Текст книги "Море зовет"
Автор книги: Алексей Новиков-Прибой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
За работой Джима, едва передвигающего ноги, следит с мостика сам капитан, скосив на него оловянно-мутные глаза. Видно, что он недоволен стариком, только бесполезно изводящим на корабле пищу. Проходя обедать, зовет его к себе в каюту.
Через несколько минут, выйдя от капитана, Джим направляется к нам и на вопрос, в чем дело, выбрасывает такую брань, точно читает молитву, приговаривая:
– Чтоб ему не выйти из этого моря, чтоб акулы по косточкам и жилочкам его растащили и чтоб сами акулы от его подлого мяса желудками захворали.
Дальше, продолжая ругаться, он проклинает все капитанское потомство до двадцатого поколения, всех его святых, богов, кроя их «через гробовую крышку в блудные глаза». Он стоит перед нами, размахивая правым кулаком, раздраженный, с горящими глазами, с растрепанными волосами на обнаженной голове, точно к нему вернулись молодость, прежняя удаль. Кажется, что ему ничего не стоит пойти к своему обидчику и искромсать его на кусочки. Но это продолжается недолго: выпалив все, что накипело в душе, он сразу теряет пыл, тускнеет, снова становится дряхлым и говорит уже примиренным тоном:
– А впрочем, капитан прав.
– В чем? – спрашиваем мы.
– Говорит, что выдохся я. Дал расчет. За месяц уплатил. Советует на берегу посушиться…
– Да, был орел, да крылья измотал, – вставляет Шелло. – Видимо, придется вам последовать совету Единоутробника Вельзевула.
– Ну нет, этого не будет! – решительно заявляет Джим. – Опять в матросский дом, опять чистить картошку, выносить помои, мыть полы и всякой другой чепухой заниматься и не видеть моря – довольно! Для меня матросского дома больше не существует. Я не согласен в этом дьявольском учреждении сдыхать после того, как пятьдесят лет в разных морях проплавал, нет, не согласен!..
Отделившись от нас, старик долго гуляет по палубе, что-то обдумывая. Иногда, останавливаясь, он оглядывается кругом, кажется, любуется голубым простором, но больше смотрит на пламенеющий горизонт, в солнечную сторону, туда, где между складками небольших волн, змеясь, красиво играют отблески. Потом, придя к какому-то решению, спускается в кубрик. Через час опять появляется на палубе, держа в руках конверты и почтовую бумагу, но его уже нельзя узнать: он выбрит, умыт, гладко причесан на прямой пробор, одет в чистое платье. Во всей его фигуре чувствуется какая-то торжественность. Усевшись на палубе, приспособив на коленях дощечку, он карандашом пишет письма, не обращая ни на кого внимания и лишь хмуря густые брови, сосредоточенный и углубленный. Его больше никто не беспокоит, и даже боцман, проходя мимо, старается держаться от него подальше.
Вечером, когда мы уже были свободны от вахты, Джим приглашает Блекмана, Шелло и меня к столу, ставит бутылку виски, купленную им у судового повара, и начинает нас угощать.
– Я отплавал, – говорит он твердым голосом, разливая по кружкам виски. – Немного не хватает до пятидесятилетнего юбилея моей морской службы, ну, ничего…
– Вы счастливый человек, Джим! – говорит Шелло, на этот раз необычайно серьезный. – Вам удалось более шестидесяти раз обернуться вокруг солнца а это не шутка при нашем положении. Удастся ли это нам?
– Да, я не считаю себя несчастным. Я хорошо пожил, черт возьми! Если бы мне снова родиться и меня спросили бы, кем я хочу быть, я выбрал бы только долю моряка, не задумываясь нисколько. Словом, я не прочь повторить свою жизнь…
Опорожнив кружки, мы вместо закуски запиваем виски водою.
– Вот вам все мое богатство, – говорит Джим, выкладывая на стол жалованье и вырученные им деньги от продажи матросам своего сундучка с тряпьем. – Здесь около четырех фунтов. Вот эти письма, – продолжает он, показывая рукою на два запечатанных конверта, – опустите в почтовый ящик, а деньги пошлите переводом. Разделите их поровну на две половины: одна половина пойдет на остров Цейлон, а другая – в Сан-Франциско. Это мой последний подарок детишкам. Больше у меня ничего нет. Адреса на письмах…
Джим спокоен, на морщинистом лице не дрогнет ни один мускул, глаза сухи. Все догадываются о его намерении, но никто не говорит об этом ни слова. В кубрике, кроме нас, находятся еще несколько человек матросов: одни спят, развалившись на нарах; японец, сидя на корточках, починяет свою рубашку; индус, примостившись на краю нар, играет на губной гармошке; на другом конце стола, увлекаясь, двое сражаются в карты. А Джим уже закладывает в старый мешок большой камень, находившийся на судне для балласта, деловито прикрепляет к мешку лямки и, взвалив тяжелый груз на спину, увязывает его наглухо морскими узлами, точно он, забрав большой запас продуктов, собирается в далекое путешествие.
– Не подождать ли вам, Джим? – не утерпев, говорю я взволнованно.
Шелло, злобно сверкнув глазами, дергает меня за блузу, а старик, глядя в сторону, упрямо бросает:
– Кажется, я достаточно взрослый человек, чтобы поступить так, как мне хочется.
Джим обходит всех, крепко пожимая руки, и поднимается по трапу на палубу. Мы провожаем его и, остановившись у люка, смотрим, как он твердым шагом подходит к борту, по-прежнему спокойный и серьезный. Ни одной жалобы, ни одного вздоха. В последний раз оглянувшись, говорит нам:
– Попутного ветра вам, друзья… Прощайте…
– Прощай, Джим! – отвечаем мы разом. – Прилетай к нам чайкой.
– Хорошо!
Тихо закатывается солнце, вся равнина моря в оранжевых тонах.
Старый Джим, повернувшись к рубке, громко кричит:
– Капитан!
Услышав зов, капитан важно выходит из рубки на мостик, но, увидев Джима, отворачивается.
– До скорого свидания на дне моря!..
С последними словами старик, вскочив на борт, бросается в воду вниз головою.
– О, решительно! – замотав кудрявой головою, говорит Блекман и убегает вниз, а за ним удаляются и все остальные.
– Так умирает английский моряк! – бросает на ходу Шелло.
Оставшись на палубе, я некоторое время с грустью смотрю на корму, на то место, где только что скрылся человек, провалившись в темную бездну вод. Ничего не видно, кроме игриво бегущих волн, позолоченных закатом, как будто никогда и не существовало Джима, этого славного и храброго моряка.
VIII
Второй день пошел, как мы оставили Алжир, где почти треть команды разбежалась и была заменена новыми матросами, второй день все ухудшается погода, выматывая из нас силы.
Сменившись с вахты, мы сидим в своем кубрике за общим столом, пьем абсент, которым запаслись на берегу, и едим мясные консервы, ругая повара, что он не приготовил нам горячей пищи. Все мы чувствуем усталость, провозившись долго с уборкой брамселей и бомбрамселей, и только винные пары, распаляя кровь, начинают придавать нам бодрость.
– Братья! Черти смоленые! – ухмыляясь, восклицает один из матросов. – Сказано – не собирайте себе сокровищ на земле…
– И вы будете пролетариями, такими же бездомными, как морской ветер, – добавляет Шелло.
Все смеются.
– Почтим память нашего товарища Джима, – взяв в руки кружку с абсентом, предлагаю я присутствующим.
– Правильно! – откликаются голоса.
– Да, за него стоит, – говорит Шелло, возбуждаясь, что с ним редко бывает. – Это был моряк с дьявольским присутствием духа. Он порвал все швартовы с жизнью и отчалил на тот свет так же отважно, как мы идем в кабак или в публичный дом. Будь я владыкой неба, я за один этот поступок простил бы ему все грехи и приказал открыть для него все двери рая. Но сам владыка, конечно, этого не сделает, ибо он ослеплен своей славой и не замечает красоты человеческого духа. Зато сатана, наверное, отнесется к Джиму с большим уважением…
– О, это верно, как смерть! – подмигивая левым глазом, вставляет Блекман.
Все опоражнивают свои кружки стоя.
«Нептун», содрогаясь в бурных объятиях стихии, скрипит всем корпусом, точно страдает закоренелым ревматизмом. Гулко бьют волны в борта, мотая судно во все стороны, в табачном дыму странно дергаются человеческие фигуры, стараясь сохранить равновесие и моментами ловя банки с консервами, вилки и галеты, ерзающие по столу с одного края до другого. Через грязно-зеленые стекла иллюминаторов смутно рисуется взмыленное море – оно, начиная с горизонта, то стремительно летит вверх, точно намереваясь стать ребром, то так же стремительно падает, точно куда-то проваливаясь. В кубрике сумрачно.
Один жалуется на тяжелую жизнь моряка, а сосед его, очень скромный швед, поступивший на «Нептун» в Алжире, успокаивая, отвечает на это:
– Всякий человек свой крест несет, несем его и мы.
– Так ли это? – сурово спрашивает Шелло, обращаясь к шведу. – А вдруг окажется, что не крест тащит человек на своих изнуренных плечах, а гнилое, никому не нужное бревно, и не к Голгофе приближается, а к помойной яме – что тогда делать?
Швед, смутившись, растерянно моргает.
– Эти бредни трусливых людей свободным морякам не к лицу, – продолжает Шелло, скользя взглядом по лицам присутствующих. – Плюем мы на всякое идолопоклонство! Лучше выпьем в честь моряков всех стран, за мировых бродяг, за их прошлое, настоящее и за три года вперед…
– О, я давно говорю, – что у нашего рыжего дьявола не голова на плечах, а целый парламент! – восторгается Блекман, готовый пить за что угодно, лишь бы было вино.
Шелло, потрепав негра по плечу, впервые громко рассмеялся, и в его смехе ясно послышалось нечто общее между ним и Амелией. Я вспомнил, что у нее есть брат, плавающий где-то матросом, и что при первой встрече с Шелло на судне мне показалось в нем что-то знакомое. Это меня взбудоражило.
– Мистер Шелло, не течет ли в вас французская кровь? – спрашиваю я, стараясь быть спокойным.
Он удивленно смотрит на меня.
– А вы откуда знаете?
– По вашему смеху догадываюсь. Наполовину вы англичанин, иначе вы бы не были таким рыжим.
– Чертовски верно! Дальше?
Но в это время прибежавший с вахты матрос, заглянув в наш кубрик, орет во все горло:
– Все наверх!
Недовольные, с ворчанием и руганью, мы выбегаем на верхнюю палубу и останавливаемся кучкой на шкафуте, ожидая дальнейшего распоряжения.
Громадным пожарищем пылает закат, взметывая исполинское пламя, как будто окутывая распухшее солнце в огненную парчу. Словно придя в неистовый гнев, багровеет море, вспененное, клокочущее, все в холмах, поднятых яростным ветром. А с севера, точно поднимаясь из кромешного ада, дымятся черные тучи, неуклюжими пластами загибаются по своду неба, ширясь и разрастаясь, рушась, как горы, обвалами. Кажется, что все злые духи, собравшись в несметную рать, приближаются к нам, рокоча громами и с треском бросая раскаленные стрелы. Все становится странно загадочным в огненно-красном полусумраке.
Вдруг ветер исчез. Бессильно полощутся паруса. Тихо. Только не унимается потревоженное море, сурово хмурится, бурно вздымая широкую грудь. Чувствуется, как все вокруг напряжено до крайних пределов. И, заставляя настораживаться, закрадывается смятение. Как всегда перед наступающей опасностью, я испытываю обостренность зрения, подмечаю всякую мелочь.
В рубке четверо рулевых, выбиваясь из сил, работают на штурвале. Сам капитан, на мрачном лице которого я еще ни разу не видел улыбки, находится на мостике. Грузный, похожий в своем непромокаемом плаще и зюйдвестке на пирата, он, повернувшись вполоборота к своему помощнику и боцману, отдает им какие-то распоряжения. У помощника нет той отваги моряка, какой владеет капитан, – он, что-то отвечая, беспокойно оглядывается на север, откуда, вырастая от моря до черных туч, ползет на нас непроницаемая муть. Боцман смотрит на них обоих с таким видом, точно напоказ выставляет свое нескладное лицо. На мостик поднимается кок, держа в руке никелированный чайник с горячим кофе.
– Сейчас начнется трепка, – говорит Шелло, обращаясь ко мне, и видно, что он очень заинтересован мною.
– Будет дело, – отвечаю я.
Некоторые матросы, ругаясь, раскаиваются, почему они не остались в Алжире. Блекман, запуская в свои кудри руку, что-то ворчит на своем негритянском языке, хмурый, в грязной фланелевой рубахе; его черная кожа блестит, словно только что начищена ваксой.
Боцман, сорвавшись с мостика, шаром скатывается по трапу и, выделывая по качающейся палубе зигзаги, подлетает к нам.
– Паруса убрать! – кричит он, захлебываясь. – Шквал приближается! По местам!..
Все бросаются к исполнению своих обязанностей. Мы с Блекманом поднимаемся на грот-мачту убирать марселя.
Над головою ползут отяжелевшие глыбы черных туч, затмевая лазурь неба, а закат, чаруя глаз, все горит, все полыхает грандиозным пламенем, заливая всю пустыню моря алым потоком света.
Забравшись на рею, мы ложимся на нее животами и, упираясь ногами в висящие под ней просмоленные перты, начинаем работать, напрягая мускулы. Наша задача – подобрать и прикрепить к рее парус, иначе он будет разорван в клочья приближающимся штормом. Работа очень трудная, требует большой ловкости и смелости, а, к нашему несчастью, в блоках «заело» промокшие от брызг гитовы, с помощью которых парус подтягивается к рее. Нам приходится подбирать его руками.
– Торопись, Блекман! – громко кричу я. – Еще немного нам…
– О да, еще немного! – отвечает негр, съежившись в черный ком и ловко перехватывая привычными руками треплющийся парус.
– Если застанет нас здесь шторм – будь он, анафема, трижды проклят! – достанется нам…
– О, достанется! – повторяет Блекман и, по обыкновению, добавляет на всех языках отборную ругань.
Весь сосредоточенный на своей работе, я лишь мельком успеваю взглянуть куда-либо в сторону, но и в эти мимолетные мгновения мой мозг успевает запечатлевать все с поразительной ясностью.
Налетевший ветер дует порывами, крепчая и постоянно меняя свое направление; вздрагивает судно, качаясь на волнах; с гулом и ревом приближается, кружась, пламенно-бурая мгла. Теперь закат, притиснутый к горизонту черными тучами, похож на широко раскрытый огненный зев какого-то сказочного чудовища.
Нам остается только закрепить уже подобранный парус, но работа становится все труднее. Из-под ногтей у меня сочится кровь.
Кончено, нам не справиться. Кругом – настоящее светопреставление. Примчавшись с угрюмого севера, из холодной ночи, в бешенстве мечутся вихри, буйно гуляют по водному простору. Ревет, шипя и ухая, возмущенное море; растут горы, движутся и с шумом опрокидываются на корабль, издающий треск под их тяжестью. С темного неба, из лохматых туч, в смятении давящих друг друга, не переставая, гневно падают раскаты грома, ослепляя зигзагами молний. Содрогаясь, беспомощно качается наш «Нептун», ложится на тот или другой борт, ныряет носом в образовавшиеся крутизны, вздымается, как испуганный конь, на дыбы перед вскипающими буграми вод. Он плывет, управляясь только одним рулем, отдавшись на волю урагана, жалкий, с разорванными парусами, трепыхающимися на нижней рее фок-мачты. По палубе прогуливаются волны, смывая плохо принайтовленные предметы. За бортом, недалеко от судна, на гребне поднявшейся волны на мгновение показывается искаженное лицо матроса, но тут же исчезает в кипящей пене. На мачтах размах качки еще больше, еще стремительнее. Прильнув к рее, мы едва удерживаемся, оглушенные бурей, окутанные кровавой мглой, подавленные и смущенные грозным величием взбунтовавшейся стихии.
Я чувствую себя маленьким, ничтожным, как букашка, прилипшая к тростинке. Глаза мои, часто моргая, слезятся от бьющего в них ветра; ветер качает мачту и – в беспрестанном полете – спирает дыхание.
– Блекман! – опомнившись, кричу я во всю силу своих легких. – Давай кончать!..
Глядя на него, я догадываюсь, что он тоже кричит что-то мне, но мы друг друга не слышим в реве бури.
– Нет, Блекман, ничего лучшего мы не дождемся… – сам не зная для чего, ворчу я про себя и начинаю работать.
Я крепко держу нижний конец подобранного паруса, обдумывая, как лучше перехватить его веревкой; сожалею, что у меня только две руки, которыми нужно работать и самому держаться.
Вдруг корабль рванулся с такой силой, что я, сорвавшись с реи, полетел вниз головою. Замерло сердце, и весь я сжался, пронизанный леденящим ужасом. Молнией пронеслась мысль, что мой череп, ударившись о палубу, разлетится вдребезги. Я инстинктивно делаю какое-то движение, чтобы перевернуться, как кошка, на ноги. Но мои цепкие, крючковатые пальцы, судорожно стиснув толстый конец паруса, не выпустили его, закоченели, – я повис в воздухе, беспомощно болтая ногами, напрасно ища опоры.
– Спасите! Помогите! – надрываясь, кричу я, почему-то на русском языке. Пьяным ревом отвечает мне буря.
В первый момент, потрясенный своим падением и вместе с тем обрадованный, что можно еще некоторое время держаться, я почти не ощущаю тяжести своего тела. Точно обозлившись на мою дерзость, рвет и кружит меня ветер. Он бросает меня во все стороны, силясь сорвать, но крепкие мускулы моих жилистых рук напружинились, как сталь.
Я смотрю вниз – на палубе, окатываемой волнами, никого нет. И оттого, что там пусто, безлюдно, и от этой головокружительной высоты, на какой я болтаюсь, душу мою еще больше охватывает ужас.
– Помогите! – снова кричу я, уже по-английски.
С меркнущего неба, колыхаясь, опускаются грязные завесы: вспыхивая, дрожащими извивами сверкает молния; летят вверх, как раскинутые плащи, сорванные гребни волн; вся поверхность моря, насколько проникает глаз сквозь кровавую мглу, вздувается горами, точно с таинственного дна поднимаются вулканы и извергают лаву. По-прежнему беспомощно качается наше судно. Иногда, проваливаясь в глубины, вырытые бурей, оно на секунду останавливается, словно страшится вырастающих из воды темно-зеленых стен, готовых обрушиться на палубу, и снова плывет, поднимаемое невидимой силой на крутые высоты гребней.
Кружась на парусе, я мельком успеваю заметить на мостике одинокую фигуру, – капитан стоит, втянув голову в плечи, держась за поручни, не двигаясь с места, словно остолбенев перед грозою, а до меня ему как будто нет никакого дела.
Мой страх сменяется бешеным гневом.
– Помогите же, дьяволы!.. О, проклятые!..
Зубы скрежещут, точно перетирают железо, во рту противная горечь.
Мускулы начинают уставать, а я все болтаюсь на этих дьявольских качелях. Ветер кружится, толкает, рыдает и орет на все голоса, играя с моим телом, снося вместе с парусом в сторону от мачты и потрясая над разверстыми безднами рычащего моря. Хочется кричать, заглушая бурю, кричать на весь мир, чтобы подавить жуть перед близостью смерти. Но, онемев от ужаса, задыхаясь от воздуха, распирающего легкие, я только крепче сжимаю мозолистые, крючковатые пальцы, и скорее можно оторвать мое туловище, чем руки от паруса.
Я сознаю ясно и точно, что мне не спастись, но что лучше: разбиться в кровавую лепешку о палубу или задохнуться в кипящей пучине?
Закрываю глаза. Во мраке гул громче, оглушительнее, а когда корабль кренится, то кажется, что он сейчас же перевернется вверх килем. Смотрю вверх.
Кто это такой? Ах! Это Блекман. Это он, охватив руками рею и плотно прильнув к ней, маячит кудрявой головой. На черном лице его толстые губы выворочены больше, чем обычно. Он как будто дразнится показывая красные десны и белый оскал стиснутых зубов. Его правый глаз, пучась, смотрит нагло, а левый – все подмигивает, точно издеваясь надо мною.
– Болван! Идиот! – кричу я, приходя снова в ярость. – Спусти мне конец! Понимаешь, нечистая сила? Зарежу!..
Огненный шар молнии пролетает мимо нас так близко, что чувствуется запах серной гари.
Негр, продолжая подмигивать левым глазом, еще больше скалит зубы, его толстые щеки дрожат, точно он хохочет надо мною. В этот страшный момент мне вдруг ярко вспоминается, как на острове Мадейра норвежец ударил Блекмана бутылкой по лицу.
– Слышишь, Блекман? Я жалею, что твой дурацкий глаз не выбили тогда совсем, жалею, что треснула бутылка, а не твоя глупая башка!..
Словно плевки, летят в меня лохмотья пены, залепляя глаза, до боли хлещут, как крупным градом, брызги.
Мне кажется, что я начинаю терять рассудок.
Темнеет. Продолжая маячить, голова негра разбухает до невероятных размеров, поражает своею несуразностью. Это уже не Блекман, какое-то мрачное видение, которое парит над бездною пространства, уносит на огромнейшем трепыхающемся крыле и меня с собою. Мысли путаются, я теряю представление о времени. Среди пустыни бурлящих вод, этих проклятых зыбей, поднимающих и низвергающих нас, в грохоте громовых раскатов, в реве осатаневшей бури трудно себе представить, что есть где-то твердая земля, освещенная ярким солнцем, с пышною зеленью и благоухающими цветами, со всеми сущими в живых, – она исчезла, как прекрасный сон, поглощенная водной хлябью. Действительно ли наступает сумрак ночи, сгущаясь и плотнея, или мои глаза, наливаясь кровью, перестают видеть, – я не знаю, но только передо мною уже нет ни моря, ни туч. Всюду непроглядный мрак, раскалываемый ломаными полосами огня, а мне кажется, что это с грохотом рушатся миры, сверкая последними вспышками жизни и превращаясь в изначальный хаос. Все погибло, все пожрала смерть. Только я да еще тот, за чье крыло я держусь, продолжаем жить…
В потухшем моем сознании внезапно всплыл дорогой образ.
– Амелия! – крикнул я во весь голос, отделяясь от крыла…
Очнувшись на второй день, я сам себе не поверил, что нахожусь в матросском кубрике. Медленно и плавно покачивается корабль, поднимаемый мертвой зыбью.
В иллюминаторы, бегая по стенкам нашего помещения, заглядывают лучи солнца. Я лежу на нарах, прикрытый старым знакомым одеялом, а около меня, о чем-то беседуя, сидят Блекман и Шелло. По привычке я пытаюсь вскочить на ноги, но тут же бессильно падаю обратно, застонав от острой режущей боли в правом боку.
– О, проснулся, друг? – повернувшись ко мне, говорит Блекман, весь какой-то измятый, с воспаленными глазами, точно он не спал целую неделю. – Это хорошо! С добрым утром!..
С трудом, больными руками, я ощупываю голову, тяжелую, точно налитую ртутью, – она вся в тряпках с засохшею на них кровью.
Негр, булькая, из толстой бутылки наливает в кружку какую-то жидкость и озабоченно подносит мне.
– Промочи горло марсалой. Сам Единоутробник Вельзевула прислал.
Пока я с жадностью глотаю приятное вино, негр, ругаясь, сообщает:
– О, подлый ураган был! Думал, конец вам…
– Да, среди стихий произошло довольно крупное недоразумение, – добавил Шелло.
– Как же я спасся?
– Вы вперед на ванты упали, а потом скатились на палубу, – сообщает Блекман. – В этот момент как раз молния сверкнула. Как увидел я, что с вами случилось, в момент спустился вниз. Боялся, что вас волнами смоет. Но, как видите, все вышло благополучно.
Мне нельзя повернуться: боль во всем теле, а в особенности – в правом боку.
– У меня, кажется, ребра сломаны.
– Ничего, в больнице починят, – невозмутимо говорит Шелло.
– Много наших погибло?
– Нет, только двое на завтрак акулам пошли.
Блекман накачивает меня марсалой, сокрушаясь при этом, что напиток этот женский и одна лишь забава, что совсем другие результаты получились бы, если бы я хватил кружку-другую чудодейственного «смерча». Скоро я забываюсь и начинаю бредить. В моем мозгу все время вертится Амелия, путаясь с какими-то другими видениями. Я что-то кричу, что-то хочу понять, осмыслить – напрасно. А когда прихожу в себя, передо мною – все те же двое матросов.
– Скажите откровенно: вы не родственник мне? – нагнувшись ко мне, спрашивает Шелло в один из моментов моего прояснения.
– Нет, Билль Браун, я вам не родственник. Я натолкнулся, Билль Браун, на подводные рифы…
Его глаза недоуменно остановились на мне.
Потом смутно помню, как перетаскивали меня на какую-то лодку; как Блекман, прощаясь, крепко сжимал мою руку; смотрел влажными глазами и, сквернословя, все уговаривал не поддаваться смерти; как с чужими людьми, перекатываясь по зыбким валам, я направился к чужому пароходу, густо дымившему в ясное небо.
IX
…Я куда-то медленно погружаюсь. Меня мягко обволакивает желто-зеленый туман, скрывая все предметы. До слуха доносится неясный шум. Дышать становится все тяжелее, сердце как будто останавливается. Чем глубже я опускаюсь, тем беспросветнее становится кругом. Мне приходит мысль, что я попал в воду и, сохраняя лежачее положение, медленно утопаю. Это вызывает во мне удивление. Дальше я уже не сомневаюсь, что лежу на дне глубокой реки, занесенной скользкой тиной, и никак не могу понять, почему во мне продолжает еще теплиться жизнь. В правом боку я чувствую тупую боль, как будто мои ребра схвачены медленно сжимающимися клещами. Я едва перевожу дыхание, не могу пошевелить ни одним мускулом, придавленный массою воды. Чувствуется отвратительный запах, вызывающий тошноту, в голове такая муть, что мысли, путаясь, еле шевелятся. Почему надо мною шум? Я понимаю – это ходят по реке пароходы. Не хватает воздуха для дыхания. Умер я или нет?.. В моем сознании наступает какой-то перерыв, тьма…
…Обволакивающий меня туман, рассеиваясь, начинает проясняться, точно наступает утро, хотя ничего еще не видно. Из какой-то неизмеримо глубокой бездны меня, словно на лифте, тихо и бережно, без единого толчка поднимают вверх. Это продолжается невероятно долго – может быть, час, а может быть, целый век. Я определенно чувствую, что ко мне возвращается жизнь, проникая через все поры в мой организм. Дыхание облегчается. Но куда же девались река и мерзкие жабы?.. Перед глазами высоко-высоко мерещится белая точка, настолько маленькая, что напоминает булавочную головку. Она медленно опускается, вырастая, становясь все отчетливее, расширяясь в плоскости, принимая наконец квадратную форму потолка. Вместе с тем я смутно слышу какой-то отдаленный гул. Постепенно приближаясь, он переходит в людской говор. Я поворачиваю голову и оглядываюсь кругом: большой, ослепительной белизны зал, на стенах стеклянные шкафы с какими-то блестящими металлическими приборами, фарфоровые умывальники с никелированными кранами; около стола, на котором я лежу, глядя на меня и разговаривая на непонятном мне языке, стоят несколько человек, мужчин и женщин, одетых в белые как снег халаты.
Через большие окна, падая на пол, льются необыкновенно яркие лучи, горячей бирюзой пламенеет небо. Я долго не могу понять, зачем попал в это помещение и куда исчез лифт, поднимавший меня из бездны. Задыхаясь от нахлынувшей радости, я боюсь лишь одного: чтобы опять не пришлось погружаться в какую-то пропасть. Наконец догадываюсь, что мне в боку делали операцию.
– Хорошо починили? – улыбаясь, спрашиваю я.
Пожилой господин, вероятно главный хирург, с острой бородкой на смуглом лице, весело объясняет мне на плохом английском языке, что операция прошла благополучно и что два сломанных ребра и поврежденная голова скоро заживут.
– Через месяц можно опять отправляться в море.
– Нет, доктор, довольно плавать.
– Почему?
– Не хочу… Надоело мне море.
Доктор смеется, рассказывая что-то по-итальянски другим, улыбаются и все остальные. Мне нравится этот веселый человек, вызывающий во мне, как мажорные звуки, бодрое настроение.
По его распоряжению меня перекладывают осторожно на носилки и переносят в одну из многих палат.
С нескольких коек на меня смотрят больные.
Меня все еще не покидает противный запах хлороформа. Голова шумит, а в боку – тупая боль. Сестра милосердия, черноглазая итальянка, когда меня переложили на койку, что-то наказывает мне и уходит.
Я не могу нарадоваться от сознания, что продолжаю жить и что нахожусь на твердой земле. Смотрю в открытые окна, откуда, грея сердце, веет лаской радостной весны. Синеет небо, зеленеют деревья, развернувшие нежную листву, горят цветы, упиваясь лучами богатого солнца.
Справа, по склону горы, раскинулся город – старинные, почерневшие от времени замки, сквозные арки древних колоколен, белые квадраты новых домов, виллы с мраморными колоннами, с красивыми башнями над ними, площади с памятниками. Чем выше, тем здания реже; они прячутся за тенистые платаны и фиговые деревья, кутаются в кудрявую зелень плюща. Слева, уходя в ясную беспредельность, высятся полувоздушные гребни гор. Осторожно приподнявшись на руках, я вижу часть тихого моря, улыбающегося искрометною лазурью; но мне не хочется смотреть на него, я отворачиваюсь, как от коварного предателя, намеревавшегося задушить меня, и с дрожью вспоминаю об ужасе, пережитом над бездной…
– Нет, довольно плавать! Сколько раз моя жизнь висела на волоске! Ни за что больше не пойду в море!..
Перед окнами, среди других растений, томясь от зноя, стоят несколько толстых, коротких пальм; они похожи на ожиревших купчих, вызывающих во мне своим сытым самодовольством безобидный смех. Рядом с ними возвышается нескладный кактус. Он ощетинился острыми иглами, издает пряный запах своих красных цветов, смело подставляет жгучему солнцу зеленые мясисто-толстые ладони, и в нем столько твердости и уверенности, что хочется самому быть в жизни похожим на него. А в общем, я не могу оторвать глаз от земли, словно впервые увидел всю прелесть ее весенней жизни, впервые передо мною развернулась чудесная поэма ее творческой мощи.
Крепнет во мне сила, проясняется сознание, растет великая радость. Мое сердце до краев переполнено счастьем жизни, как хрустальный бокал искрящимся вином.
X
Я опять в том городе, где живет Амелия. Мне нужно только взять свои вещи и сейчас же уехать, чтобы никогда больше не возвращаться в эти места.
– Что с вами, мистер Антон? – поздоровавшись, спрашивает квартирная хозяйка, удивленно глядя на меня.
– Ничего.
– Вы постарели лет на десять!
– Возможно. Я был болен.
А когда узнала, что я собираюсь уехать куда-нибудь на работу, то дружелюбно заговорила:
– Ни за что не отпущу! Нет, нет! Куда такому ехать? Вам нужно поправиться, – отдохнуть. Кстати, ваша комната свободная. А я вас подкормлю…
Всегда твердый в своих намерениях, я на этот раз легко соглашаюсь с ее доводами, что со мной редко бывает, и решаюсь остаться здесь на два дня, но живу вот уже вторую неделю, успокаивая себя тем, что еще имею денежный запас. Гуляя по шумным улицам, я каждый раз стараюсь далеко обойти дом Амелии, чтобы не встречаться с нею. Меня больше тянет за город; там я брожу в одиночестве и любуюсь пышным праздником земли. Иногда, уйдя из дому алым утром, я прихожу к любимой роще с восходом солнца. На деревьях, одетых в брачный наряд молодой листвы, на изумрудном бархате травы, на цветах, как слезы восторга, сверкают капли росы. Трелью жаворонков и других птиц звенит небо. Залитый лучами, я стою на опушке, привалившись к дереву, и с замиранием сердца слушаю удивительную песню поздней весны. Вытянув шею, шмыгнет в траву куропатка; выскочит из кустов, станет на задние лапы, прядая острыми ушами и бестолково кося на меня выпуклые глаза, серый кролик и поскачет дальше – все это жалкая дичь, обреченная на охотничью потеху лендлордов. А рядом, зеленея молодыми всходами посевов, тянется поле, изрезанное на участки и огороженное кустарником. Вокруг разбросаны фермы. Проголодавшись, я захожу к крестьянам, чтобы купить что-нибудь съедобное. В Англии эти арендаторы чужих земель считаются бедными, но эта бедность для меня, выросшего в русской деревне, кажется странной: в больших каменных домах – чистота, на окнах – гардины, на стенах – зеркала в человеческий рост, на полу – ковры, у некоторых хозяев имеется даже мягкая мебель и пианино. Глядя на обстановку и на сытых и хорошо одетых людей, невольно с горькой обидой вспоминаю русских крестьян, моих родственников, живущих среди лесов в полуразвалившихся хижинах, оборванных и голодных, вечно пригнутых к земле, точно отверженное племя. У меня такое чувство, как будто я что-то потерял и должен потерянное непременно найти. Радостный, восторженно воспринимающий жизнь, я испытываю тоску. Беспричинная и непонятная, она, точно вода в худой трюм, просачивается мне в грудь, нарушая равновесие духа. Твердая земля начинает надоедать, все больше, все сильнее тянет меня к морю.