носило по свету, в котором вы так много принимали участия, по доброте души вашей, – я был так счастлив, – приняли на себя труд покровительствовать мне в нем его превосходительство Василий Андреевич Жуковский и его сиятельство Петр Андреевич Вяземский, которым я обязан навсегда моею благодарностью, – это дело, наконец, слава Богу, кончилось, и кончилось хорошо. Благодарю вас, душевно благодарю и благодарю вас, любезнейший Андрей Александрович! Без помочи нашей оно не могло бы никогда окончиться, как кончилось. Клянусь вам Богом моим, я не подличал в нем перед вами, а просто самая крайняя необходимость в последний раз заставила меня так настойчиво просить вас о помочи. Мне горько было, тяжело утруждать вас такими просьбами, – да что ж было делать, когда на вас одних была вся моя надежда! Хотели пособить другие, да на словах, – а на деле вышло не то. Еще благодарю вас. Теперь немного полегчало на душе, и вот одно сильно еще тревожить. В эту поездку я, кажется, так наскучил Василию Андреевичу, что мне заметно очень показалось его на меня неудовольствие. Может быть, я ошибаюсь; дай-то Бог, чтобы я ошибся! А все сомненье мучает. Пожалуйста, ради Бога, выведите меня из этого сомнения; вам должно быть все известно. Если правда, то эту потерю тяжело мне будет перенесть; я ей священно дорожил и так несчастно потерял.
Посылаю вам две пьески Красова, их мне передал Виссарион Григорьевич Белинский и просить вас напечатать в «Литературных Прибавлениях».
Я живу в Воронеже, занимаюсь своими торговыми делами, которые во время моей поездки почти совершенно расстроились. Хлопочу сильно; привожу в порядок; не знаю, приведу ли? Писать вновь нечего, не писал совершенно, некогда: день и ночь на службе материальных дел. Если успею привесть их в порядок, может напишу и еще что-нибудь. Будь то, что будет. Совсем я положился безусловно на волю Промысла. Конечно, хочется читать, писать, да ба!.. Не делай, видно, что хочешь; делай, что обстоятельства велят. В Москве познакомился я с Шевыревым и Мельгуновым, которыми был принят и обласкан чрезвычайно хорошо. Ах, Андрей Александрович! Сколько вы дали мне золотых часов. Сколько провел я, чрез вас, счастливых дней, которых мне без вашего доброго желания я никогда бы не имел. Вы многому виновники. И теперь, здесь, в глуши, в Воронеже, часто очаровывает то время сладостным воспоминанием прошедшего и все живей и живей оживляет в памяти моей былое. Простите меня, что я не могу и не умею благодарить вас, как чувствую. Не я виноват, – природа, которая дала мне так немного, и последнее немного при всех усилиях слабо переходить в холодную букву. В той тетради, которая у вас была прежде, не печатайте, пожалуйста, дрянных пьес, как-то: «Женитьба Павла» (я ее ненавижу просто!), «Размолвка», песня «Перстенечек золотой», «Плач души», «Спящий юноша», «Утешение». Они все прегадкие песенки.
Любящий и почитающий вас Алексей Кольцов.
Я в Воронеже неделя, как приехал из Москвы.
29
В. Г. Белинскому
15 июня 1838 г. Воронеж.
Любезный Виссарион Григорьевиче В Воронеж я приехал хорошо; но в Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже: скучно, грустно, бездомно в нем. И все как-то кажется то же, да не то. Дела коммерции без меня расстроились порядочно, новых неприятностей куча; что день – то горе, что шаг – то напасть. Но, слава Богу, как-то я их все переношу теперь терпеливо, и они сделались для меня будто предметами посторонними и до меня почти не касающимися. На душе тепло, покойно. Хорошее лето, славная погода, синее небо, светлый день, вечерняя тишь – все прекрасно, чудесно, очаровательно, и я жизнию живу и тону всей душою в удовольствиях нашего лета. Да, благодарю вас, Виссарион Григорьевич, благодарю вместе и всех ваших друзей. Вы и они много для меня сделали, о, слишком, много, много! Эти последние два месяца стоили для меня дороже пяти лет воронежской жизни. В эту пору я много разрешил темных вопросов, много разгадал неразгаданных прежде истин, много узнал я от вас для души моей святого, чего я целый век сам бы не разрешил и не сделал. Да, я теперь гляжу на себя – и не узнаю. Где эта бессменная моя печаль, убийственная тоска, эта гадкая буря души, раздор самого себя с собою, с людьми и с делами? Нету ничего, все прошло, все исчезло, – и я на все гляжу прямо, и все сношу, и сношу тяжелое без тягости. И всем этим вам обязан. Вот что приковало меня к вам, вот почему в Москве я ничем не хотел заняться другим, не хотел быть в другом месте, кроме вас. Жалею об одном, что нельзя было жить еще месяц с вами; хоть бы месяц один еще, а то есть еще кое-какие вопросы темные. Я понимаю субъект и объект хорошо, но не понимаю еще, как в философии, поэзии, истории они соединяются до абсолюта. Не понимаю еще вполне этого бесконечного играния жизни, этой великой природы во всех ее проявлениях, – и меня ничего на свете так не успокаивает в жизни, как вполне понимание этих истин. Чорт ее знает, как худо работает моя голова: что хочется понять, не скоро понимает, а теперь, без вас, я сам собою вовсе не доберусь до этого. Словесностью занимаюсь мало, читаю немного – некогда, в голове дрянь такая набита, что хочется плюнуть; материализм дрянной, гадкой, а вместе с тем необходимый. Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела земные; ныряй и в тине, когда надобно нырять; гнись в дугу и стой прямо в одно время. И я все это делаю теперь даже с охотою. Нового не написал ничего, – некогда.
Воронеж принял меня противу прежнего в десять раз радушнее; я благодарен ему. До меня люди выдумали, будто я в Москве женился; будто в Питер уехал навсегда жить; будто меня оставили в Питере стихи писать; будто за «Ура» я получил тьму благоволений. И все встречаются со мной, и так любопытно глядят, как на заморскую чучелу. Я сгоряча немного посердился на них за это; но подумал, и вышло, что я был глуп. На людей сердиться нельзя, и требовать строго от них нельзя; кривое дерево не разогнется прямо, а в лесу более кривого и суковатого, чем ровного. Следовательно, люди правы: они судят по-своему, как им угодно. Спасибо и за это, и мне они нравятся в этих странностях. Старик-отец со мною хорош; любит меня за то, что дело кончилось хорошо: он всегда такие вещи очень любит. Мы ездили с ним вместе на степи; дорогою я взялся ему все доказывать, рассказывать философски; рассказал, как умел, и он со мною совершенно во всем согласился; даже согласился, что он сам большой фанатик, т. е. старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души (так ли я понимаю слово фанатик?). А это все ручается, что мы с ним скоро будем ладить хорошо. Дай-то Бог!
А степь опять очаровала меня; я, чорт знает, до какого забвения любовался ею. Как она хороша показалась! И я с восторгом пел: «Пора любви»; – она к им идет (пел, конечно, дурно). Только это чувство было не прежнее, другого совсем рода; после мне стало на ней скучно. Она хороша на минуту, и то не одному, а сам-друг, и то не надолго. К ней приехал погостить, – и в город, в столицу, в кипяток жизни, в борьбу страстей, в головоломный омут жизни; а то она сама по себе слишком однообразна и молчалива.
Сребрянский доехал до двора, но очень болен; кажется, проживет не больше месяцев двух, а может, я ошибаюсь (адрес к нему через меня).
Находится девушка, купчиха, хочет быть моей женой; она очень собой хорошенькая: блондинка, высокая, стройная, грациозная, добренькая, хорошего поведения, людей зажиточных, отца-матери доброго, семейство большое, капитала порядочно; приданого много, денег ничего и, кажется, без душевных интересов. Моя мать, отец советует, но мне самому что-то выйти за нее замуж не хочется; дело разойдется…
С моими знакомыми расхожусь помаленьку… Наскучили все они, – разговоры пошлые. Я хотел с приезда уверить их, что они криво смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал и так и так. Они надо мной смеются, думают, что я несу им вздор. Я повернул от них себя на другую дорогу; хотел их научить – да ба! – и вот как с ними поладил: все их слушаю, думая сам про себя о другом; всех их хвалю во всю мочь; все они у меня люди умные, ученые, прекрасные поэты, философы, музыканты, живописцы, образцовые чиновники, образцовые купцы, образцовые книгопродавцы; и они стали мною довольны; и я сам про себя смеюсь над ними от души. Таким образом, все идет ладно; а то что в самом деле из ничего наживать себе дураков-врагов. Уж видно, как кого Господь умудрил, так он с своею мудростью и умрет.
«Московского Наблюдателя» я в Воронеже не получил ни одного номера. Видно, как-нибудь ошиблись, или посылают не ко мне, или в другое место; справьтесь пожалуйста. А я бы его читал теперь; у нас в Воронеже его никто не получает. Вчера говорил знакомому полковнику о нем: он хотел подписаться. А я, как получу, отдам его в книжную лавку; пусть книгопродавец раздает его в чтение, этим я все-таки с ним ознакомлю многих. Василию Петровичу, князю, Ивану Петровичу, Каткову, Кирюше почтение. Да пожалуйста пришлите и мои книги: они мне нужны бы теперь были читать.
30
А. В. Никитенко
27 июля 1838 г. Воронеж.
Любезный Александр Васильевич! Извините меня, что я перед вами остался такой скотина: не отвечал вам до этих пор на две записки, полученные мною по городской почте на один день. Вы были так добры к своему земляку, что приняли на себя труд хлопотать обо мне у Смирдина. Пусть это не удалось, но мне нужна не удача, а я дорого ценю участие ваше, оно мне дороже всех вздорных выгод, которые я в деле литературы считаю ни за что. Я бы отвечал сам давно, но до этих пор мешали мне два обстоятельства: первое, поездка моя в Питер по делу моего отца была в этот раз так дурна, что ни на что уж не похоже, и я был всю пору в самом гадком состоянии. Этот груз мучил, тяготил, тиранил просто; сколько трудов, хлопот, время, трать, и все это ни за грош. Ну, просто нестерпимо! В Москве тоже все горевал; после было получше, очень недолго. Приехал в Воронеж, опять та же песня пошла на новый лад: бился, колотился, хлопотал, – и теперь, слава Богу, немножко небо стало проясняться. Если бы прояснилось, – дай-то Бог! Другое обстоятельство: в Москве слышал я от Кони, что вы поехали в Острогожск, на родину; думал, из Острогожска поедете через Воронеж, побываете у меня. Не тут-то было: вы взяли другую дорогу, и последняя моя надежда видеть вас у себя лопнула. Вот так-то все у меня в жизни идет наоборот. Да, Александр Васильевичу вы бы подарили мне минуту такую, которой у меня в жизни не было; грустно было на душе услышать: уехали в Харьков. Чорт их знает, отчего дилижансы ходят не прямо из Острогожска через Воронеж в Москву! Вечно эти дороги лежать у меня в жизни поперек моих целей, особенно большие. Я виделся с Головченком. Благодарю вас, что вы не забываете меня.
С вами ужасно хочет познакомиться Виссарион Григорьевич Белинский, теперешний издатель «Московского Наблюдателя». Его сильно теснит цензор в Москве, и он хотел просить вас, чтобы вы ему позволили кой-какие статьи посылать цензоровать к вам в Петербург, особенно одну прекрасную статью переводную из Марбаха. Он так почему-то посумнился пропустить. Такая статья была бы в теперешнее время полезна в журнале. И я ее из Москвы было послал к вам, но она уже не застала вас. Если вы позволите Белинскому беспокоить такими просьбами, то вы бы для него сделали весьма много добра. Он добрый человек, душою любить вас с давнишних пор.
После Питера я еще кое-что написал новенькое, и если велите, то когда-нибудь пришлю к вам. Несмотря на все трудные обстоятельства моих дел, порою я теперь занимаюсь понемножку, и чем тяжелее жить мне в мире, тем более становится желание заниматься словесностью. Почти полюбил эти досуги всей душою. Милой супруге нашей почтение.
Душевно любящий и уважающий вас Алексей Кольцов.
31
В. Г. Белинскому
27 июля 1838 г. Воронеж.
Любезный Виссарион Григорьевич! Писать к вам хочется, а ничего не идет из головы. Плоха что-то моя голова сделалась в Воронеже, – одурела малова вовсе, и сам не знаю отчего: не то от этих дел торговых, не то от перемены жизни. Я было так привык быть у вас, с вами, так забылся для всего другого, – а тут вдруг все надобно позабыть, делать другое, думать о другом; ведь и дела торговые тоже сами не делаются, тоже кой о чем надо подумать да подумать. Так одряхлел, так отяжелел, что, право, боюсь, чтобы мне не сделаться вовсе человеком материальным. Боже избави! Уж это будет весьма рано: не хотелось бы это слышать от самого себя. Что-то скажет осень? Кажется, у ней будет для меня время больше свободного; посмотрим.
Досадно: читать нечего. «Наблюдатель» не получаю, а брать в Воронеже не у кого. Если это для вас не весьма трудно, пришлите Бога ради; мне бы в другой раз не приходилось совсем напоминать вам, да желанье читать его сильнее приличья. Недавно получил я письмо из Питера от Гребенки; пишет, что кое-кто из моих знакомых сердятся на меня, что я отдал стихи к вам, в «Наблюдатель», а не говорит, кто; вероятно, Краевский и Плетнев. Бог с ними, пусть их сердятся, я рад. Я, впрочем, написал к нему письмо такого рода: «Дескать, пожалуйста извинитесь за меня и оправдайте перед теми, кто сердится. Право, мне иначе нельзя поступить: Белинский давно мне знаком, человек, которого я люблю, и который как-то владеет мной, как он хочет. Опять, я приехал из Питера в самом грустном состоянии моих дел; Белинский разделил мое горе, и по моему делу хлопотал больше своих сил, безо всякой просьбы, безо всяких видов, а просто как человек, сострадающий в душе в дурных делах чужому человеку». Это, понимаете, я сам написал нарочно, в пику.
Стройка дома без меня и дела торговые у отца шли дурно; теперь, слава Богу, плывет ровней. С отцом живем хорошо, ладно, – и лучше. Он ко мне имеет больше уважения теперь, нежели прежде, – а все виною хороший конец дела; он эти вещи очень любить, и хорошо делает; ему старику это идет…
В Воронеже ничего не писал. Раз как-то толкнулось стишка четыре в письме к Михайле Александровичу Бакунину; я тотчас их поправил, пристроил заголовок, и кажется, вышла штука. Вот посмотрите: если хороша, годится – возьмите; а нет, – так и быть. Переменить нечем. Никитенко уехал из Острогожска и не был у меня, – ему дорога лежала на Харьков. Жаль, что все у меня строится не так, как я хочу. Пожалиться надо Ивану Петровичу и попросить, чтоб он оттоль уладил хорошенько. За вами слово писать ко мне. Душою любящий вас Алексей Кольцов.
Милому Василию Петровичу почтение. Князю и всем почтение.
32
В. Г. Белинскому
7 октября 1838. Воронеж.
Милый Виссарион Григорьевич! Хотелось бы писать к вам совсем не так, как пишу теперь. Но что ж прикажете делать, когда дела дьявольски работают со мною? Бойка скота, стройка дома и туда – сюда, – аж на душе тошнит: так хорошо мне жить!
Недавно написал вот эту пьеску, годится ли название? Я право не читал хорошо истории Разина и поставил на удалую; если оно нейдет к ней, то пойдет без названия; я полагаюсь на вас: как сделаете, так и будет; а если она не годится никуда, ну, так и быть. Сколько я не бьюся сам с собой, но все эстетическое чувство не управляет мной, не обладаю им я, как бы мне хотелось, хоть ляж, да умри, порою кой-что и скользит, а все не управляет смыслом.
Сребрянский умер. Да, лишился я человека, которого любил столько лет душою, и которого потерю горько оплакиваю. Третьего августа быль роковой день его жизни… Много желаний не сбылось, много надежд не исполнилось… Проклятая боль! Прекрасный мир души прекрасной, не высказавшись, сокрылся навсегда. Да, внешние обстоятельства нашей жизни иногда могут подавить и великую душу человека, если они беспрерывно тяготят ее, и когда противу них защиты нет. На плодотворной почве земли хорошо человек удобрить свою ниву, посеет хлеб, но не сберет плода, если лето выжжет корень; роса зари ему не помочь: ей нужен в пору дождь; а этой-то земной благодати и капли не сошло в его жизнь; нужда и горе сокрушили тело страдальца. Грустно думать: был некогда, недавно даже, милый человек, – и нет его, и не увидишь никогда, и все вокруг тебя молчит, и самый зов свиданья мрет безответно в бесчувственной дали… Если эта пьеска вам понравится, мне бы хотелось ее посвятить памяти Сребрянского.
Милому Василию Петровичу почтение. «Наблюдателя» не получаю. «Современник», третий No, получил. Вы пишете в письме: «Твоей пьески нет во втором No „Современника“; она будет напечатана в седьмом No „Наблюдателя“. Какая она? – Не знаю. Еще я послал вам „Человек“ – думу. Какова она? – скажите. Тогда я не смел требовать, – у вас были хлопоты; теперь, может, вы свободней, то пожалуйста пишите ко мне, особенно вот об этой и о „Человек“ – дума. Вашим суждениям я верю: хорошо ли, худо ли, и то и другое мне слышать от вас равно приятно.
Князю почтение. Душою вас любящий и почитающий вас покорнейший слуга Алексей Кольцов.