Текст книги "Море зовет"
Автор книги: Алексей Новиков-Прибой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– О друг! Добрый вечер! Откуда, какими ветрами пригнало вас к этой пристани?
Передо мною, раздвинув ноги, стоит мой приятель Блекман, толсторожий негр, крепкий и неуклюжий, точно изваяние из черного мрамора.
– Садитесь, – отвечаю я и требую еще стакан.
– Что с вами?
– Пейте.
С Блекманом, всегда отличавшимся лихостью моряка и товарищеской преданностью, я подружился, плавая вместе на одном английском корабле. У него до сих пор, точно над кем-то подсмеиваясь, подмигивает левый глаз, окруженный глубокими шрамами. Это у него награда с острова Мадейры. Помню, как он из-за уличной девицы поспорил с матросом другого корабля, с белобрысым норвежцем, как тот, размахнувшись, со всей силой ударил его бутылкой по лицу и как я потом тащил его, точно куль с мукой, на свое судно.
Сейчас, обрадовавшись встрече со мною и угощению, он важно сыплет в стакан перец и соль, кладет большую дозу горчицы, наливает виски и пиво и все это мешает указательным пальцем. Получается бурая жижица, похожая на дрожжи, называемая английскими моряками «смерчем», а русскими – «стенолазом». Выпивая, он сладко причмокивает и, размахивая руками с толстыми пальцами, сообщает мне:
– Только что кончил рейс, как сейчас же попал в сухопутный тайфун. Три дня и три ночи крутился. А теперь сижу на мели при полном штиле…
– Хорошо, Блекман, я дам денег.
– О, вы всегда были мне добрым другом, но мне и не надо денег. Я хочу только закусить и хватить смерча, чтобы мозги завертелись.
Около нас, заражая своей буйной удалью, кипит и клокочет распутная жизнь, и, точно в грязном водовороте, кружатся непутевые люди, горланя, ругаясь, распевая песни, икая, насвистывая, торгуясь с женщинами.
Не успели мы как следует разгуляться, как начинают закрывать кабак. Люди выходят неохотно, ворчат и ругаются; некоторых выталкивают силой. Толпа пьяных несколько минут стоит перед дверями, словно в ожидании, что, может быть, они еще откроются. Рваные и затасканные женщины, приподняв юбки, танцуют перед своими кавалерами, похабно извиваясь, взвизгивая осипшими и ржавыми голосами. Потом вся эта пьяная ватага медленно расползается, как липкая грязь, по темным закоулкам портовых трущоб.
Захватив с собою пива, виски и разных закусок, мы с негром остаток ночи проводим на берегу моря.
Дождя уже нет, через разорванную завесу облаков кое-где мерцают звезды, иногда на минуту покажется половинка луны, осветит поседевшую равнину вод и снова скроется, словно проваливаясь в черную яму. Но ветер дует еще с большей силой, певуче носится над простором, взъерошивая море, напряженнее громыхает прибой, точно силясь кого-то преодолеть, опрокинуть. В гавани, залитой огнями, даже ночью не прекращается жизнь: уходят одни корабли, а вместо них приходят другие, оглашая тьму то воющей сиреной, то дружными гудками.
Мы оба под хмелем, но продолжаем пить, посасывая водку или пиво из горлышек.
– Амелия, ты потом раскаешься, но будет поздно! – с болью кричу я в сторону города и, согнувшись, хватаюсь руками за мутную голову.
– О, это? Плюнь! – говорит Блекман, догадываясь, в чем дело. – Пойдем в рейс – все пройдет. Со мной то же было. Наша одна африканка протаранила сердце… Красавица была: губы толстые, мягкие, на голове кудри – маленькие кольца, груди – два больших шара, живот – не обхватить руками. О, она вся блестела, как черная звезда!
Подняв голову, я смотрю на него, – он, качаясь, сидит передо мною темной уродливой тенью.
– Как черная звезда?
– Да, да… Ушел в море, и все прошло. Теперь я с белыми привык. А тогда тошно было…
Для большей убедительности негр, крутя кудрявой головой, разражается руганью на всех европейских языках.
Одинокий маяк, вспыхивая, продолжает бросать в темноту лучи красного света.
– Хорошо, Блекман, вместе пойдем в плавание.
– О, конечно, вместе!..
Я рассказываю ему, что готовлюсь на штурмана и что скоро буду держать экзамен.
Блекман, обрадовавшись, скалит белые зубы, жмет мне руку и орет:
– Полный ход вперед! Я к вам служить пойду…
– Мы ей докажем, этой вертлявой девчонке! – говорю я, показывая на город.
– О, докажем!
Пуская отъявленную ругань, негр грозится кулаком и плюется в сторону города.
Дальнейшее представляется смутно, как путаный сон. Помню только, что мы проболтались до самого утра, а потом, обнявшись, поддерживая друг друга, отправились в матросский дом, где и нанялись на первый попавшийся корабль.
IV
Паровой буксирный катер, резко посвистывая, обходя другие суда, вытягивает из гавани наш трехмачтовый парусник, носящий громкое имя – «Нептун».
Одетый в морскую форму, я стою на верхней палубе среди кучки матросов, совершенно мне незнакомых, обтрепанных и грязных, но лихо держащихся, никогда и ни при каких обстоятельствах не унывающих. В голове моей все еще шум, несмотря на то, что время уже за полдень, хочется спать после пережитой бессонной ночи. Погода улучшается, ветер, нагулявшись за сутки, дует с меньшей силой. Изредка на короткое время, выглянув из-за малахитовых облаков, засияет солнце, зажигая зеркальные окна роскошных пароходов, разливаясь по рыжим черепицам городских крыш, раздвигая дали, дробясь по волнистой поверхности моря. Потом снова становится угрюмо вокруг. Хмурятся небо и море, точно недовольные друг другом. Но всюду идет работа, кипит жизнь. Громыхают паровозы, передвигая составы к пакгаузам и обратно, резко лязгают лебедки, нагружая или опустошая корабли, стучат молоты, вызывая звон железа, свистят катера, гудят большие пароходы, точно перекликаясь между собою. Все звуки, сливаясь, носятся над гаванью одной энергичной песнью труда. Пахнет нефтью, дымом каменного угля, перегаром машинного масла, южными фруктами.
Точно по узким переулкам, пробираемся мы среди тысячи кораблей, больших и малых, паровых и парусных, всевозможных конструкций, пестреющих разноцветными флагами всех наций, пока не выходим на большую дорогу. У меня пока одно желание: это выбраться скорее в море, чтобы не видеть больше этого города, отравившего мое сердце.
– Хорош наш «Нептун», нечего сказать, – говорит один из матросов.
– Внук ноева ковчега, – отвечает другой.
Все смеются.
На минуту мое внимание задерживает матрос, подметающий палубу. Я с ним уже знаком. Джим Гаррисон нанялся на судно вместе с нами. Он старый, изломанный, с морщинистым лицом, заросшим колючим, как жниво, волосом. Только из-под густых бровей, поблескивая, молодо смотрят ястребиные глаза. Ему не хватает лишь нескольких месяцев до пятидесяти лет, проведенных им на морской службе. Дорогой, идя вместе с нами на «Нептун», он сокрушался:
– Боюсь, что признают неспособным… Чертовски надоело в матросском доме сидеть, чтоб ему провалиться на месте, чтоб всю его администрацию голодные черти с похлебкой съели! Тянет в море, нет больше сил терпеть. А работать я еще могу… Сколько угодно могу…
Блекман, хлопая его по плечу, говорил:
– Положим, Джим, работник вы неважный, но в команде сойдете. Только держитесь на судне бодрее, не сгибайте спину. А друг мой вам паров подбавит…
По пути на судно мы два раза заходили в кабак, где Джим и Блекман выпивали «смерч».
Сейчас, подметая палубу, старик старается, показывает вид, что он работящий матрос, но ему даже и эта работа дается с трудом.
Почти одновременно на всех судах бьют склянки, оглашая гавань разноголосым гулом меди.
Ко мне, переваливаясь с боку на бок, направляется Блекман и, растягивая, как резину, свои толстые вывороченные губы в улыбку, еще издали кричит пропившимся голосом:
– Вы здесь, друг? А я в кубрике место для ночлега приготовил. Будем спать вместе. А то одеяло у нас только одно.
– Спасибо.
Мы приближаемся к молу, сложенному из тяжелых квадратных кусков гранита, безмолвному стражу, охраняющему вход в гавань от разъяренных волн, подставляя под их удары свою каменную несокрушимую грудь.
Боцман, средних лет, коренастый, с большой угловатой головой, плотно сидящей на широких плечах, – кажется, что он совсем не имеет шеи, – согнулся над люком и громко кричит:
– Все наверх!
Несколько матросов, застрявших в кубрике, выбегают на палубу.
Откинув назад голову, боцман не спускает глаз с капитана, очень высокого и мрачного человека, прохаживающегося по мостику, и, по его знаку, повернув к нам свое лицо, тысячи раз битое, с перешибленной переносицей, командует:
– По мачтам! Паруса ставить!
Мы с Блекманом и другими матросами, поднявшись по зыбким вантам на мачту, работаем на реях, а часть команды остается на палубе, приготовляя шкоты для растягивания парусов.
Не успев привыкнуть к новому судну, к новым порядкам, мы возимся с постановкой парусов невероятно долго, вызывая этим раздраженную ругань боцмана, беспокойно бегающего по палубе.
Паровой катер, отпустив буксир, попыхивая дымом, возвращается в гавань, а «Нептун», туго набитый разными товарами, по мере того как окрыляются его мачты белыми большими полотнищами, вздрагивает и гудит снастями, точно просыпается после долгого летаргического сна. Наконец он трогается и скоро, пользуясь хорошим попутным ветром, несется вперед полным ходом, лишь слегка покачиваясь. Он держит курс на Александрию.
– Идем, друг, отдохнем, – говорит мне Блекман, когда мы освободились от работы. – С двенадцати нам на вахту…
– Я побуду немного на палубе.
– Как хотите, а мне скучно здесь.
Потом, увидев Джима, обращается к нему:
– Ну, старина, дела наши идут, кажется, недурно!
– Об этом скажем, когда вернемся из плавания.
– Верно, сто чертей вам в горло!
Они оба спускаются вниз.
Земля все удаляется, а впереди все шире развертывается море, маня неизвестным будущим. Город и огромнейшая гавань, теряя ясность очертаний, постепенно уменьшаются, точно тают в чадном воздухе. Только теперь у меня пламенем вспыхивает в груди желание вернуться обратно, вернуться туда, где я оставил свою мечту. Хочется крикнуть на мостик:
«Капитан! Я не хочу больше служить на вашем дурацком судне!»
Потом броситься в холодную воду и вплавь добраться до стенки гавани.
Но нет, этого не будет! Пусть, как черная смола, которой заливают на корабле щели, кипит в моем сердце жгучая тоска, – я не вернусь в этот город до тех пор, пока не кончу рейса, да и то, может быть, только затем, чтобы взять свои вещи и книги, оставленные на квартире. Ко мне на время возвращается твердость духа.
Я направляюсь к корме, где, о чем-то разговаривая между собою, стоят: рыжий англичанин, высокий и спокойный, с большими и немного припухшими, точно отмороженными, ушами, и маленький, но очень упругий, смуглый, как бронза, японец.
– Как вас зовут? – улыбаясь, спрашиваю их.
Они почти в один голос отвечают.
– Алекс Шелло.
– Киманодзи.
– Вот и отлично! Будем друзьями. А меня величают Антоном. Не правда ли, что нам предстоит отличное плавание? Я рад, что попал на такое судно…
Две пары глаз, вороненых, беспокойно бегающих в перекошенных щелях, и серых, влажно блестящих, точно покрытых жиром, смотрят на меня, ощупывая с ног до головы.
– Да-а, – тянет рыжий Шелло, – когда человеку в жизни больше ничего не остается, как только в петлю лезть, то и на этом свином корыте плавание покажется хорошим.
Я громко смеюсь и отхожу, оставив их в недоумении.
На мгновение Шелло показался мне знакомым, где-то я будто видел его – всматриваюсь в красное, сыто лоснящееся лицо, слегка обрызганное веснушками, и не могу припомнить. Меня окончательно сбивает с толку глубокий шрам на левой щеке, точно проткнутый ножом.
Боцман все еще не может успокоиться и, покрикивая, озабоченно бегает вокруг вахтенных матросов, делая им указания, заставляя одни снасти подтягивать, другие ослаблять. Здесь, на просторе, ветер дует сильнее, свистя в снастях, напружинивая паруса, ярусами уходящие вверх. Город кажется маленьким серым пятном, но затем и оно исчезает за горизонтом, – остается только море да небо. Кружась в воздухе, обгоняя «Нептун» и отставая, нас с криком провожают белогрудые чайки.
«До свидания, Амелия! Мне спать пора…»
С тяжкими думами я спускаюсь в кубрик.
V
Наша жизнь на «Нептуне», как и на всех других подобных судах, проходит в тяжелых условиях: мы надрываемся от работы и питаемся сухими и жесткими, как камень, галетами, кофе, разбавленным сгущенным молоком, и таким соленым мясом, точно оно сотни лет квасилось на дне моря; в очень бурную погоду, когда камбуз не топится, удовлетворяемся холодными мясными консервами. Вот почему на такую службу могут попадать лишь люди, обнищавшие и пропившиеся или же, как и я, дошедшие до такого отчаяния, когда все становится безразличным. Конечно, многие из команды разбегутся в первом же порту, не получив даже денег за свой труд, так как расчет производится только по окончании рейса, – разбегутся в надежде попасть на паровые суда, где и риска меньше, и не так обременительна работа, и кормят лучше. Но они тут же без затруднения будут заменены другими матросами, такими же пропойцами, изголодавшимися и с нетерпением ожидающими на берегу хоть какого-нибудь судна.
С каждым днем, втягиваясь в работу, привыкая к новым порядкам, команда начинает выполнять работу лучше и быстрее, но двадцати двух человек недостаточно для легкого управления «Нептуном». При капризной погоде, при ветрах, постоянно меняющих свое направление, то затихающих, то доходящих до степени шторма, мы ни днем, ни ночью не знаем покоя. Часто, сменясь с вахты, не успеешь отдохнуть, как снова гонят наверх – крепить паруса, брать рифы, обрасоплять реи, менять галсы. Хуже всего достается в ненастные ночи, когда кругом царит такая тьма, что, того и гляди, свернешь себе голову, когда, надрывно завывая, свирепствует холодный, пронизывающий ветер, а с черного, как сажа, неба беспощадно хлещет дождь, промачивая все платье до последней нитки. В такие моменты кажется, что уже никогда больше не взойдет солнце, не рассеет этой сырой, хлябающей тьмы, тяжело навалившейся на ревущую поверхность Атлантического океана. Продрогшие, измученные матросы, ругаясь, ворчат:
– Дьявольская наша жизнь!..
– Подлое судно!
– Да, если на таком судне проплавать год, то живым останешься, но к Маргаритам не захочешь.
Но стоит только погоде улучшиться, как настроение команды меняется. В особенности, пережив бурную ночь, матросы радостно встречают хорошее утро и невольно, быть может, в тысячный раз, засматриваются в ту сторону, где так красиво алеет заря, разливаясь по волнистой, еще пенящейся шири океана рдеющими красками, где, сбрасывая с себя блестящие наряды, постепенно переходящие из ярко-малиновых в золотисто-шафранные цвета, торжественно поднимается огневое солнце. Даже рыжий Шелло, как казалось раньше, ко всему равнодушный, кроме еды и выпивки, глядя прищуренными глазами в сияющее око неба, не может удержаться от улыбки и говорит:
– Мы моряки, а потому для нас доброе солнце должно быть дороже всего…
– А коньяк все-таки лучше! – посмеиваясь, вставит кто-нибудь из матросов.
– Нам и коньяк нравится только потому, что он представляет собою то же солнце, но только в растворенном виде, – возражает на это Шелло.
Труднее всего служить Джиму Гаррисону. Он не только не может лазить по мачтам, но и внизу работает вяло, ходит медленно, сутулясь под тяжестью сурово прожитых лет. На второй же день, после того как мы оставили берега Англии, у него произошло столкновение с боцманом.
– Эй, старина!
Перетаскивавший в это время снасти с одного места палубы на другое, Джим, услышав окрик боцмана, останавливается и, кладя снасти перед собою, спрашивает:
– Что вам угодно?
– Вы не ходите, а ползаете, как беременная мокрица по мокрому мату!
Джим, ощетиниваясь, отвечает на это:
– Зато вы бегаете, точно ошпаренный пес!
Боцман, не ожидавший такого ответа, откидывает назад голову, точно получив удар по лбу.
Одно мгновение они стоят молча, оглядывая друг друга, точно впервые встретились; один – в кожаной куртке, в широких штанах из темно-синей фланели, в крепких квадратных башмаках, гладко выбритый, полный здоровья и силы, а другой – в рваном, насквозь просмоленном платье, босой, отживающий свой век, но все еще с безнадежной удалью цепляющийся за жизнь.
– Хорошо, мы с вами поговорим, когда придем в какой-нибудь порт, а пока – продолжайте работать.
Джим прекрасно понимает, что боцман хочет уволить его с судна, и, принимаясь за перетаскивание снастей, предостерегающе роняет:
– Я имею редкостный нож! Он отлично режет не только хлеб, но и мясо.
– А у меня есть еще лучшая вещь – это браунинг. Я из него на двадцать шагов могу попасть в такую маленькую цель, как человеческий череп…
– При охоте на диких зверей успех часто зависит от быстроты действия…
Джим Гаррисон не уступает боцману, но нам, своим товарищам, посмеиваясь над собою, точно речь идет о постороннем человеке, откровенно признается:
– Да, износился. Стал похож на старую рваную калошу. Но все равно – в матросский дом ни за что не вернусь…
– А как же иначе? – спрашиваем мы.
– Посмотрим, как…
Капитан у нас – бесстрашный моряк, но человек с большими причудами. Через каждый час, днем и ночью судовой кок, жуликоватый шотландец, наживающий деньги на матросской пище, носит ему в никелированном кофейнике горячий черный кофе. Капитан молча пьет его, разбавляя пополам с ромом. Разговаривает он мало, разве только боцману или своему помощнику, еще молодому человеку, с испуганно приподнятыми бровями на невзрачном лице, отдавая какое-нибудь распоряжение, буркнет несколько слов, да и то отвернется, словно презирает их. Проходя на мостик или возвращаясь обратно в свою каюту, расположенную в кормовой части судна, он ни на кого не смотрит и шагает так, как будто измеряет палубу, тяжелодумно глядя себе под ноги. У него внешность интригующая: высокий и грузный, весь угловатый; лицо сизо-багровое, с водяными мешками под большими оловянно-мутными глазами, с массивным хищным носом; он часто бреется, но вся шея, крепкая, как у быка, и длинные уши в шерсти; почему-то, глядя на него, думается, что если ею раздеть догола, то он окажется весь лохматым.
– Единоутробник Вельзевула! – с первого же дня окрестил его рыжий Шелло, и с тех пор среди матросов эта кличка так и осталась за ним.
Он бывает настолько рассеянным, что однажды после завтрака явился в рубку с салфеткой на груди и, не замечая этого, простоял так всю вахту.
Наш кубрик находится в носовой части корабля. Продольный коридор разделяет его на две перегороженные досками половины – для одной вахты и для другой. Помещение такой половины – небольшое, грязное, душное от табачного дыма и человеческих испарений, с двумя иллюминаторами из толстого зеленоватого стекла, с общими нарами для спанья и сидения, с длинным столом, наглухо прикрепленным к палубе. Пока стоит еще плохая, холодная погода, мы, сменившись с вахты, все свободное время проводим здесь, греясь около чугунной печки, отапливающейся каменным углем.
Несмотря на то что мы здесь собраны со всех концов земного шара и являемся представителями различных рас, между нами нет розни. Да и какая может быть рознь среди нас? Наша жизнь проходит в одинаковых для всех условиях. Религия? Ее ни у кого нет, над нею смеются и издеваются все: англичане, негры, испанцы, индусы, японцы. Национальные особенности? Все это давно вытравлено морем, рассеяно по разным странам. Здесь все космополиты, граждане всей нашей планеты, или, как выражается Шелло, мировые бродяги, для которых, под каким бы флагом ни пришлось плавать, все равно, лишь бы были подходящие условия.
Что только не услышишь, когда все матросы соберутся в кубрик! Пользуясь такой свободой слова, какой нет нигде, ругают правительства, высмеивают религиозные обряды всех стран, но чаще всего обмениваются впечатлениями о разных кораблях, расхваливая одни из них и проклиная другие, рассказывают о своих приключениях в портовых вертепах и о том, как можно обмануть таможенных чиновников, провозя на судне контрабанду.
Но я больше люблю слушать старого Джима, пережившего на своем веку несколько крушений. Он не признает ни бога, ни черта, но в то же время, как и многие другие, очень суеверен. Лежа на нарах вместе со мною и Блекманом, он убежденно рассказывает:
– Однажды, во время крушения корабля, я заранее догадался, что останусь жив. Так и случилось…
– Как же догадались? – спрашиваю я.
– Очень просто… Плавал, я на паровом купце. Судно было настолько старое, что от бури у него сдвинулись котлы. Само собою разумеется, что пришлось застопорить машину и прекратить пары. Нас понесло ветром к норвежским берегам. Все матросы так и ахнули, когда перед нами открылись каменные скалы. Предстояла неминуемая гибель. А буря была мерзкая и так рвала, выла, точно облопалась спиртом. Казалось, не мы подвигались к скалам, а они неслись на нас. Никогда мне этого не забыть…
Джим старчески кашляет, а потом, покуривая свою носогрейку, неторопливо продолжает:
– Вдруг до меня донесся детский плач. Прислушался к реву бури. Меня ужас взял. Я разобрал ясно голос своей дочери, четырехлетней девочки, от индуски с острова Цейлона. Перед этим я ей только что послал письмо и десять шиллингов. Заметался я по кораблю как сумасшедший, а голос ее все был слышнее – плачет, зовет меня. Наконец сообразил: если слышу голос не мертвеца, а живого человека, то, значит, буду жив. Вооружился спасательным кругом. А скалы все надвигались. Прошло еще несколько минут… раздался треск. Корабль разлетелся вдребезги. Я не помню, как вылетел за борт. К счастью, попал в узкий пролет между двумя скалами, а там меня выбросило волнами на берег. Из тридцати человек нас спаслось только четверо…
– А сколько вы, Джим, перед крушением опорожнили бутылок? – иронически улыбаясь, спрашивает Шелло.
– Сколько бы я ни опорожнил бутылок, но таким безмозглым, как вы, никогда не был, – ворчит старик.
– Да, мозгу немного нужно там, где человек звонит языком, точно рынду отбивает, – невозмутимо отвечает Шелло.
Они часто спорят, доходя иногда до ругани, но это не мешает им дружить.
В другом углу, размахивая руками, горячится черноусый испанец:
– Нужно шквалом пронестись по всей земле, чтобы все старые порядки перевернуть вверх килем. А потом снова начнем строить жизнь – не такую скверную, как теперь.
Многие поддакивают ему; привстав, кричит и Блекман:
– Поддай пару! Гони на тридцать узлов! Только прошу не трогать кабаков, кораблей и женщин!
Испанец, не слушая, продолжает:
– И это время придет, скоро придет!
– Когда акулы соловьями запоют, а пока что они только жрут нашего брата, – вставляет Шелло.
Понемногу я начинаю оправляться от удара, полученного в Англии, реже вспоминаю об Амелии. Развлекают меня и разговоры матросов, заражая своей бесшабашной удалью. И только изредка, когда они начинают рассказывать о своих возлюбленных, мечтая о приятной встрече с ними, меня снова охватывает тоска, снова не могу примириться с тем, что разлучился с изумрудными глазами. Тогда разные мысли долго не дают мне заснуть. Покачиваясь на цепочке, слабо горит наполовину привернутая лампа, рождая уродливые тени, бегающие по стенам сумрачного кубрика. Все матросы, разместившись по своим гнездам, отгороженным друг от друга небольшими деревянными барьерами, давно уже крепко спят, сильно всхрапывая, а я все ворочаюсь на своем жестком матраце, лежа рядом под одним одеялом с негром.
Судно, раскачавшись, падает то на один бок, то на другой, соответственно с этим мои ноги летят вверх, а голова находится где-то внизу. За бортом исступленно бьются волны, тяжело ворочается, угрюмо рыча, встревоженный океан, отделенный от нас лишь досками обшивки. Страшно близко, до жути, ощущается гневное клокотание моря. А сверху доносятся враждебно-суровые напевы ветра. Чувство заброшенности овладевает мною. И тогда является одно желание – чтобы скорее вызвали наверх. При первом же призывном окрике я срываюсь с места, лечу на палубу, быстро поднимаюсь на мачту, и там, на высоте, среди яростного ветра, в черной, как чернила, темени, где угадываешь предметы скорее инстинктом, чем глазами, с безумной развязностью набрасываюсь на работу. Как акробат в цирке перед зрителями, так и я перед самим собою затеваю опасную игру, испытывая при этом жуткое очарование своею дерзостью. А затем уже, усталый и погасший, возвращаюсь в свой кубрик и засыпаю мертвым сном.
VI
Наш корабль – в Средиземном море.
За все время моей службы на новом корабле это первая ночь, когда, неся вахту вместе с другими матросами, я почти ничего не делаю, прохаживаюсь по верхней палубе, следя лишь за тем, чтобы не полоскались паруса.
Легкий ветер дует в бакштаг, тихо подпевая в паутине снастей и в изгибах выпукло надувшихся парусов. «Нептун», ритмично поскрипывая оснащенными мачтами и немного покачиваясь, идет вперед ровным ходом. Теплая южная ночь, раскинув прозрачно-черные крылья, ревниво обняла море, почерневшее, как смоль. Море, переливаясь небольшими волнами, мелодично всплескивая, ворчит сердито-ласково, словно добрый старик на игривые шалости любимых детей. Над головою и по сторонам, вплоть до горизонта, дрожа, лучисто горят звезды, струясь золотыми нитями в темные глубины вод.
В плохую погоду, до изнеможения отдаваясь тяжелой работе, я легче переносил разлуку с Амелией – мне некогда было думать об этом; но теперь, когда ликует небо, искрясь самоцветами, когда, кажется, само море, вздыхая, грезит о счастье, меня охватывает смятение. Я прогуливаюсь по темной палубе, не находя себе места. Когда я перебираю в своей памяти встречу с этой девушкой и дальнейшее знакомство с нею, мне кажется, будто я иду светлой дорогой, усыпанной яркими цветами, – дорогой, ведущей к радости жизни. И вдруг – запрокинутая головка для поцелуя с другим… Злоба закипает в моей груди. Хочется вырвать из своего сердца образ жестоко осмеявшей меня, забыть ее имя. Но, убедившись, что этого не могу сделать, я разоблачаю ее перед самим собою:
«Да почему, на самом деле, я терзаю себя? Она шальная девчонка, искательница приключений, и только! Сегодня путается с одним, а завтра с другим. Не изумрудные, а кошачьи глаза у нее! Ха-ха-ха… Я собственной фантазией создал из нее красавицу. Она сияла только в лучах моего воображения, подобно тому, как в гавани, расплываясь от судов, сияют радужными цветами жирные пятна нефти, зажженные солнцем».
Только присутствие других матросов сдерживает меня от громкого хохота.
Я отрезвляюсь.
Вдоль противоположного борта, заложив руки за спину, прохаживается всегда солидный Шелло, всхрапывает, перегнувшись животом через бухту троса, японец Киманодзи, около грот-мачты, привалившись к ней спиною, сидит Блекман, тихо напевая на восточный мотив песню, а рядом с ним Джим. В рубке, слабо освещенной фонарем, стоят двое рулевых; когда они, изгибаясь, поворачивают огромнейший штурвал, вдоль бортов ржаво гремят железные штуртросы, приводящие в движение руль. По мостику медленно передвигается небольшая фигура помощника капитана.
С минуту я любуюсь тем, как волны, диагоналями расходясь от судна, острым форштевнем режущего повороненную поверхность моря, сверкают фосфорическим светом, словно рассыпая сине-зеленые искры.
Я уже с раскаянием думаю иначе:
«Про Амелию я нагло вру, со злобы вру… Она славная, красива и умна, а главное – непосредственно жизнерадостна, как жаворонок весною. И что плохого в том, что она вызывала письмом меня, а не другого? Просто хотела сравнить меня с англичанином. Я оказался хуже его…»
Силою воли я обрываю эту мысль и начинаю быстро ходить по палубе.
Шелло отбивает склянки. На носу, у самого бугшприта, вонзающегося в темноту, окаменело сидит впередсмотрящий матрос. Он встает и, повернувшись к мостику, протяжно кричит:
– Впереди по носу судно!
– Хорошо! – отвечает с мостика помощник капитана.
Через некоторое время впереди, горя отличительными огнями, зелеными и красными, похожими на два разноцветных глаза, отчетливо вырисовывается силуэт судна. Это французский военный крейсер. Он с шумом проносится мимо нас, привлекая внимание некоторых вахтенных, и, как мимолетное видение, исчезает вдали.
Я подхожу к Джиму и Блекману и опускаюсь около них на палубу.
– Не спите, Джим? – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает он, глядя в звездное небо.
– Ночь хороша!
– Да, люблю такие ночи. Лежишь и думаешь. Всю свою жизнь переберешь. Многое припомнишь…
Меня все время интересует этот старый моряк.
– Вы семейный?
– Очень даже.
– Что значит – очень?
– А то, что не одну, а много семей имею.
– Где же они?
– Везде, только не при мне, – есть на Цейлоне, в Сан-Франциско, в Южной Африке, в Европе. Был и я когда-то молод и силен. И везло же мне, черт возьми, насчет женщин! Липли они ко мне, как ракушки к судну. Ну и рассеивал свое племя по земному шару. Если собрать вместе всех жен и детей – ого! Изрядная цифра получится…
Помолчав, он добавляет:
– А приходится кончать свой век одиноким…
Он произносит последнюю фразу с некоторой грустью, но тут же, словно устыдившись этого, разражается отъявленной руганью.
Я ложусь навзничь прямо на палубу и смотрю мимо выпуклых парусов на звезды. Скрипя, покачиваются высокие мачты, точно зарисовывают клотиками по сверкающему небу незримые иероглифы.
В известной точке земного шара, среди дремучих лесов России, есть небольшое село, откуда, вызванный своими родителями к жизни, я начал делать петли по суше и морям.
Много разных женщин встретил я на своем пути, но ни одна из них не тронула моего сердца, не взволновала моей души, пока не столкнулся с той, что спустя восемь лет после меня появилась на свет в другом месте, в чужой стране, на берегу моря за тысячи верст. Почему именно Амелия, а не другая женщина увлекла меня? По каким законам вообще происходит любовь?..
Мне не решить этих вопросов.
Из трубы камбуза вьется дымок: это кок готовит для капитана кофе. Слышны всплески волн, рокот воды, напевы ветра, путающегося в многочисленных снастях, как в струнах. Ароматная свежесть моря ласково обвевает тело. Я прикрываю ресницы, и мне кажется, что не судно качается, а звезды в темно-синей глубине неба перелетают с одного места на другое, красиво сверкая между окрыленными мачтами.
Я сплетаю сказку любви, но через некоторое время вскакиваю и нервно хожу по палубе, ругаясь не хуже Джима.
VII
Чередуются дни с ночами, восходы с закатами.
Завтра мы должны зайти в Алжир. Об этом узнал рулевой из разговора капитана с помощником и сейчас же эту новость сообщил команде.
Матросы радуются, строят различные планы, что предпринять, когда попадут на берег. Только Джим Гаррисон, несмотря на солнечное утро с небольшим теплым ветром, заигрывающим с морем, чувствует себя скверно.
– Что с вами? – спрашиваю я его.
– Спина совсем отнялась, – жалуется он, сквернословя при этом. – И все кости ноют…