Текст книги "Хмель"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Не посконью повязывают судьбы, а страданием и горем.
И чем тяжелее горе, тем крепче узы людей.
Плечом к плечу – легче жить.
Ни радости вечной, ни печали бесконечной.
Не одна же, нет! Люди кругом, или вот хотя бы вдовец Михайла Юсков каждый вечер наведывается к Ефимии. То охапку дров несет, то свежей рыбы, то мяса, то муки, и все смотрит и смотрит, как будто она, Ефимия, – солнце красное.
Молодой еще, красивый и неглупый мужик. Русая борода и вьющиеся на темени волосы. Мягкие, ласкающие синие глаза, как у покойного Лопарева, и тихая, застенчивая улыбка. Такой мужик воды не замутит и сам себя от обиды не защитит. Смиренный и робкий, а ведь Юсков же, правнук мятежного стрельца, помышлявшего убить Петра Первого, сын хитрущего Данилы, сумевшего до того разжалобить тобольского губернатора, что тот отпустил его «упокоиться в общине».
В кого же он такой, Михайла?
Спросила:
– Часто ко мне ходишь, Михайла. Или сказать что хочешь?
Молчит и голову уронил.
– Али от скуки время цедишь сквозь пальцы? Говори!
– Прости, ради Христа, благостная. Жить не могу, не зрив тебя хоть едный день.
– И в жены взял бы?
– Господи! Век бы молился. Едная на всем белом свете. Да разве мыслимо? Шутейно глаголешь.
– Потто шутейно? Али я юродивая? И мне солнце светит.
– Кабы согласилась, да я бы, осподи прости, воскресе из мертвых. Без тебя нету жизни мне, скажу.
– И на смерть пошел бы за слово мое?
– Пошел бы!
– Не убоялся бы?
– Хоть сейчас режь! Возьми нож и убей. Руки не подыму.
В пухлых губах Ефимии – тоскующая усмешка, а в черных глазах затаился огонь загнетки, когда в кучу собраны горящие угли.
Вот он, охотник-поморец! И на зверя с рогатиной хаживал, и по Студеному морю плавал, и от трудной работы рук не прятал за пояс, а сам за себя постоять не может.
– Вижу то, вижу, – горестно промолвила Ефимия, вздохнув. – Робкий ты и тихий. А я смелости жду, не покорности. Пошто на огонь не пошел за Акулину? Пошто зрил убивство и рук не поднял? Младенца твово сожгли, подружию, и ты то видел, а молитву творил всенощную. Пошто не отринул самого бога за то убивство? Пошто не кинулся на апостолов треклятых, хоть бы потом смерть стала? Как можно жить так, Михайла?
У Михайлы глаза округлились и кровь ударила в лицо. Глагол-то Ефимии еретичный! Отринуть бога – слыхано ли?! Или для испытки духа обмолвилась Ефимия?
– Ступай, Михайла! Не тревожь душу. Не пара мне тихая птица без когтей, когда кругом кровожадные коршуны летают. Убивец твоей Акулины, брыластый боров, и теперь в холе проживает, а братья твои – Поликарп, Андрей, Микула – цепями гремят. Ах, если бы я родилась мужчиною!
И вдруг спросила:
– Пошто не убил брыластого в Тобольске, когда он наших единоверцев оглаголивал?
Легко сказать: убить самого Калистрата, проживающего в Тобольске под защитою псов царя-батюшки – казаков, жандармов и чиновников с губернатором!
– Веруешь ли ты в бога, Михайла?
У Михайлы от такого вопроса в глотке пересохло. – Спаси Христос, благостная!.. Как можно!.. Испокон веку!.. Что б! Как можно!..
У Ефимии отвердел взгляд и стал жестким, давящим.
– Когда жгли Акулину со чадом твоим, молился?
– Спаси Христос!.. Всенощная шла!.. Как же не творить молитву?
– Просил смерти аль жизни чаду своему?
Михайла вытер рукавом посконной рубахи пот с лица, еле ответил:
– Обеспамятствовал на моленье-то! Страхи господни!..
– И бог зрил тот огонь, и слышал вопль Акулины со чадом, и не ударил апостолов громом, и не залил тот огонь дождем? За рекой в ту ночь дождь шел.
– Не ведаю, благостная.
– Я зрила тот дождь и молила бога, чтобы он залил судный огонь, да не случилось то. Отчего так, скажи?
– Не ведаю, благостная.
– Ведать надо, Михайла! Кабы был господь на небеси, не стало бы смерти для Акулины со чадом, а была жизнь. И Веденейка мой не лежал бы во сырой земле, а пребывал бы возле груди моей. Али мне не жгли тело именем Исуса? Али я не висела на костылях, а Исус зрил меня с икон и громом не ударил апостолов? Пошто так?
– Не искушен я в Писании, благостная!
– Писание! – Ефимия покачала головой. – Блуд в том Писании да скверна книжников. В Писании глаголют пророки да апостолы: раб – живи рабом, господин – проживай господином. Тако ли надо жить? Хошь ли быть рабом, холопом?
– Лучше смерть, а холопом не буду!
– Тогда ты не веруешь в бога, Михайла! Бог заповедовал чрез своих пророков, чтоб ты рабом был, ярмо на шее таскал. Али ты от знатного рода корень ведешь? Али твой родитель – князь? Как ты можешь проживать вольно, коль от холопа произошел на белый свет? Стань рабом, как господь бог велит!
Михайла опустил голову, сопит, думает. Трудно, с оглядкой. Правда ли, что бог заповедовал ему вечное рабство? И не верить Ефимии нельзя – она-то знает Писание!
– Слушай. Если ты будешь мужем моим, и я принесу тебе две дочери – кровь от крови твоей, и дочери потом вырастут, придут к тебе и скажут, что они хотят спать с тобой и родить от тебя младенцев, как ты сделаешь?
– Исусе Христе! Как можно то?!
– Можно, Михайла, если в бога веруешь! Лотовы дочери спали с отцом своим. Потом и сынов народили, и бог за то дал им святость. Веруешь ли в это?
У Михайлы рубаха взмокла. Он что-то слышал про Лота и его дочерей, как они убежали из города Содома, потом пришли в город Сикор и не стали там жить, как все люди, а ушли с отцом в пещеру, где и свершили «таинство со своим отцом», предварительно напоив отца хорошим вином, чтобы он спьяну не разобрал, с кем спит: с дочерями или с женой. Но одно дело – читать Священное писание, другое – вообразить подобное со своими дочерями. Экая скверна и паскудство! Но как же можно назвать паскудством Святое писание? Глагол пророков?
А Ефимия долбит свое:
– Знаешь, бог сотворил Адама, а потом Еву из ребра Адамова. И они через змея свершили тяжкий грех и народили детей, и бог проклял их. А кабы не свершили грех, так бы и жили двое на земле? И нас бы не было, и никого бы не было на всей Руси! К чему тогда бог сотворил самое землю? Как могут два человека жить на всей земле, подумай! И откель, скажи, другие люди пошли? Ева народила детей, а других детей не было на всей земле! Выходит: братья поженились на сестрах, и бог то зрил али на небе в тучах прятался?
– Не ведаю, благостная!.. Не искушен в Писании, прости меня, господи!
Ефимия усмехнулась:
– Господь простит! Хоть мать убей, хоть отца иди зарежь – все простит. Да люди не простят, Михайла. Веровать надо в людей, а не в бога. Не бог сотворил человека, а сам человек себя сотворил, чтобы жить на земле господином. Такоже было, думаю. Зло и добро в людях пребывает, а не на небе у бога. Ноне вот брыластый боров молитвы творит в соборе, крестом осеняет людей и купель для младенцев, – а кто он сам?
– Алгимей треклятый!
– И он тоже молится Исусу, и ты молишься. Чью молитву бог слышит?
– Праведная молитва угодна господу богу. Не алгимеева!
– Праведная? Значит, это господь заковал единоверцев в цепи, когда услышал молитву брыластого борова? Тогда ступай, Михайла, в Тобольск и поклонись в ноги брыластому, а ко мне не ходи, слышь? Отринула я бога, Исуса и святых угодников, которые Калистратами были при жизни, а потом во святые перешли. Не верую более в туман да скверну Писания. Не верую! Не дам, чтобы дочери мои по Писанию спали с отцом своим, с моим мужем. Не дам! И рабыней не буду вовек!
Помолчав, спросила:
– Теперь возьмешь меня в жены? Сказывай! Михайла таращил глаза и слова вымолвить не мог.
Сама Ефимия отреклась от бога! Сама Ефимия! Крепчайшая из крепких праведниц!
– Как можно, благостная? Богородицу зрила!.. Кабы господь не защитил тебя, огнем бы сожгли апостолы.
– Не господь, сама себя защитила. Если бы назвала апостола Калистрата, какие он тайные реченья вел у Третьяка, и смерть была бы мне, и Калистрату, и всем Юсковым. Ведаю то. И богородицы не было. Тяжкий сон был от измора тела и духа. Во сне и в яму падаешь, а как озришься – на постели почиваешь. Али ты без снов живешь? Иди, Михайла. Иди! Когти точи, чтобы ястребом быть, а не голубем, какой в когтях ястреба смерть находит. Озрись сам, и ты увидишь: есть бог или нету. Брыластого повидай. Может, он укрепит веру твою, а не ходи ко мне: я порушу веру. Иди!
Сам не свой ушел Михайла и сенную дверь не закрыл.
Минуло три дня. К Ефимии понаведался Ларивон и спросил, не знает ли она, куда исчез Михайла Юсков…
– Михайла? – удивилась Ефимия.
– Два дня как нету. На соловом жеребце уехал. С норовом который. Как он иво взнуздал, нихто не видел. Нету ни солового, ни Михайлы. А вдруг становой со стражниками приедет да спросит: все ли в общине, – как говорить тогда?
– Так и скажи: все, мол. Али тебе становой поручил головы считать и за бороды держать?
Нет, такого поручения от станового не было.
Ларивон успокоился и ушел.
Ефимия встревожилась – куда же исчез Михайла? Что еще надумал? Не сбежал ли он из общины?
И старец Данило приходил, спрашивал, да что она могла знать! В чужую думу руку не засунешь и глазом не заглянешь.
Прошла неделя, другая. От Михайлы ни вестей, ни костей…
VЗимушка-зима! Не рано ли завьюжила метелица, распушив белый хвост на всю Приишимскую степь?
Курятся дымки в избушках и землянках поморцев, и редко где ночью мерцает огонек: сало берегли, – зима-то длинная, а смолья достать негде. И только в избенке Ефимии до поздней ночи светилось оконце.
Ишим сковало льдом. Снегом перемело дорогу от займища общины до кандального тракта. Поморцы обмолотили хлеб ценами, провеяли лопатами на ветру и мололи зерно на конной и ручных мельницах.
Ефимия ждала и не ждала Михайлу – сгинул, может. Ночами, прокидываясь ото сна, к чему-то прислушивалась, вздыхала или плакала в подушку.
И вдруг среди ночи кто-то постучал в оледенелое оконце. И голос: «Благостная, благостная!» Михайлы голос. Соскочила с лежанки да к оконцу:
– Ты ли здесь, Михайла?
– Я, благостная.
– Господи! – И, не вздув огня, в одной рубашке выскочила в сени, вынула перекладину из скоб и – босая на улицу.
Лунная тишь и мороз к тому же. Серебряными блестками играет девственно белый снег. Михайла будто испугался, попятился, а вместе с ним, храпя, закусывая железные удила, попятился дымчато-белый гривастый жеребец. Михайла в шубе, в пимах и в шапке-сибирке с опущенными ушами. Не признала даже – до того переменился мужик.
– Ты ли, Михаила?
– Я, благостная. Не зрить мне тебя, прости господи!
– В избу иди. В избу.
– Не вздувай огня, Христом-богом прошу, – проговорил Михаила чужим, хрипким голосом.
– Иди же, иди! – А у самой голос срывается и босые ноги прихватывает на снегу.
Лунная сковорода светится, а не греет. Жеребец снег гребет копытами. За седлом, в тороках, какая-то кладь, стянутая веревкой.
Переступив порог, Михайла опять напомнил, чтоб Ефимия не вздувала огня.
– Да што с тобой подеялось, Михаила? Извелась я, ожидаючи тебя. Сколь время прошло-то! На неделе рождество, а тебя все нет.
– Мог сгинуть, да сдюжил. Без бороды возвернулся вот, и на голове волосов нету-ка. Срамота! Исчадие.
И в самом деле Михайла без бороды.
– Где же ты был?
– В Тобольске, благостная. Урок дал себе: изничтожить брыластого борова али живым доставить в общину да судный спрос учинить изменщику треклятому!
– Исусе Христе! И это говорит Михайла – робкий и тихий мужик. Как же ты урок такой загадал себе? Мыслимо ли?
– И голубь на ястреба кидается, благостная, коль к тому час подойдет, – ответил Михайла, переминаясь у порога. – В ту же ночь, как ты мне поучение сделала про брыластого, у меня будто земля ушла из-под ног. Вот, думаю, где же он, Исус Христос, Спаситель, когда по земле ходит брыластый боров Калистрат и молитву ему возносит? И порешил тогда: не жить алгимею! Али мне пусть будет смерть, али изменщику, чрез которого братья мои цепями гремят на каторге.
– Если бы я знала, не говорила бы так в тот вечер.
– Пошто не говорила бы?
– Через меня на смерть-то пошел!
– Не чрез тебя, благостная, а от своей души. Места себе не находил. Сколь единоверцев загубил брыластый – умом рехнуться можно.
– Один ли он, брыластый, под царем проживает? Сколько их ходит с шашками да с ружьями? И стражники, и казаки, и губернатор с жандармами и чиновниками. Да мало ли их, кровопивцев! Одного брыластого убьешь – десять других будет. Спокон веку так, Михайла. Кабы всю крепость порушить: с царем, с алгимеями, со жандармами и помещиками, да чтоб сам народ власть вершил, тогда и вольная воля настала на всей Руси – от моря до моря. – И, помолчав, спросила: – Где же ты таился? В Тобольске?
– У единоверца Варламия Перфилыча. Он ишшо хлебом-солью потчевал, когда расправа шла. Помнишь? Старой веры держится, хоша и проживает при городе. Косторез знатный. Из Поморья такоже, как и мы. У него проживал и в болести мучился: черная оспа повалила. Мрут в Тобольске от оспы – кажинный день гробы тащат да воплем исходят. И меня скрутило. И всю семью Варламия Перфилыча. Дочка у нево померла и старуха. И я чуть не помер, осподи прости.
– Из-за меня сгинуть мог!
– Што ты, благостная! Это господь на Тобольск мор наслал, а ты на себя вину берешь. Кабы не ты, и я бы помер. Одной тебе молился, истинный бог. Как вроде ты святая.
– Не говори так, не говори! – испугалась Ефимия.
– Истинную правду глаголю. Вот, думаю, ежели благостная святое реченье вела, минует меня черная смерть. И стало так: минула. А дохтура те, окаянные, того и ведают – бороды стригут да головы оболванивают. И все лекарство. Иуды! За бороду я бы им башку оторвал.
– Вырастет борода-то, вырастет. Слава богу, сам живой вернулся.
– Конопатый я таперича. Образина-то – сам не зрил бы.
– Оспинка – божья щедринка, аль не знаешь? Прививная оспа – антиева печатка. Да неправда то! Ох, неправда! От черной оспы да от холеры – молитвами не спасешься. Не дай-то бог!
– Не дай бог, – ответно вздохнул Михайла и вдруг горестно промолвил: – Жить мне таперича вековечным вдовцом.
– Пошто так?
– Доля такая выпала. За конопатого разве приворотная перестарка пойдет аль какая порченая. К чему то мне? Один буду мыкаться да сам с собой аукаться.
Ефимия подошла ближе. Михайла уперся спиной в стену.
– Не зри меня, не зри! Хворь-то и к тебе пристанет.
– Не боюсь я ни хвори, ни смерти, Михайлушка. Чрез огонь и смолу кипучую прошла – мне ли убояться оспы? Дай обниму тебя, мученик праведный.
– Погоди, погоди, благостная! При свете али при солнце плеваться будешь. Легче умереть, чем экое пережить.
– Не в лице красота-то, а в душе, Михайла! Много я перетерпела в жизни за двадцать-то пять годов, а кабы ты не возвернулся к рождеству, ушла бы из общины. До каторги дошла бы к единоверцам и, чем могла, помогла бы им.
У Михайлы жар по телу, и в нот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.
– Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?
До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?
– Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.
– Исусе Христе! – перепугалась Ефимия. – Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?
– Тебе молился, говорю. И силы у меня будто прибавилось. С тремя бы брыластыми совладал.
– Господи! Как же ты, а?
– Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома – черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.
– Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.
– За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.
– Михайлушка! Михайлушка!..
– Как с брыластым быть, скажи?
Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.
– Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит – все ли в общине? Как же быть-то, господи? Нельзя всех созывать на моленье – назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил – пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликаешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?
– Никто не зрил.
– Дай бы бог, если бы никто не зрил…
И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.
– Ты, Ларивон?
– Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал, или как?
– Иди в избу. Скорее. Дело есть.
Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.
Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:
– Чаво тут? Али беда какая?
– Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.
– Пошто огонь не вздули?
– Поговорим без огня. – И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: – Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился – живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?
– Исусе Христе! – испугался Ларивон.
– Говори!
– Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.
– Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Кали-страта мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.
Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. По когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался:
– Слава Исусу, свершилось! А я-то думал: куда уехал Михайла? Оно вот как обернулось! Век буду помнить Михайла, и в моленьях благости сподобишься, яко праведник.
Огнем-пламенем сожгу треклятого собаку и пепел в Ишиме утоплю.
Ларивон так и сделал. Разбудил крепчайших старцев-филаретовцев и сына Луку, утащили труп Калистрата к часовенке, совершили молебствие и, кинув труп на березовые дрова, сожгли, а пепел собрали в мешок, положили туда камней и утопили мешок в проруби…
… Так и остались недописанными откровения Кадастрата-Калиты Варфоломеевича Вознесенского о раскольниках-филаретовцах.
Ефимия не ошиблась. Недели не минуло после возвращения Михайлы, как в общину явились стражники со становым приставом, а вместе с ними исправник из Тобольска с дотошным Евстигнеем Минычем из Верхней земской расправы. Допытывались так и эдак: не отлучался ли кто из общины за две недели до рождества? Не грозился ли кто из филаретовцев убить Калистрата-Калиту? Пересчитали мужиков – все оказались на месте. И все-таки Евстигней Миныч уверял исправника, что загадочное исчезновение первосвященника собора Калиты Вознесенского не иначе как злодейское убийство, совершенное кем-то из раскольников. «В кандалы бы их всех да на Камчатку!»
За общиною установили гласный надзор. В двух избушках поселился урядник с пятью стражниками. Мало того, по первой оттепели в общину пожаловал помощник губернатора и объявил «высочайшую милость царя-батюшки»: всех раскольников, укрывавших беглых каторжан, водворить под стражею со всем их движимым и недвижимым имуществом на вечное поселение в Енисейскую губернию, в место, указанное губернатором. Тем из еретиков, которые отрекутся от раскольничества и примут православие, разрешалось получить вид на жительство и поселиться в любом месте Сибири без выезда на Урал – «если на то не будет позволения власти».
«По высочайшему повелению…»
Общинники притихли, опечалились. Куда денешься? «Вот она какая наша вольная волюшка!..»
Как там случилось, никто не знает, кроме Ефимии: Михайло Юсков вдруг явился на поклон к помощнику губернатора и попросил дозволения принять православие и в тот же день уехал со стражником на одной телеге в город Ишим.
Роптали общинники, плевались, но не тронули отступника.
Вернулся Михайла из Ишима не в становище Юсковых к отцу Даниле, а к Ефимии, и через неделю сама Ефимия отбила поясной поклон общинникам: прощевайте, мол! Не поминайте лихом. Не я порушила клятву. Крепость царская да жандармская расторгла узы содружества нашего. Михайла навьючил все свое имущество и скарб Ефимии на четыре телеги, прихватил двух коров и солового жеребца, кроме пяти лошадей, и они уехали искать себе место.
Вскоре по весенней распутице раскольников погнали в Енисейскую губернию…