Текст книги "Хмель"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
В избе водворилась тишина. Прокопий Веденеевич, скомкав в медвежьей лапище бороду, обдумывал тягостное положение, стоя возле стола и не глядя на шалопутного сына. Он все еще никак не мог уверовать, что объявился беглый Тимка – рубщик икон, срамное чадо.
Урядник ждал, что будет дальше. С хромовых сапог его тоненьким узором легла пыль на скобленые половицы.
На шаг от двери прикипел Тимоха. Если отец вдруг заедет в скулу – моментом вылетишь в сени. Тогда беги, не оглядывайся. За восемь лет, какие Тимка провел в городе, в памяти жил строжайший батюшка-старообрядец. Парнишка помнил, как от одного отцовского удара старший брат Гаврила головой ударился в тесовую стену в завозне.
Окаменелое молчание буравил младенческий писк.
Прокопий Веденеевич сотворил молитву, бормоча застревающие в зубах непроворотливые старославянские слова: «Блудный сын спаскудил дом твой, господи, – дополнил к псалму нутряное горе Прокопий Веденеевич, – сотворил изгальство в доме твоем, господи. Вразуми мя, господи, в деянии твоем, в слове твоем».
Шумно передохнул, одернул рубаху под льняным поясом, повернулся к сыну.
– Сказывай, шалопутный, где бывал? Хто надоумил тя, несмышленыша, свершить пакостное святотатство в моленной горнице? Сам того умыслить не мог. Сказывай.
Пружиня голос, сын ответил с запинкой:
– Где был – известно. Господин урядник сообщил. В депо работал. Год учеником, год подручным, а потом кузнецом. Арестовали за участие в сходке мастеровых. В школе учился, в воскресной. В тюрьму потом посадили.
– Про арест, тюрьму будет разговор. Про святотатство реки, грю.
Сын шумно вздохнул.
– Ну? Молчание.
– Говори, грю, кто надоумил чудотворную икону порубить!
– Никто. Сам.
– Врешь, шалопутный. С каторжанином Зыряном про што разговор вел, сказывай. В десять-то годов отрок все помнит. Сказывай!
В ответ молчание.
– Пороть, пороть надо! – подсказал урядник. – Вы же, Прокопий Веденеевич, праведной веры держитесь. За порубку икон особливо вложить память, чтобы вовек не забыл. Позовем в соборню и, как по воле родителей и через родительское дозволение положить на скамейку и всыпать, вложим памяти, как и должно. Чтоб держал себя в дозволенных линиях. И я помогу. Потому – за святотатство.
На щеках Тимохи перекатились крутые желваки. Синим огнем вспыхнули отчаянные глаза.
– Пороть, пороть! – рычал урядник.
– Погоди ужо, служивый. Чадо мое – мне и толк вести, – урезонил старик. – Мир мне ни к чему – сам в силе. С тремя такими совладаю. Господь бог повелел прощать грешников. До семижды семидесяти раз, сказано в Писании. За несмышление прощаю. Про дальнейшее – бог скажет, как поступить.
Обескураженный урядник достал бумагу.
– Спрячь гумагу! – махнул рукой старик.
– По закону, по закону требуется, – пояснил урядник. – Коль принимаете сына, распишитесь.
– Грю, нет моей росписи!
– Если не примете под расписку, отправлю обратно в тюрьму, как не опознанного.
– Верши власть свою, как можешь. Роспись под гумагой не поставлю. Аминь.
– До чего же вы тугие! – не стерпел урядник. – Оно и понятно, стал-быть, что от вашего корня отлетают головорезы.
– В нашей родове нету головорезов, Игнат Елизарыч! – отсек старик, как полено дров развалил на две половинки. – Ищи головорезов в юсковском корне, у рябиновцев, грю. А мы от праведника Филарета род ведем. К царю в урядники не нанимаемся. Аминь.
Подхватив рукою ножны сабли, урядник вылетел из избы синей тучею, с досады хлопнув дверью.
Отец и сын переглянулись, будто серебряный рубль переложили из руки в руку.
– Не таким я тебя ждал, Тимоха. Надежду на тебя имел. В помышлениях тайных видел тебя Филаретом-праведником.
Помолчал, глядя себе под ноги.
– Из тюрьмы пригнали?
– Из тюрьмы.
– Царю не поклонился?
– Не поклонился.
– Добро. А сила есть, чтоб пихнуть царскую власть? Прадед Ларивон мой, покойничек, сказывал про Филарета, как их разгромили царевы слуги. Смыслишь то?
– Поднимется весь народ, тогда не устоит самодержавие.
– Дай бог! Ох-хо-хо! В бога не веруешь? Безбожник?
– Церковь существует, как мышеловка для темного народа. Сами-то они, царь с генералами, разве верят в бога?
– Замолкни про бога! В никониановской церкви бога нету: анчихрист службу правит. Церковь не в бревнах, а в ребрах. Бог есть у нас, в нашей вере-правде. К тому прислон надо держать. Без бога царя не спихнете. Ну, да про то разговор вести не будем. Таперича слушай, што скажу. Коль объявился безбожником, живи чужаком в доме на моей хлеб-соли. Ежли табак куришь, в избе не сметь. Вино пьешь – хоть из лохани хлебай за моим домом. И валяйся со свиньями, а через порог, в сатанинском виде не перекатывайся. Снедь принимать будешь из своей посуды. К столу не прикасайся, на красну лавку не садись. Оборони бог, ежли увижу в моленной горенке! Смотряй. Ну, а работать, скажу тебе, не ленись. Хлебушко солью тела добывается. Уразумел?
– Уразумел.
– Добро. Семью анчихристовыми разговорами не совращай. Про политику такоже. Замкни рот и чесало привяжи к зубам. А таперича, как у нас в доме народилось чадо, увезу тебя от греха на покос. Неделю будем жить там, покуда в доме сырая роженица. Эй, Степанида! – И в ту же минуту она показалась на пороге. – Ишь какая торопкая. Под дверью стояла? Собирай на покос. Пригласи бабку Мандрузиху – помогать будет Меланье и за скотом глядеть, а сама завтра явись в Суходолье.
– Тимоша с дороги, отдохнул бы, – молвила Степанида Григорьевна, не смея приблизиться к сыну.
– Молчи, коль ум с ноготь. Достань с подлавки стол, какой вынесли из моленной. Вот в том углу поставь. Табуретку такоже. Чугунок, хлебальную чашку, посуду, какую соберешь, на тот стол. Тимофеев угол будет. К приезду с покоса устрой ему постель в казенке. На ларь с мукой доски положишь, а постелью будет мой тюфячок волосяной, полостью суконною – покрываться, подушку дашь для пришлых с ветра.
– Сделаю, батюшка.
В слабо торжественных случаях Степанида Григорьевна звала мужа «батюшкой» или «большаком».
– Ну, помоги мне, шалопутный!
Тимофей вышел с отцом в сени. Отец полез на чердак я сам подал оттуда старенький березовый стол, закапанный почернелым воском от свеч.
Водворив стол в угол, старик наказал жене, чтобы она покормила сына, а сам вышел в надворье. Подальше от грехопадения.
Как только вышел он за дверь, мать повисла на шее сына.
– Соколик мой! Рада-то как я, господи!.. Шивой, живой!.. Сколь молитв перечитала, сколь свечей сожгла, тебя ожидаючи! Живой, живой!.. Слава те господи. Один ты у меня лежишь у самого сердца. Ночь и день грела бы тебя. На отца не сердись. Неломкий он; за старую веру кремнем стоит. Одни на всю деревню с этакой крепостью. Кругом старая вера рушится. Живой, живой!
Тимофей разнял теплые руки матери и, озираясь, спросил:
– Которая «красная лавка»?
– Да вот эта. Гляди, не сядь на нее.
– Ладно.
– Да я бы тебя, Тима, на грудь себе посадила. Вера-то, вера наша, осподи! Век терплю, век землю топчу, а все не разумею: где истинная вера-правда? Помнишь дядю Елистраха? Поди, забыл? Тот вовсе отторгся от мира, в тайге живет и на деревню глаз не кажет. Живет в избушке на пасеке Юсковых, спит в колоде, в которой потом захоронят его. Единоверцы ходят к нему с приношениями – кто сухариков, кто мучицы поднесет, а более ничего не принимает. Была я у него с приношением. Заставил ночь радеть и читать молитвы, а потом принял ржаные сухарики, а пашеничные повелел зверям кинуть. Глядеть страшно! Весь иссох и дикой, дикой.
– Тьма-тьмущая, – вспомнил Тимофей слова бабки Ефимии.
– Тсс, не говори так, Тимоша. Оборони бог, сам услышит. Истинная вера-правда у нас. Не слушай ведьму. В искус вводит.
– Какую ведьму?
– Да бабку Ефимию, которая Мокеем тебя назвала.
– Это та самая бабка Ефимия?
– Ишь ты, помнишь? Она, она, еретичка. Внуки сколь раз прогоняли ее из Минусинска, а ей все неймется. Ходит из дома в дом да совращает праведные души.
– А как тут Зырян живет?
– Свят, свят! Про каторжника вспомнил! – замахала ладошками мать.
VIIСолнце поднялось в полдуги, когда Прокопий Веденеевич выехал с сыновьями на покос. Филя правил лохматым Буланкой. Каурка бежал рядом возле оглобли.
Тимофей с отцом сидели спина в спину. Один обозревал левую сторону дороги, другой – хребет Лебяжьей гривы.
Встреча с отцом прошла благополучно. Пуще всего Тимофей боялся именно этой встречи, когда ему огласили приговор суда. Он просил суд сослать его в любое отдаленное место Енисейской губернии, хоть в Туруханск, хоть во льды океана, только не в Белую Елань. И суд учел: приговорили на пять лет ссылки по месту рождения, и чтоб водворили в родительский дом под строжайшим конвоем. «Надеялись, что отец переломает мне кости».
Иные думы кучились у отца.
«Вот оно как вышло! В пятом колене закипела кровь Филаретова. Супротив царя пошел. У ведьмы глаз вострый. Кабы не безбожество – радость-то экая! Ну, да, может, еще оботрется парень. Ласковостью надо брать, умом, воздержанием. Ежли начать гнуть, как медведь гнул дерево, аль переломится, аль сбежит. А сын ведь! Не чета Филе».
До покоса тащились проселочной дорогой, петляющей между опушками красного и белого леса.
Погожесть, солнце, и звонкая, пезучая тишина необозримых просторов. Воздух, как медовуха: пьянит, клонит ко сну.
Филя подвернул к стану. Треугольный шатер, обложенный сверху берестой, из которой осенью будут деготь гнать. Пепелище с кучей хвороста. Треногий таган для варки обедов. В трех шагах журчит Малтат, заросший багульником и черемушником.
Оказалось, что Тимоха не умеет держать литовку.
– Гляди, как черенок брать в руки, – взялся учить отец. – Вот эдак бери ее, милушечку косоротую, и иди по травушке-муравушке, только свистеть будет. Сила у те, слава богу, есть. В мою кость выпер.
Дюжие, привычные к пудовому молоту руки Тимофея крепко взялись за черенок литовки. К вечеру с непривычки набил кровяные мозоли. Отец велел перетирать в ладонях сухой пепел, чтоб быстрее наросла рабочая кожа.
Закончили косьбу поздно. Поужинали врозь. Филя с отцом сотворили вечернюю молитву, а Тимофей в укромном уголке за станом умял свою долю обеда и тут же свалился спать. Отец укрыл его половиком и долго сидел подле сына, глядя на его курчавую русую голову.
На другой день к обеду явилась Степанида Григорьевна, притащила на горбу два туеса свежего молока, кусок тайменя в полпуда и сейчас же наварила ухи, стараясь угостить лучшим куском меньшого сына.
Мордатый Филя набычился:
«Ежели припаяется к дому Тимка, ополовинят меня, леший. Надо бы отворотить тятеньку от Тимки».
С того и невзлюбил меньшого брата, косоротился.
Как только утренняя зорька румянила синюю полость погожего неба, сразу, без разминки, вскакивал Прокопий Веденеевич и брался отбивать литовки. Степанида Григорьевна что-нибудь варила в прокоптелых котелках, а потом, плотно позавтракав, выходили в пахучее разнотравье, и по увалам, логам мягко, со свистом пели косы: «Вжик, вжик, вжик».
Прокос за прокосом.
Впереди шел Прокопий Веденеевич, неутомимый, сильный, костлявый; за ним – чувал спины Фили, за Филей – поджарый, в отца плечистый Тимофей в синей рубахе, а следом мать – пыхтящая, тяжелая, вся мокрая от пота, в непомерно длинной холщовой юбке, путающейся в ногах.
Перемежались дни. То прыснет дождик, то опять проглянет горячее солнышко, то морок простоит весь день.
В ясные дни собирали сено деревянными граблями и метали в копны.
На исходе недели Степанида Григорьевна до того разморилась, что слегла под телегой, и, как ее ни ругал Прокопий Веденеевич, не поднялась.
– Нету силы моей, Прокопий. Хоть прибей.
– Истая колода! Чтоб тебя разорвало, холеру! Ступай домой тогда и пошли двух копневщиков из поселенцев. Да не наговори лишку, когда будешь рядиться. Хватит им того, что жрать будут мой кусок хлеба. И Меланью отправь на покос. Поди, отлежалась.
По вечерней прохладе Степанида Григорьевна ушла в деревню, а на другой день подошла Меланья с малюсенькой грудной дочкой Маней и с белоголовой, тоненькой, как лучинка, внучкой бабки Мандрузихи Анюткой, которую Меланья взяла в няньки. Пришли коппевщики – босоногие подростки в холщовых шароварах. Прокопий Веденеевич сразу же определил парнишек в угол безбожника Тимохи, чтоб не опаскудили стана.
Впервые свиделась Меланья с деверем Тимофеем. До чего же он красивый парень! Смутилась, опустились руки вдоль тела и, потупив голову, отошла от Тимофея.
Улучив минуту, свекор предупредил невестушку:
– С Тимохой в разговор не вступай, слышь. Потому – безбожник.
– Ой, как можно так, тятенька? Грех-то, грех какой!
– Грех его, не наш. Ему и ответ держать перед богом. Филя, в свою очередь, высказал такую догадку:
– Ишшо неизвестно, может, с нами вовсе не Тимоха, а нечистый дух, оборотень.
– Свят, свят, свят! – истово крестилась перепуганная Меланья, боясь глянуть в ту сторону, где спал с конневщиками деверь Тимофей.
Неделя выдалась редкостная. Ни гнуса, ни комарья – пекло солнце. Курилось синюшное марево, будто от земли к небу тянулись шелковистые голубые волосы.
VIIIС обеда начали метать два зарода. Филя с Тимохой в низине, возле берега Малтата; отец с Меланьей на взгорье, у старой березы.
Меланья подавала сено на зарод, стараясь изо всех сил. Слабели руки и ноги, а свекор поторапливал:
– Эй, живо мне! Еще, еще! Што ты суешь навильник, будто три дня не ела? Живо, грю!
У Меланьи свет мутился в глазах. Поднимая трезубыми березовыми вилами сено на зарод, покачнулась и упала без памяти.
Свекор, утаптывая сено наверху, заорал:
– Чаво там замешкалась, холера? Слышь, што ли? Никакого ответа.
– Меланья!
Меланья не поднималась.
Старик винтом слетел с зарода и, подскочив к Меланье, пнул ее броднем в живот. И еще раз, и еще.
– А-а-а-а, тятенька!..
– Вот тебе! Вот тебе! Стерва, не баба. Разлеглась!
– Тятенька-а-а-а!..
– Штоб тебе провалиться скрозь землю, лихоманка! На крик прибежали Тимофей с Филей и подростки-копневщики.
Меланья, ползая в ногах свекра, жалостливо, сквозь слезы стонала:
– Не бейте, тятенька! Не бейте! Силов нету-ка! Голова идет кругом!..
– Ах ты погань! Ставай, грю! – И еще раза два пнул невестку, та скорчилась.
К отцу подскочил Тимофей. Лицо в лицо, как молнии скрестились.
– Ты что, очумел, отец? Не видишь, что ли? Кого ты поставил с вилами? А ты что смотришь, Филя?
У Прокопия Веденеевича – озноб по спине. Лицо перекосилось, ноздри раздулись, на шее и на висках вспухли вены.
– Ты, варнак, што, а? На вилы хошь? Я те сей момент проткну! – И схватил березовые вилы. Не успел развернуться, как Тимофей схватил со спины. – А, Филя! Бей его, анчихриста! Лупи, грю!
К покосу Боровиковых кто-то ехал верхом. «Чужой кто-то, а у нас экое!» – топтался Филя на одном месте.
– Бей, грю!
– Дык… дык… едет хтой-то, чужой.
Отец и сын пыхтели над зародом. Тимофей втиснул отца лицом в сено, тот вырывался, клокоча злобою и бессилием.
– Тятенька, чужой человек едет! Што вы, в самом деле! Тимофей вырвал из рук отца вилы и отошел к копне. Подъехал человек из поселенцев. Не слезая с вислозадого коня, заорал:
– Слухайте, люди! Запрягайте коней та поизжайте до дому! Громаду собирает голова с волости!
Прокопий Веденеевич шумно перевел дух.
– Што ты бормочешь? – угрюмо спросил.
– Кажу: поизжайте до дому. Сход собирает голова чи той, староста. Манихфест царский читать буде. Ерманец чи той, поганый немец войну почал, люди!
Филя вытаращил глаза.
– Мабуть, заберут всих хлопцив на ту войну. А, матерь божья! Як жить без хлопцив чи мужиков? Погибель одна, и все. Ну, я пойду, до покоса Лалетиных. Гукать людей надо. Война, война!..
И уехал.
IXМеланья поднялась бледная, ни кровинки в щеках, ни радости в тухнущих молодых глазах.
– Вот што, Тимоха, не в свое дело не суй нос! – медленно отходил Прокопий Веденеевич, отирая мокрое лицо рукавом рубахи. – Не твово ума дело, как я веду хозяйство. Ты со своим умом дошел до ссылки, а я со своим подниму Филимона – рукой не хватишь.
– Одного поднимешь, а ее в гроб загонишь.
– Молчи, грю, каторга!
– Я еще не каторжник. Но думаю, на каторге для Меланьи было бы легче… Вы же ее заездили. Никакой жалости.
Толстоногий, медлительный Филя косил глазом то на отца, то на Тимоху, то на всхлипывающую Меланью. «Ишь как вышло, а? – туго соображал он, ковыряя пальцем в носу. – Кабы не подъехал поселенец, я бы Тимку съездил в затылок. – И, уставившись неприязненно на Меланью, покривил толстые губы. – И отчего она такая слабосильная?»
Тимофей взял Меланью за руку и хотел увести к стану.
– Не трожь! – подскочил отец. – Не твоя баба, в рот не клади, Заведи свою и жуй.
– Постыдились бы, папаша.
– Молчай, стервец! – притопнул Прокопий Веденеевич.
– Оставь ее, Тимоха, – подал равнодушный голос Филя. – С бабами завсегда всякая холера приключается.
– Мне сейчас лучше, – пролепетала Меланья, облизнув сухие губы. – Маню бы покормить, тятенька.
– Потерпит твоя Маня, не сдохнет.
У Фили засело в башке одно слово: война. Что бы это значило – война?
– Тятенька, на войну-то поедем аль нет?
– Дурак! На войну тебе захотелось, нетопырь. Ты знаешь, с чем ее жуют, ту войну? Перво-паперво обстригут тебя, как барана. Бороду сымут овечьими ножницами, оносля сунут в руки винтовку, замкнут на пуговицы в сатанинскую шинелю и погонют, как арестанта, на пароход. С парохода пихнут в железный вагон и повезут на позицию, как увозили мужиков к япошкам в Порт-Артуру. Смыслишь то? Пырнет штыком немец в брюхо, вот тебе и будет война!
Меланья всплеснула ладошками:
– Тятенька!
– Нишкни! – прицыкнул отец. – Без твого визга обдумаем, как быть. Вот домечем зароды, а там покумекаем.
– Дык, дык, ежли такое дело… мне… дык… не к спеху, – пыхтел Филя.
– Ишь, не к спеху! Кому она к спеху, та война? Лезь па зарод. Я подавать буду. А ты, Тимоха, иди с ней, домечи зародишко в яме. – Приставил ладонь ко лбу. – Вишь, с прислона туча наползает.
– Экая синющая тучища! Ну, валяй, Тимоха. Да вдругорядь не наскакивай на отца. Гляди!
XНи старик, ни Филя не видели, как посветлело измученное лицо Меланьи, с какой она благодарностью глядела на Тимофея. «За меня заступился парень. Тятеньки не убоялся. Кабы Филя таким был, вот бы счастье-то. Молилась бы на него, как на иконку».
Как только отошли от зарода, Тимофей спросил:
– Дойдешь до стана?
– Тятенька-то, чать, узрит.
– Иди, не бойся. Кусаться надо. А то они тебя живьем съедят.
– И так, Тима, съели.
– Кусайся.
– Укусишь, пожалуй, змею за хвост.
– Наплюй на них и уйди.
– Куда уйти-то, Тима? Дома разве меня примут? И што там! Мой-то тятенька ишшо лютее, в другой вере состоит. Слышал, поди, про дырников? Икон у нас в доме нет, молимся в дырку такую, на восток. Тятенька говорит, что все иконы анчихристом припачканы. А я теперь вошла в веру тополевцев. Куда же мне сунуться? Кругом двери заперты. И Маня вот ишшо. Не с рук же ее…
– Фу, какая страшная жизнь, – вырвалось у Тимофея. – Задохнуться можно!
– И Филя мой… хоть бы раз заступился. Ни житья с ним, ни радости. Я-то разве виновата, што принесла девчонку? За што изгаляться-то? Не вняла моей молитве пресвятая богородица.
Тимофей захохотал.
– Ты што, Тима?
– Непроходимые вы люди, вижу. Сама подумай: при чем тут богородица… Иконы-то – обыкновенные доски!
– Тима, оборони бог, не совращай! – перепугалась Меланья, замерев на месте. – Пожалей хоть ты, не совращай. Сгину я, как былинка на огне. Не совращай!
Тимофей покачал головой: тяжело. До чего же дремучая темень! Пробьет ли ее когда-нибудь свет человеческого разума?
– Плюну я на всю эту отцовскую крепость и уйду!
– В город?
– К беднякам-поселенцам. Буду работать в кузнице и жить по-людскому среди людей.
– Ой, что ты, Тима! На отца-то!
– Такого космача пулей не прошибешь, не то что словом. Вечером лбы бьют на молитве, а день со зверями заодно. Какой тут бог! Если вся эта тьма от бога, гнать его надо ко всем чертям. Так я тебе скажу, Меланья. Не пугайся, не совращаю, а глаза тебе открываю. В чем тебе бог помог, скажи? Под зародом бог тебя бил ногой в живот? Бог тебя поставил под вилы? Бог тебя лишил слова и воли? Ты же как перепелка с подрезанными крыльями. И это все от бога, да? Такого бога рубить надо в куски, как я порубил иконы. Ну, не упади с испугу! Я и сейчас все эти разрисованные доски положил бы на наковальню да пудовым бы молотом трахнул! Во как!
– Свят, свят, свят, – лопотала Меланья, крестясь.
– Я же не икона, что на меня крестишься? Эх ты! В
школу бы тебя, да не в поповскую, а в наш бы марксистский кружок, чтоб глаза у тебя открылись.
– Тима, Тима! Пожалей!
– Жалеючи тебя, говорю. Филину не стал бы. Он дурак с салом на боках, его не проймешь. А в твоих глазах ум должен засветиться, понимаешь? Ум! Ну, ладно, иди корми Маню.
– Спаси мя, богородица! Вдохни в меня благость свою, матерь божья, – бормотала Меланья, сложив на груди маленькие ладошки. – Сердце штой-то зашлось с перепугу. Реченье-то твое сатанинское. Изыди, изыди от меня!.. Свят, свят!..
Тимофей махнул рукою и ушел в низину. Меланья глядела ему вслед. Какой он плечистый, высокий и сильный. Такого медведя, как тятеньку, удержал в руках. Может, и вправду оборотень?
Глотая слезы, Меланья подошла к стану.
На руках Анютки криком исходила девочка, искусанная комарами.
– Ревет, ревет, никак унять не могу!
Меланья присела возле телеги, взяла на руки крошечную, черноглазую Маню в мокрых пеленках. Та сучила пухлыми ноженьками и, морщась, пускала пузыри.
– Сердешная моя, зачем ты только на свет народилась? – заголосила мать. Сунув дочери грудь, качая на руках, смотрела вдаль и ничего не видела. Слезы катились по щекам, и она их слизывала с потрескавшихся губ.
«Один только Тима заступился за меня. Если он оборотень, пошто голубит эдак? Оборотни-то мучают».
Нескладные, обрывчатые думы роились у Меланьи.
«И это тоже называется жизнью? – спрашивал себя Тимофей, остервенело вонзая трезубые вилы в шуршащее, пересохшее луговое сено. – Ни света, ни радости у них. Кому нужна такая жизнь? И вот еще война! За кого воевать? За такую каторгу? За царя-батюшку? За обжорливых жандармов и чиновников?
Думы зрели, ширились, роняя ядерные зерна в память…
Прибежала Меланья. Посвежевшая, бодрая: она успела искупаться в Малтате. Коричневая холщовая кофтенка прилипла к ее телу, отпечатав маленькие груди и резко выступающие на спине лопатки.
Оглянулась – кругом безлюдье. Зарод Тимофей мечет в яме, откуда никак нельзя было вытянуть копны к большому зароду на взгорье.
– Тима, Тима! Заметывать надо верх-то. Гляди, девять копешек осталось. Я мастерица сводить верх, подсади.
– Не боишься нечистого духа? Анчихриста?
– Што ты, Тима? Я вить… ничегошеньки не знаю. Тятенька предостерег. Грит, оборотень ты, – соврала Меланья, свалив слова Фили на отца.
– Отец? Гм! Он скажет, сивый.
– А ты… не оборотень, а?
Тимофей воткнул вилы в копну сена, призадумался.
– Оно как смотреть. Если с колокольни тятеньки – оборотень. Потому что он во тьме от века пребывает, а я ушел из тьмы. Просто сбежал. Добрые люди помогли. Так же вот радел иконами, как ты. По восьмому году читать библию научился. Ох, набил же я оскомину Библией! Слова в ней как пни лиственные, не подымешь и не поймешь, что к чему. Ворочал языком на славянском, а в голове, как в рассохшейся старой бочке, – пусто. Готовил меня папаша в праведники тополевцам. Люди шли к нам в дом изо всех деревень. Посадят меня перед иконами и заставляют бубнить всю ночь напролет. Оно понятно, отцу было выгодно. Сколько тащили разных приношений. И хлебом, и медом, и салом, и тряпьем. Кто чем мог. Заездили бы, если бы не подсказал человек, что делать. Рубанул я тот тополь, а потом иконы пощепал, и был таков. Понимаешь? Туго было первое время в городе. Мастеровой взял к себе в семью, кузнец. От него в люди вышел. Вот и все мое оборотничество.
– Тятенька грит, ты вовсе не Тимоха…
– Нечистый дух? – хохотнул Тимофей. – Оно понятно. Того Тимохи, который радел ночами с Библией, нету. И никогда не будет.
– Как же бог-то?
– Сама думай как. Увидишь – покажи. Никто его пока не видывал. Ты видела когда-нибудь сон наяву?
– Как так?
– Очень просто. Во сне другой летает птицей.
– И правда. Сколько раз я летала.
– Попробуй взлети. Ну вот. Так и бог. Все равно что беспробудный сон человека.
– Подсади на зарод-то.
– Рано еще. Отдохни.
– И так успела отдохнуть. Много ли бабе надо? Часок.
– И того не дают «рабы божьи»?
– Дадут они!..
– То-то же. Вот и думай: где бог, а где тьма.
В холщовых отцовских шароварах с отвисающей мотней, в яловых поношенных броднишках, в холщовой рубахе, сизой от соли, весь присыпанный трухой сена, Тимофей ворочал вилами, поднимая сразу по полкопны. Березовые вилы выгибались, потрескивали. Тимофей ловко перехватывал черенок, уткнув его в землю, а тогда уже, весь напружинясь, поднимал сено в зарод.
– Ох, силен ты, Тима! Я бы, ей-богу, умерла под таким навильником.
– Мужчине – мужское, женщине – женское.
– Кабы все так думали.
– Настанет пора, не думать, а делать так будут.
– Не будет такого никогда.
– Почему не будет?
– Да потому, что мущина завсегда сумеет закабалить бабу. Разве Филя мой другим будет? Ни в жисть. Бревно и есть бревно.
– Филю ждет хорошая мялка. Харю бы ему набок свернуть за такое отношение к тебе.
– Если так, подсади меня на зарод. А то ты развел его па пятнадцать копен, а осталось семь. Как верх сводить будем?
– Ну, лезь…
Меланья подошла лицом к зароду и протянула руки вверх. Тимофей легко приподнял ее и, удерживая на ладони, на шаг отошел от зарода.
– Што ты, Тима! Увидят наши.
– И черт с ними.
– Ужли я совсем не тяжелая?
– Пуда три будет.
– Хоть бы разочек вот так подержал меня Филин, – тихим суховеем прошелестели слова Меланьи, опалив щеки Тимофея.
– Ну, ну, лезь!..