Текст книги "Хмель"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Дни, дни, дни…
И пасмурь, и солнце, и приморозки осенние.
Опечаленные старообрядцы-филаретовцы, преданные изменщиком Калистратом, убрали ячмень и пшеницу, сложили в поределой роще и огородили жердями.
Из-за нехватки хлеба пшеничные снопы тащили по избам и землянкам, сушили и вымолачивали вальками, чтоб сварить кашу из пшеницы. Жить-то надо!..
Во второй половине октября, еще до снега, из Тобольска вернулись десятка два мужиков, Ларивон с ними, помилованный губернатором «за непроходимую тупость и глупость», старец Данило Юсков – «и без того скоро богу душу отдаст», вдовец Михайла Юсков на одной телеге с печальной, притихшей Ефимией, от которой он в Тобольске не отходил ни на шаг, чтобы сама на себя руки не наложила.
Ни в Верхней земской расправе, учинившей суд над апостолами, убийцами Веденейки, и над Мокеем, ни в самом городе, где жила в казенной заезжей избе, Ефимия не обмолвилась ни единым словом обвинения апостолов. Тиранили ее на осмотрах, не один раз заставляли открыть груди, чтоб поглядеть следы от клюшки, сколько раз в суде напоминали ей об убиенном Веденейке, чтобы она выступила со своим карающим словом свидетельницы и потерпевшей, но ничего не достигли. «Зрить вас не могу, анчихристы! Не вам судить Филаретову крепость, коль сами людей держите в острогах да в цепях да на каторгу шлете!» – только и сказала судьям Ефимия, за что и удалили ее с судебного заседания.
Третьяка с верижниками Лукой, Гаврилой и Никитой тоже доставили с Тобольск. Схватили в каком-то киргизском ауле.
Третьяка и Луку заковали в цепи и повезли в Петербург, наверное.
Калистрат сподобился в священники собора, и бас его гремел теперь на всю губернию: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе многомилостивый!..» И в том помог Калистрату-Калите четырехфунтовый золотой крест, переданный им с нижайшим поклоном и раболепием в старческие руки Тобольского архиерея.
Старец Филарет не дожил до конца следствия – скончался в остроге. С того дня, как упрятали в острог, он не выпил ни единого глотка воды, не съел куска хлеба. Сам себя уморил. Без стона. Без вопля.
Апостолов Тимофея, Ксенофонта, Павла и Андрея сыскали в одной деревне, невдалеке от города Ишима, и доставили в Тобольск на суд. Батюшка Калистрат, которому они поклялись, что будут «он и они – одно тело», оглаголал их во всех тяжких преступлениях, и Верхняя земская расправа приговорила старцев к вечной каторге.
«Алгимей, алгимей треклятый!» – стонали апостолы в остроге.
VIНа другой день после возвращения из Тобольска Ефимия собралась в ту трактовую деревню, где обосновался со своими стражниками становой пристав. «Благословлю единоверцев, когда их будут гнать на каторгу», – сообщила Михайле Юскову.
Михайла вызвался увезти Ефимию на телеге, но она наотрез отказалась. Пешком ушла.
В тот же день, под вечер, Ефимию доставили в избу к становому, и тот накинулся на нее: как смела покинуть общину без его дозволения?
– Не каторжная я, не арестантка. Где хочу, там и хожу. В деревню пришла вот.
– Врешь, врешь! Явилась, чтоб встретить каторжных еретиков? Вижу, вижу!
– Али кому заказано глядеть на каторжных, когда их по тракту гонят да в этапные остроги запирают?
Глядеть, конечно, никому не заказано, но если Ефимия замыслила содействовать побегу, то пусть не думает, что это ей удастся. «И ты цепями загремишь!..»
Ефимия согласилась поселиться в богатой крестьянской избе доверенного казака, где проживал один из стражников. Куда бы ни пошла – и стражник следом.
Минуло недели полторы, когда стражник сообщил Ефимии, что из Тобольска ожидается большой этап каторжных. «И твой, наверное, припожалует».
– Благодарствую за доброе слово, – поклонилась Ефимия и с утра вышла за околицу деревни к этапному острогу – деревянному бараку за высоким забором из сосновых брусьев, заостренных сверху.
Узел Ефимии, в котором она несла для каторжников хлеб, сухари, отварное мясо, пяток вареных кур, сам становой пристав проверил: «Как бы напильник не передала».
День выдался сумрачный, ветреный. Ефимия укрылась от ветра в будке для часового, покуда этапный острог пустовал, и неотрывно глядела на черный тракт.
Под вечер показались этапные. Она их услышала и увидела…
«Тринь-трак, тринь-трак», – вызванивали безрадостную песню тяжелые цепи, и такие же тяжелые думы угнетали Ефимию: «Доколе цепи звенеть будут, господи? Слышишь ли ты?!» И вспомнила Лопарева. Давно ли то было? Давно ли потчевала кандальника отварной курицей и сидела с ним ночью возле телеги, когда раздался вопль Акулины с младенцем?! Давно ли? И вот не стало ни крепости Филарета, ни самого Филарета нету в живых, и возлюбленный Лопарев нашел нежданную смерть в ее избе. «Богородица пречистая, зрила ли ты убивство? Пошто дала силу разбойнику с ножом? За што караешь меня, скажи?!»
Никакого ответа. Только звон кандалов на тракте.
Впереди – трое верховых в шинелях и с ружьями. За ними каторжники, по три в ряду. Мокей с Микулой шли головными, и между ними еще какой-то богатырь. За их спинами – верижники Никита и Гаврила и апостол Ксенофонт. А вот и знакомые посконники, с которыми шла от Поморья. И Поликарп Юсков, и Трохин, и Пасха-Брюхо, и Мигай-Глаз! Сколько их? Полсотни душ! И всех их оглаголал иуда Калистрат многомилостивый!..
Мокей, Микула и все единоверцы глядели на Ефимию. как на чудо, осеняя себя крестами. Не видение ли?
Ефимия стояла на коленях и молилась.
Подъехал верховой стражник в серой шинели на карей лошади и, взмахнув плетью, крикнул:
– Пшла, пшла, баба! Чаво молишься? Баба ни слова в ответ.
– Пшла, грю! – И хлестнул плетью. Ефимия не ойкнула, только чуть вздрогнула.
Мокей рванулся было к подружии на выручку, но удержали Микула и верижник Гаврила со спины.
– Р-р-растопчу, стерва! – Стражник направил коня на Ефимию, но конь попятился, как перед высоким барьером. Ефимия даже не подняла голову. – Да ты што, баба? Пшла, грю!
– Топчи, топчи! Бей плетью, руби шашкой. Исполни волю сатаны, и благодать тебе будет от царя-батюшки.
– Эв-а! – покосился стражник. – Али у те кто из сродственников в каторжных?
– Муж мой.
– Эва! Который?
– В первом ряду. Дозволь передать узел.
– Не положено. С начальником говори, с офицером. Подъехал конвойный офицер. Что еще за женщина с узлом? Тут и становой пристав подошел. Так, мол и так. Жена одного из каторжных, Мокея Боровикова, осужденного в Тобольске за убийство купца Тужилина на вечную каторгу. Узел ее тщательно проверен.
– На ваше усмотрение, – отговорился грузный становой, а сам в сторону: пусть конвойный офицер решает, допустить или нет жену на свидание с каторжником.
– Не будет свиданки, говорю. Ступай, баба! – И, подобрав поводья солового иноходца, поехал сбочь строя этапных, усталый и злой как черт, отупевший от непрерывного звона кандалов.
Мокей неотрывно глядел на Ефимию. «Подружия моя, подружия! Едная на всем белом свете. Не зрить мне тебя до скончания века. Кабы раньше пригляделся к тебе, подружия, понял бы тебя нутром, разве была бы мне каторга? Подружия! Прости мя», – думал Мокей, стиснув зубы. И вдруг как волною ударило: «Благостная! Благостная! Исусе Христе! Благостная!» И, гремя цепями, каторжные, вчерашние общинники, попадали на колени и молились, молились, будто зрили не Ефимию, а богородицу пречистую, сошедшую с небес на кандальный тракт.
Один из апостолов Филаретовых, Тимофей, затянул псалом: «Восстань, господи, во гневе твоем, подвигнись супротив врагов лютых, сиречь еретиков-щепотников, и дай им суд и кару!..» – и гаркнул на всю степь: «Кару, кару, кару!..»
– Молчать! Молчать! – метался на коне конвойный офицер и хлестал каторжных плетью.
Пешие стражники ощетинились ружьями.
– Гнать бабу! Гнать! – рыкнул офицер, налетев на Ефимию с плетью, но не ударил. Двое стражников подхватили Ефимию под руки и поволокли по тракту в сторону деревни. Саженей на двести отнесли и там бросили вместе с ее узлом. Она тут же поднялась и пошла следом за стражниками.
– Стерва баба, н-назад!
– Иду назад. А вы вперед гнали.
– Поддать, што ль! – И поддали Ефимии, но разве ее устрашишь такой поддачкой, если раскаленной клюшкой Филарет не мог исторгнуть из ее груди вопля?
Пришлось одному из стражников караулить Ефимию, а другой ушел загонять этапных в острог.
Всю ночь Ефимия провела у острога, прячась от стужи возле высокого забора.
На зорьке, когда над степью курился туман, поднялись каторжные. Слышались хриплые голоса стражников, унтеров, а потом и звон цепей. Ефимия опять вышла к воротам острога. «Иди, иди, холера! До чего же ты вредная баба! Вот заявится из деревни старший офицер, заработаешь порку. Чистое дело – заработаешь!»
Отдохнувший в деревне старший конвойный офицер на этот раз смилостивился, заговорил с Ефимией. Кто? Откуда? Далеко ли та община раскольников, где скрывались беглые каторжники? И правда ли, что общиной правил духовник самого Пугачева и что они, общинники, будто бы шли в Сибирь, чтобы поднять каторжан на восстание?
Ефимия сказала, что они шли в Сибирь, на Енисей, в тайгу, спасаться от анчихриста и что никому зла не сделали, а жили тихо и мирно, и за все в ответе перед богом.
– Говори! Слышал, как вы там жили в общине! И сами себя терзали, и архиерея с губернатором закидали грязью. За такое дело – всех на каторгу! – И, помолчав, спросил: – А где та баба, которую на суд привозили в Тобольск? Ребенка ее удушили какие-то апостолы, и ей груди прожгли – вчистую изуродовали. Живая?
– Живая, – тихо ответила Ефимия.
– Не убежала из общины?
– Куда же ей бежать?
– В монастырь ушла бы в православный. В Томске есть такой монастырь.
Ефимия просила дозволения проводить мужа Мокея по тракту. «Там я уйду в свою общину. Пешком сюда пришла, чтоб повидать мужа и проводить его».
– Чудище твой муж. Бревно.
– Какого бог дал.
– Ищи другого. Самое время. Из вечной каторги не возвращаются. Понимаешь?
– Одна буду жить.
– Ребятишек много?
– Много, – соврала Ефимия, а в сущности сказала правду: мало ли она выходила ребятишек от смерти за долгую дорогу от Поморья?
– Сожрут тебя каторжные. Не боишься?!
– Меньше мучиться, барин, коль сожрут.
– Ладно. Разрешу тебе идти рядом с мужем, только придется обыскать тебя всю до нитки. Чего доброго, напильник передашь или какую-нибудь пакость. Согласна? Имей в виду, баба, при обыске раздену. Или проваливай дальше!
Ефимия побожилась, что с ней нет никакой пакости. Но разве конвойный начальник поверит? Ни богу, ни брату, ни матери родной такие люди не доверяют. Испытанное дело. Каторжных гнать из губернии в губернию по Сибири – не солому везти по тракту.
Как ни стыдно было, а пришлось Ефимии раздеться в караульном помещении. Обыскивать вызвали одну из благородных арестанток – шла на вечное поселение. Тут же сидел и сам конвойный начальник. Таращил глаза на Ефимию да причмокивал Губами: так бы и сожрал.
– Красотка ты, скажу! А? Какая, а? – И не стыдно вам, ваше благородие?
– При моем деле стыд вышел из употребления. А что у тебя за рубцы на груди и на животе? – И подошел посмотреть. Ефимия готова была выдрать ему глаза, но стерпела.
– Э, да не тебя ли жгли, баба? Чистое дело, тебя!
– Отроду такие рубцы. Отроду.
– Ври! Или я сам не клеймил шкур каторжанских? Трудно было, а? Ревела?
– Радовалась и молилась.
– Ну, ну. Не пугайся и не ерепенься. Выгоню из караулки, и пометешься одна по тракту. Я всех щупаю, баба. Такая моя должность. По грудям-то не видно, чтоб у тебя было много ребятишек. Меня не обманешь – свою бабу имею. Трех народила – и титьки опустила, как и должно. А ты красотка.
Стыд и срам, а что поделаешь? Вот они какие, слуги анчихристовы! Есть ли у них совесть? Или они ее потеряли еще в утробах своих матерей?
Из караульного помещения, когда этапные выстроились перед выходом на тракт и телеги с поклажей и с больными выехали за ворота, конвойный начальник сам вывел Ефимию к Мокею:
– Молись богу, бревно! Жена твоя – сто сот стоит, если явилась проводить тебя, чудовище.
Мокей не успел ничего ответить, как Ефимия опустилась на колени, перекрестилась и поцеловала кандалы на его ногах.
– Подружия! Их ли лобызать?!
– Долго тебе их носить, Мокеюшка. Дай бог, чтоб не погубили они в тебе живую душу. Оттого и поцеловала их – не чувствуй их тяжести.
Мокей трудно захлюпал носом:
– Подружия моя! Едная! Не зрил тя, не понимал!.. Мытарил, яко алгимей треклятый!..
– Поцелуй меня, Мокеюшка. Сколь не виделись? Знала же, не забыла, что Мокей никогда не целовал ее.
И умел ли, отважный и бесстрашный поморец?
Гремя цепью, Мокей неловко поднял руки, обнял Ефимию, как мог, и прильнул к ее устам – не оторвать. «Подружия!.. Едная!.. Светлая!.. Благостная!..»
И кандальники-единоверцы Микула, Никита, Гаврила, Пасха-Брюхо, Мигай-Глаз и многие даже чужие и неведомые для Ефимии люди, глядя на нее и на Мокея, горько заплакали и вспомнили, быть может, своих несчастных матерей, невест и верных подружий…
– Пшли! Ша-гом арш! Арш! Арш!..
И разом, как колокольный перезвон, звякнули цепи головных каторжников, и постепенно, ряд за рядом, тронулся по тракту весь этап, растянувшийся на четверть версты.
«Тринь-трак, тринь-трак, тринь-трак…»
Путь сибирский дальний!..
Ефимия и Мокей шли, взявшись за руки. Впервые в жизни! И здоровущая ладонь Мокея показалась Ефимии такой нежной и жалостливой, что она не чувствовала ни ее тяжести, ни ее силы, как бывало не раз, когда Мокей хватал ее по-звериному, кидая наземь, как щепку.
Нет, он не убивец купца. Шибанул кирпичом кто-то из купеческих возчиков, а на него свалили. В остроге толковали: писать надо бумагу царю. Да чего там! Лучше каторга, чем помилование царя-кровопивца.
Не забыл Мокей и про брыластого борова Калистрата.
– Зрила, сколько наших людей цепи тащат? Про апостолов глагола нету. Собаки! Не жалкую. А вот как Ми-кула, Никита, Поликарп, Гаврила, Пасха-Брюхо, как другие верижники и посконники, – тех жалкую. Семьи остались. Ребятишки, бабы едные. Как жить будут? Мытарство, мытарство. Через кого погибель пришла? От брыластого борова. В милость вошел ко щепотникам, паче того – архиерею, собаке. На судилище всех оглаголал. Слышала? Кровь кипела – удушил бы. Да цепи вот!
– Так, Мокей. Цепи, – подтвердил Микула.
– И бог то зрит и милостью осыпает мучителя, а праведники цепи тащат. Тако ли?
Ефимия вздрогнула. Сама о том не раз думала! На привале попрощалась с Мокеем и со всеми одиноверцами-каторжанами.
Этапные тронулись в путь…
– Прощевай, подружия! Навек прощевай! – кричал Мокей.
– Прощевай, Мокеюшка! Прощевай! Не зри небо в тучах. Не губи живую душу!
– Прощевай, благостная! – кланялись единоверцы. Ефимия долго еще шла сбочь дороги.
«Тринь-трак, тринь-трак», – стучало железо в безмолвном просторе равнинной степи.
АПОЛОГ
IИз сумерек тирании слышится вопль: «Велика Русь, а деться некуда!..»
Остроги и цепи, стражники и жандармы, арестантские одежды и бубновые тузы на спинах каторжан: «По высочайшему повелению…»
Пятерых удавили на одной перекладине…
Тысячи забили шпицрутенами…
Сотни заковали в кандалы и угнали в Сибирь на каторгу…
Солдаты били в барабаны. Розовело небо.
«По высочайшему повелению…»
На руках цепи. На ногах цепи.
Зной и жажда.
Показалось какое-то поселение. Полз, полз к людям…
– Воды, воды, воды!..
– Изыди, сатано! Хлебай смолу кипучу!..
А розовое солнце так же поднималось над миром, как в то утро 13 июля 1826 года, и пятеро повешенных висели на пеньковых веревках на одной перекладине…
Кузнец Микула пилил заклепки.
«Дззз… дззз… дззз» – пел напильник…
– С той деревни и я родом. Там, почитай, вся деревня из Боровиковых состоит. Слыхал, может, от деда, как он выиграл в карты имение у помещика Боровикова? Эх-хе-хе! Житие барское да дворянское. Родитель мой, Наум Мефодьев, по прозванию Боровиков, старостой был на деревне. Слово такое сказал – два помещика взъярились, яко звери лютые. Палками бит был нещадно, и тут же смерть принял…
Небо перемигивалось звездами. Тишина. Истома. И вдруг в этой тишине раздалось долгое и трудное: «Ма-а-а-туш-ка-а-а! спа-асите!»
Судная ночь…
По всей России вопль и стон. От поколения к поколению одно и то же: холопы – под барином, барин – под царем, царь – под богом, а бога никто не видывал, никто его голоса не слыхивал.
Неистово, до исступления, молились в неведомое, не получая ни ответа, ни поддержки…
Из века в век: «Глас вопиющего в пустыне…»
В окружающей жестокости Филарет утвердил свою жестокость, чтобы сохранить общину. И он сумел это сделать, духовник Пугачева. Через всю Россию-матушку провел единоверцев, и вдруг предательство брыластого борова Калистрата – и более полусотни душ обрели цепи. И сам Филарет – гордый и непримиримый старец – почил в каменном подвале Тобольского острога, и кто знает, где захоронили его бренные останки!
IIНе стало крепости Филаретовой… В судной избе поселилась семья поморца Валявина – осьмнадцать душ. Лоб ко лбу, плечо к плечу. Пятеро мужиков – сыновья старца Валявина. Снохи, детишки, старуха на изжитии.
Дочь Валявина Акулину с младенцем сожгли, яко еретичку. Легко ли?
На костылях – рухлядь домашняя. На тех самых костылях, где совсем недавно исходила воплем Акулина, кряхтел апостол Елисей и мучилась благостная Ефимия…
Старик Валявин не стал молиться на испоганенные иконы – прорубил в избе дырку на восход солнца: «Бог-то, он не в досках, а на небушке пребывает». И вся семья Валявина молилась в дырку, а потом и другие стали также молиться.
С того пошло новое верование – «дырники».
Данило Юсков уверовал в явление богородицы под рябиной, хотя сама Ефимия молчала теперь про богородицу. Данило Юсков рассудил так: богородица сказала болящей Ефимии, что спасение будет под рябиной, значит, надо всем носить рябиновые крестики, тем паче рябина не кипарис, не благородный лавр, везде произрастает, и даже в Сибири.
Многие общинники нацепили на себя самодельные рябиновые крестики и собирались у старца Данилы слушать его проповеди и чтение Писания.
Рябиновцы не только усердно молились, но и прибрали к рукам лучших лошадей, коров, овец, и конная мельница с крупорушкой оказалась у рябиновцев. Так что в общине не раз вспыхивали потасовки. Мужики хватали друг друга за грудки, за бороды.
Бабы тоже не отставали – тайком уводили коров и телят к своим землянкам и клетям, всячески понося друг друга. Особенно враждовали рябиновцы с ларивоновцами. Ларивон явил себя духовником заместо упокойного батюшки Филарета, и к нему в избу стекались крепчайшие поморцы, совершали всенощные молебствия, проклиная вероотступников и более всех Юсковых, из-за которых будто пришла напасть на всю общину поморских раскольников.
Так мало-помалу единая крепость распалась на разные толки, но никто из общинников не явился с раскаянием в православную церковь и не примирился с царской властью.
IIIЛохматая, постылая осень.
Вчера еще над Приишимьем пролетела последняя связка курлыкающих журавлей, а ночью ударил приморозок с ветром – и Ефимия озябла в своей избенке.
Ночь тянулась, как суровье на кроснах, – однообразно и бесконечно. Скорчившись под рухлядью, Ефимия никак не могла уснуть и все глядела в квадратное оконце. Голые сучья рябины, качаемые ветром, тоненько царапали стекло. Когда-то ей привиделась богородица под рябиной. «Не было того, не было! Туман единый да сон тяжкий».
Нет, она не запамятовала свои молитвы. Всенощные, до измора тела и духа, недельные раденья с тысячами земных поклонов, и никто не отозвался на ее молитвы – ни бог, ни сын божий Исус, ни матерь божья.
«Веденейку удушили под Исусом!..»
Если бы Исус был камнем, то и камень треснул бы от горьких стенаний Ефимии и надрывного вопля Мокея.
Но камень не треснул, потому что и камня не было.
«Нету у него грома. Нету у него молний. Нету у него ушей. Нету у него глаз. Пустошь едная. Исус от книг произошел со богом своим. От Библии той да Евангелия. Умыслили, звери!..»
И вот Ефимия осталась одна. Совсем одна в березовой избенке, продуваемой студеным ветром.
Не жена, не девица, не вдовица.
Мученица.
Тьма. Тьма. Забвение.
Жестокое одиночество и неприкаянность живой среди живых, «в тумане пребывающих».
Сплетаются два голоса. Она их теперь все время слышит. И днем и ночью.
«Не надо молитв, Ефимия! Никто их не слышит. Ни бог, ни богородица».
Может, это душа убиенного кандальника Лопарева тревожит сейчас Ефимию и не дает спать?» «Мужем назвала, а женой не была». Не он ли, Лопарев, звал ее уйти из общины? Не родной ли дядя Ефимии зарезал Лопарева?
«Возлюбленный мой, муж мой, где ты? Как то случилось, боже?! Видел ли ты, боже, как злодей ударил праведника ножом и смерть стала?»
Отвечает Мокей громовым басом:
«Нету бога, Ефимия! Нету! Сына мово и твово, Веденейку кудрявова, под Исусом удавили. И бог то зрил и силу дал душителям. Такого бога, паче с ним Исуса, пинать надо… Али ты веруешь опосля железа? Опосля Веденейки? Озрись, отринь туман тот!..»
Озрилась. И отринула.
За неделю ни одного креста не положила, ни одной молитвы не прочитала, ни одного поклона не отбила перед единственной иконой богородицы. На приветствия единоверцев «спаси Христос» отвечала молчаливым кивком головы. И вот сейчас, лежа в постели, хотела бы помолиться, чтобы вздохнулось легче, да руки не поднять. Вера иссякла, как источник в Аравийской пустыне. Шли дожди – прохладою дышал источник. Настала знойная, иссушающая пора – ушел источник.
Одна!..
Печаль точит сердце, нужда – тело.