355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Варламов » Михаил Булгаков » Текст книги (страница 36)
Михаил Булгаков
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:05

Текст книги "Михаил Булгаков"


Автор книги: Алексей Варламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 61 страниц)

Очень яркую характеристику пречистенцам дал Сергей Александрович Ермолинский, драматург, сценарист, хороший знакомый Булгакова с 1929 года, одно время проживавший в том самом деревянном домике в Мансуровском переулке, который принято называть «домиком Мастера». Ермолинского иногда именуют «Алозием Могарычем», тайным осведомителем НКВД, что не имеет ничего общего с действительностью и никем не доказано; очень неприязненно отзывалась о нем и его мемуарах Л. Е. Белозерская [70]70
  «Жаль, что для мемуаристов не существует специальных тестов, определяющих правдивость и искренность автора. Плохо пришлось бы Ермолинскому перед детектором лжи. Я оставляю в стороне все его экскурсы в психологию: о многом он даже и не подозревает, хотя и претендует на роль конфидента М. А. Булгакова, который, кстати, никакого особого расположения к Ермолинскому не питал <…> Видите ли, на Б. Пироговской Ермолинского, как и всех гостей, встречал рыжий пес Бутон. Его встречал не пес Бутон, а я, хозяйка дома, которая восемь с половиной лет была женой писателя Булгакова. Мне были посвящены им роман „Белая гвардия“, повесть „Собачье сердце“ и пьеса „Мольер“. Ермолинский не мог этого не знать, но по своей двуличной манере он забывает то, что ему невыгодно помнить…» ( Белозерская Л. Е.О, мед воспоминаний. С. 387–388).


[Закрыть]
, критически относились и относятся многие булгаковеды, хотя никаких оснований для этого нет – но булгаковедение (как и всякое писателеведение, однако связанное с Булгаковым особенно!) так устроено, что в нем все накалено до предела, причем эта накаленность относится не только к современным исследователям, но и к современникам их героя. Так вот именно Ермолинскому принадлежит весьма любопытное размышление о Булгакове и о том круге, из которого пыталась вырвать своего Мастера московская королева Марго:

«…на бывшей Пречистенке (уже давно переименованной в улицу Кропоткина), в ее кривых и тесных переулках, застроенных уютными особнячками, жила особая прослойка тогдашней московской интеллигенции. Территориальный признак здесь случаен (необязательно „пречистенцу“ жить на Пречистенке), но наименование это не случайно. Именно здесь исстари селилась московская профессура, имена ее до сих пор составляют гордость русской общественной мысли. Здесь находились и наиболее передовые гимназии – Поливанова, Арсеньевой, Медведевское реальное, 1-я московская гимназия. В двадцатые годы эти традиции как бы сохранялись, но они теряли живые корни, продолжая существовать искусственно. Об этом сатирически повествует неоконченный роман общего нашего с Булгаковым друга Наталии Алексеевны Венкстерн „Гибель Пречистенки“ (рукопись еще при жизни покойной писательницы передана в ЦГАЛИ). Частично на эту тему написана повесть С. С. Заяицкого, талантливого и язвительного писателя и драматурга, „Жизнеописание Лососинова“ (повесть была издана в середине 1920-х годов).

Советские „пречистенцы“ жили келейной жизнью. Их выход на более открытую общественную арену коротко прозвучал в период существования ГАХН (Гос. Академии художественных наук, кстати, помещавшейся тоже на Пречистенке). Они писали литературоведческие комментарии, выступали с небольшими, сугубо академическими статьями и публикациями в журналах и бюллетенях. Жили они в тесном кругу, общаясь друг с другом. Квартиры их, уплотненные в одну, реже в две комнаты, превратившись в коммунальные – самый распространенный вид жилища тогдашнего москвича, – напоминали застывшие музеи предреволюционной поры. В их комнатах громоздились красное дерево, старые книги, бронза, картины. Они были островитянами в мутном потоке нэпа, среди народившихся короткометражных капиталистов и возрождающегося мещанства, но в равной степени отделены от веяний новой, зарождающейся культуры, еще очень противоречивой, зачастую прямолинейно-примитивной в своих первых проявлениях.

У „пречистенцев“ чтились филологи и философы. Они забавлялись беседами о Риккерте и Когене. В моду входили Фрейд и Шпенглер с его пресловутым „Закатом Европы“, в котором их особенно привлекала мысль, что главенство политики является типичнейшим признаком! вырождения культуры. А посему они толковали об образе, взятом из природы и преображенном творчеством, о музыкальных корнях искусства, о мелодии, связанной с ритмом… В них все еще сохранялась рафинированность декадентщины предреволюционной поры, но они считали себя продолжателями самых высоких традиций московской интеллигенции.

В этом кругу к Булгакову относились с повышенной заинтересованностью. В нем хотели видеть своего представителя. Хотели видеть его на Голгофе, падающего под ударами, чуть ли не мучеником. Преуспевающий Булгаков возмущал их. В каждом проявлении его признания они видели почти измену своего „избранника“. Булгаков служил как бы оправданием их общественного небытия, их исторической обреченности. Но его живое творчество опровергало эту обреченность. Он очень скоро почувствовал, что эта среда отягчает его, как гири.

Мыслитель, говорил Лев Толстой, – это растение, дающее побеги на диких скалах. Он питается собственными соками. Но если Спиноза жил в своей дыре, Декарт – у своей печки, а Кант был отшельником, то для искусства это смерть. На дикой скале искусство не живет, оно нуждается в непрерывно поступающем к нему потоке жизни. Никакими силами Булгаков не мог быть брошен на эту дикую скалу. Напрасно навязывали ему „пречистенские друзья“ „трагическую отрешенность“. Все, что он написал, начиная с „Записок врача“ и „Белой гвардии“ (и пьес о Мольере и Пушкине!) и кончая романом „Мастер и Маргарита“, свидетельствует, что все его замыслы рождены кипучим вмешательством в жизненные процессы, а не насмешливым созерцанием со стороны. Его сердце было открыто мучительным и противоречивым ветрам времени, его хлестало и било, он не сдавался и не прятался в затишок, потому что не хотел и не мог этого делать. Тем драматичнее было, что в период наибольшего душевного смятения именно „Пречистенка“ оказывалась его единственным прибежищем. Но он жил не прошлым, он был „горение, а не гниение“. И он высвобождался из этой среды, как ни трудно было, особенно теперь, когда положение литературного страдальца так им импонировало. Он порывал с ней, сохранив добрые отношения с некоторыми из „пречистенских друзей“, но, по сути, это уже было ни к чему не обязывающее знакомство. В дальнейшем ему не раз приходилось раздражаться на них. Вокруг каждого своего нового произведения он слышал одобрительные шепотки, что вот-де какой тайный смысл вложил сюда Булгаков. Шепотки эти подхватывались, распространялись и в конце концов наносили ему вред» [44; 93–95].

«Он не был фрондером! Положение автора, который хлопочет о популярности, снабжая свои произведения якобы смелыми, злободневными намеками, было ему несносно. Он называл это „подкусыванием Советской власти под одеялом“. Такому фрондерству он был до брезгливости чужд…» [27; 188] – писал Ермолинский в другом месте.

К этим рассуждениям можно очень по-разному отнестись, можно вспомнить, что многие из «пречистенцев» были репрессированы, что вскоре после смерти Булгакова был арестован и прошел через тюрьму, допросы, ссылку сам Сергей Александрович Ермолинский, и ему-то было бы логичнее отождествлять себя с пострадавшими, а не с той, кто хотела видеть мужа успешливым писателем, пыталась рассорить его со старыми друзьями и вдохновляла написать «Батум», а к исключению Ермолинского из комиссии по изучению литературного наследства Булгакова отнеслась достаточно спокойно и не стала своего товарища защищать. Можно наконец вспомнить, что еще в 1927 году издававшаяся в Париже эмигрантская газета «Возрождение» писала в связи с Булгаковым: «…надо удивляться, что умственная и духовная жизнь еще теплится в русском народе… На разоренном, разворованном и заплеванном шелухой семечек кладбище русской культуры горят и будут гореть неугасимые лампады подлинного таланта в области науки, литературы и искусства… Они горят, и их жертвенный пламень никакими вихрями задуть не удастся. В ту темную, душную, тревожную, насторожившуюся ночь, которая сейчас накрыла своим зловещим пологом всю Россию, эти неугасимые лампады освещают крестный путь русского человека. И они говорят еще: – не падай духом. Мы еще мерцаем… Их мало, этих лампад. Их очень мало. Но они есть. А это – главное» [33; 647–648].

На Пречистенке с этой риторикой скорее всего согласились бы… Но что касается самого Булгакова, то едва ли проникновенные строки эмигрантского публициста вдохновили или утешили б их героя. А уж Елена Сергеевна просто выцарапала бы эмигрантскому «провокатору» глаза с той же яростью, с какой она была готова выцарапать их рапповцам: ей было не важно, кто, с какой стороны и по каким причинам угрожал безопасности ее мужа. И все же полностью скидывать Пречистенку со счета или объявлять о наступившей между нею и Булгаковым абсолютной вражде было бы несправедливо, ведь именно через отношение к советской жизни прошла граница между Булгаковым и его закатным героем, не только по местоположению, но и образу существования, жившему как раз по-пречистенски. Вопрос о писательской, творческой, человеческой стратегии Булгакова – пречистенской или антипречистенской – остается открытым, до конца нерешенным, вернее, требующим бесконечного каждодневного в его биографии решения, а не окончательного вердикта. Пока же вспомним фразу из дневника Булгакова: «Я, к сожалению, не герой», которая многое объясняет в его самооценке, и вернемся к храброй Елене Сергеевне.

Летом 1929 года, когда жена командарма Шиловского уехала отдыхать в Крым, Булгаков сочинял не только письма правительству, он писал ей, вкладывая меж листами лепестки красных роз, а также для нее одной написал исповедальную повесть, позднее получившую название «Тайному другу». «Бесценный друг мой! Итак, Вы настаиваете на том, чтобы я сообщил Вам в год катастрофы, каким образом я сделался драматургом? Скажите только одно – зачем Вам это? И еще: дайте слово, что Вы не отдадите в печать эту тетрадь даже и после моей смерти», – начиналось это лирическое повествование, из которого позднее вырос «Театральный роман». А их собственный роман протекал незамеченным от мужа в течение почти двух лет. Она приходила к своему тайному другу домой, правда, не в подвальную комнатку маленького домика в садике, как в «Мастере и Маргарите», а в квартиру на Пироговской. Там перепечатывала «Кабалу святош», там он делился с ней самым сокровенным, и в том числе, несомненно, мыслями об отъезде за границу. Любовь Евгеньевна была в курсе увлечения мужа и, судя по всему, не возражала, ибо у нее к тому времени была своя жизнь. Но все равно получалось так, что именно Елена Сергеевна своими руками помогала осуществлять Булгакову его план по отъезду из страны с другой женщиной. Но интересно вот что: была ли готова Любовь Евгеньевна к изгнаннической жизни, когда бы Булгаков вдруг получил положительный ответ на свое прошение? Последовала бы она за ним или нет, и не испугалась бы повторения горького эмигрантского опыта с He-Буквой, и не сомнение ли в готовности жены разделить его участь, позднее отлившееся в формулу «тот, кто любит, должен разделить участь того, кого он любит», было причиной непосвящения ее Булгаковым в текст прошения на имя высоких советских чинов?

«У нее было множество друзей, приятелей и приятельниц, – вспоминал ненавидимый Любовью Евгеньевной Ермолинский. – Больше, чем хотелось бы, стало появляться в доме крепышей конников, пахнущих кожей, и чуть больше, чем надобно, лошадиных разговоров. <…> Любовь Евгеньевна одаривала щедрой чуткостью каждого человека, появившегося в ее окружении. <…> С полной отдачей сил, суетясь, озабоченная, она спешила на помощь, если к ней обращались – и по серьезным поводам и по пустякам (в равной мере). Со всем бескорыстием она делала это, и посему телефон действовал с полной нагрузкой. Недаром ее называли „Люба – золотое сердце“. Лишь Булгаков все чаще морщился: „О да, она – Люба – золотое сердце“, произнося это уже не только насмешливо, но и раздраженно» [44; 87].

Для него в этом сердце места стало не хватать, и отъезд за границу вместе с бескорыстной женой мог быть выходом и из некоего семейного тупика, однако события приняли иной оборот. Через два-три дня после того как любовники разнесли письма – «адресатами были: Сталин, Молотов, Каганович, Калинин, Ягода, Бубнов (Нарком тогда просвещения) и Ф. Кон» [40; 299], – вспоминала Елена Сергеевна, – в доме Булгаковых появились два молодых человека. «3 апреля, когда я как раз была у М. А. на Пироговской, туда пришли Ф. Кнорре и П. Соколов (первый, кажется, завлит ТРАМа, а второй – директор) с уговорами, чтобы М. А. поступил режиссером в ТРАМ. Я сидела в спаленке, а М. А. их принимал у себя в кабинете. Но ежеминутно прибегал за советом. В конце концов я вышла, и мы составили договор, который я и записала, о поступлении М. А. в ТРАМ» [40; 299], – писала Е. С. Булгакова. Иначе запомнились фамилии гостей Л. Е. Белозерской: «У нас на Пироговской появились двое молодых людей. Один высокомерный – Федор Кнорре, другой держался лучше – Николай Крючков. ТРАМ – не Художественный театр, куда жаждал попасть М. А., но капризничать не приходилось» [8; 336–337].

Большинство исследователей предполагают, что приход двух представителей молодежного театра был первым откликом на письмо Булгакова от 28 марта. Об этом же вспоминала и Белозерская: «Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М. А. Булгакова на работу в Театр рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ». Однако элементарное сопоставление дат ставит версию о непосредственной связи между письмом и приглашением в ТРАМ под сомнение. Если написанное 28 марта письмо было направлено кремлевским кукловодам только 31 марта и 1 апреля, то предположить, что уже 3-го числа весеннего месяца апреля к Булгакову прибежали из ТРАМа и позвали ставить спектакль, представляется нереалистичным. Так эффективно не работала кремлевская администрация даже во времена Сталина. Скорее это была запоздалая реакция на предыдущие обращения писателя, на отказ Главреперткома разрешить к постановке «Кабалу святош». И, наконец, идея пригласить Булгакова не куда-нибудь, а в Театр рабочей молодежи с его принципом «Трам не театр, трамовец не актер, а взволнованный докладчик, агитатор, спорщик», то есть соединить энтузиазм коммунистической молодежи с мастерством искушенного драматурга с целью обогащения обеих сторон – его заразить коммунистическим духом, а ее (молодежь) научить профессионально работать, – вполне увязывалась с общей педагогической линией партии и с предложением члена ЦК тов. А. П. Смирнова «поработать над привлечением его (Булгакова) на нашу сторону, а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».

Однако ТРАМом дело не ограничилось. 12 апреля 1930 года на копии булгаковского письма, направленного в ОГПУ, Г. Г. Ягода оставил резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет. Г. Я. 12 апреля» [13; 222].

Еще два дня спустя, 14-го, произошло самоубийство Маяковского. Не любивший сплетен поэт никогда не был близок Булгакову ни как человек, ни как художник и платил автору «Белой гвардии» такой же нелюбовью, что бы ни писал впоследствии в мемуарах М. М. Яншин [71]71
  «Что может быть общего между Булгаковым и Маяковским? А ведь было… Они уважали друг друга, и мне кажется, с удовольствием подчеркивали это… они, как это случается иногда в искусстве, разными путями шли по сути к общей цели. У них был общий враг: мещанство, пошлость, приспособленчество. Они оба боролись за чистоту внутреннего мира человека» ( Яншин М. М.Воспоминания. Письма. М., 1984. С. 48–49).


[Закрыть]
. Поносил его в стихах, презрительно отзывался в пьесе «Клоп» устами одного из героев: «Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое „буза“? (Ищет в словаре.)Буза… Буза… Буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…» С «Дней Турбиных» Маяковский, по свидетельству Катаева, зафиксированному М. О. Чудаковой, просто сбежал и не в знак протеста, а заскучав еще в первом действии; иногда двое антагонистов вместе играли в бильярд, но даже об уважении друг к другу говорить не приходится [72]72
  Ср. в дневнике Георгия Свиридова: «Подчеркивание Булгаковым своей традиционности было, несомненно, сознательным вызовом господствующим тогда мнениям, например стихам Маяковского: „Расстреливайте Растрелли“. „А почему не атакован Пушкин / И прочие генералы-классики?“. Любопытно здесь употребление слова „генерал“, служившего своего рода признаком чуждости, враждебности новой власти, бардом которой считали себя Маяковский и другие футуристы, вскоре после Октября объявившие себя „комфутами“. В основе этой деятельности было не глубокое ощущение Октябрьской революции, а желание „сторговать“ на ней. Вообще, торговый элемент сильно присутствовал в личности Маяковского, и слова его о том, что ему „рубля не накопили строчки“, – ложь. Да и речь шла не о рублях. Тут речь шла о низвержении великих ценностей и водружении на освободившемся месте своего имени. Вот из-за чего горел весь сыр-бор. Снедаемый ненасытным честолюбием, из-за него он и застрелился. Такие случаи уже бывали в истории».


[Закрыть]
. И все же нет сомнения, что Булгаков известием о самоубийстве своего литературного противника был поражен ничуть не меньше друзей и «друзей» покойного. Сохранилась фотография, сделанная в день похорон Маяковского. На ней Булгаков изображен с двумя «гудковцами» – Олешей и Катаевым. Это было 17 апреля.

А назавтра во второй половине дня позвонил Сталин. Связь этого «телефона» с самоубийством Маяковского несомненна, о ней справедливо пишут все исследователи. Но стоит вспомнить еще об одном важном шаге, предпринятом Сталиным весной 1930 года и на первый взгляд с литературой никак не связанном. 5 марта 1930 года в «Правде» была опубликована статья «Головокружение от успехов», на время приостановившая разорение русской деревни. Какими бы ни были дальнейшие планы Сталина, нет сомнения, что в ту весну он действительно боролся с перегибами в той мере, в какой это отвечало его целям. А случай Булгакова именно таким литературным перегибом, который надлежало исправить, и был. И дело заключалось не только в Булгакове, звонок Сталина моментально стал достоянием всей литературной и театральной общественности. Это был сигнал, готовность власти если не к диалогу, то к маневру, а для самого Сталина он превратился в инструмент общения с творческой интеллигенцией и в конечном итоге в точечное оружие ее массового подавления – ошарашивать писателей и поэтов своими неожиданными телефонными звонками. Но звонок Булгакову оказался первым, получившим широкую известность.

Существуют два классических женских рассказа о случившемся 18 апреля разговоре между драматургом и вождем. Одно воспоминание принадлежит Любови Евгеньевне, второе – Елене Сергеевне.

Белозерская:

«Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала Михаила Афанасьевича, а сама занялась домашними делами. Михаил Афанасьевич взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул: „Любаша!“, что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники).

На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице. „Сталин получил, Сталин прочел…“ Он предложил Булгакову:

– Может быть, вы хотите уехать за границу?..

Но Михаил Афанасьевич предпочел остаться в Союзе» [8; 394].

Более пространным выглядит мемуар Елены Сергеевны: «А 18-го апреля часов в 6–7 вечера он прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Большом Ржевском и рассказал следующее. Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок и Люба его подозвала, сказав, что из ЦК спрашивают. М. А. не поверил, решил, что розыгрыш (тогда это проделывалось), и взъерошенный, раздраженный взялся за трубку и услышал:

– Михаил Афанасьевич Булгаков?

– Да, да.

– Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.

– Что? Сталин? Сталин?

И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом:

– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или Михаил Афанасьевич – не помню точно).

– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда, – вас пустить за границу? Что – мы вам очень надоели?

М. А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал), – что растерялся и не сразу ответил:

– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.

– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами…

– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.

– Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.

Но встречи не было. И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал?» [40; 299 300]

Булгаков действительно мечтал о встрече со Сталиным. Входило это в расчет кремлевского горца или нет, но случившийся на Страстной неделе 1930 года, и не просто на Страстной неделе, а в Страстную пятницу, и не просто в Страстную пятницу, а примерно в три-четыре часа дня, то есть как раз тогда, когда в немногих уцелевших православных храмах Советской России шла служба с чином выноса Плащаницы, – так вот происходивший именно в эти страшные, скорбные минуты короткий, сумбурный разговор писателя и правителя, о подлинном содержании которого со всеми его нюансами мы можем теперь только гадать, стал одним из самых главных и роковых событий в жизни Михаила Булгакова. Некоей преждевременной кульминацией на его жизненном пути, испытанием, которое ему не было дано до конца вынести. На вопрос, соотносил ли сам Булгаков дату этой «судьбоносной» беседы с церковным календарем и порядком богослужения Великой пятницы, можно практически однозначно утверждать: да, соотносил. И дело не только в том, что, выросший в православной семье, он не мог не помнить о значении этого дня, но в том, что именно день казни Иешуа подробно, по часам описан в «евангельской» линии романа. Это как раз тот самый момент, когда временное и вечное смыкаются в человеческой судьбе, и к этому разговору Булгаков мысленно возвращался всю свою жизнь, причем можно с уверенностью предположить, что в сознании одного из участников этой беседы происходила ее мифологизация.

Год спустя после разговора со Сталиным Булгаков писал Вересаеву:

«…В самое время отчаяния <…> мне позвонил генеральный секретарь <…> Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг увидеть его и узнать судьбу» [13; 242], – и в который раз ключевым здесь оказывается слово «судьба», которое теперь прочно ассоциировалось со Сталиным.

Иначе отражение этого разговора выглядит в письме от 28 февраля 1932 года Павла Попова Булгакову, письме, что характерно, – отправленном не по почте, а с нарочным. Размышляя о причинах восстановления «Турбиных» во МХАТе, Попов писал: «…даже не подумал, „что это значит?“ Мало того – Эйхенбауму внушил, что Вы… ни с кем не дружны, что был всего телефонный разговор, причем Вы и не разобрали, кто говорит, да письмишко, и по телефону-то говорили под самую Пасху, а ведь праздники упразднили. Эйхенбаум выпил, закусил и поверил, и перестал ссылаться на Слонимского, „только что“ приехавшего из Москвы» [57; 94].

Попов, таким образом, значение этого телефона пытался дезавуировать, но едва ли ему удалось своего добиться. Надо признать, что в истории с Булгаковым лучший друг советских писателей сыграл роль покровителя гениально. «Король» поймал «Мольера» на крючок, он его утешил, обнадежил, привязал к себе и намекнул на возможность исключительных, особенных отношениях между писателем и вождем. Их оставалось только додумать, вообразить, чем Булгаков последующие месяцы и годы и занимался, обдумывал, обыгрывал, даже пародировал, не случайно вложив в текст «Мольера» знаменитый пассаж: «Один из мыслителей XVII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, он выразился так потому, что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной и денежной власти возможно процветание театрального искусства. Я бы мог привести этому множество примеров и не делаю этого только потому, что это и так ясно». И несколько страниц спустя: «Искусство цветет при сильной власти!»

Разумеется, эти слова нельзя стопроцентно отождествлять с авторской позицией, их произносит в романе «рассказчик», которого позднее рецензент Булгакова А. Н. Тихонов остроумно назовет развязным молодым человеком в кафтане, ничего не знающем о марксизме. И тем не менее Булгаков угодил в самую сердцевину 1930-х, он затронул нерв своей эпохи. Причем, повторим, речь шла не только об одном конкретном писателе, не о частном случае, а об «актерах» – то есть творческой, да и научной интеллигенции – вообще. Не так давно был опубликован рассекреченный документ из сыскного ведомства – донесение некоего сексота на имя тов. Агранова, датированное 24 мая 1930 года. В нем излагалась история со звонком Сталина Булгакову, несколько отличавшаяся от истинной картины происшедшего, но суть не в отличиях, хотя сами по себе они любопытны, а в том, что далее следовала мораль, ради которой всё и сочинялось:

«Необходимо отметить те разговоры, которые идут про СТАЛИНА сейчас в литерат. интеллигентских кругах.

Такое впечатление, словно прорвалась плотина и все вдруг увидали подлинное лицо тов. СТАЛИНА.

Ведь не было, кажется, имени, вокруг которого не сплелось больше всего злобы, ненависти, мнений как об озверелом тупом фанатике, который ведет к гибели страну, которого считают виновником всех наших несчастий, недостатков, разрухи и т. п., как о каком-то кровожадном существе, сидящем за стенами Кремля. Сейчас разговор:

– А ведь СТАЛИН действительно крупный человек. Простой, доступный. <…>

А главное, говорят о том, что СТАЛИН совсем ни при чем в разрухе. Он ведет правильную линию, но кругом него сволочь. Эта сволочь и затравила БУЛГАКОВА, одного из самых талантливых советских писателей. На травле БУЛГАКОВА делали карьеру разные литературные негодяи, и теперь СТАЛИН дал им щелчок по носу.

Нужно сказать, что популярность СТАЛИНА приняла просто необычайную форму. О нем говорят тепло и любовно, рассказывая на разные лады легендарную историю с письмом БУЛГАКОВА» [33; 659–660].

Спецслужбы рассекречивают под давлением общественности документы (Булгакову «повезло», интерес к нему был настолько велик, что в 1990-е годы Лубянка отдала какую-то часть его арестованного архива и компромата), но не рассекречивают имен своих тайных осведомителей, и кто был автором этого послания, мы не узнаем, да и не так это важно. Главное, что в общих чертах этот человек достаточно верно изложил суть дела. Перед нами классический пример советского пиара. Сталин от разговора с опальным драматургом безусловно выиграл, притом что Булгакова он ни в чем не обманул. Он, который через два ровно года распустит РАПП, взял на себя ответственность за рапповскую травлю. Вспомним еще раз его фразу: «Что – мы вам очень надоели?» Тут особенно характерно – это зловещее, словно в замятинском романе – мы.Сталин прочитал письмо Булгакова не как донос на свое тонкошеее окружение, но как жалобу на самого себя, и не стал в ответ мстить, гневаться, а поступил – вот странный оксюморон – с коварным великодушием, тем самым одержав в этом гибельном поединке моральную победу над гонимым драматургом.

А вот сказать то же самое про Булгакова нельзя, хотя весной 1930-го он и чувствовал себя победителем и выглядел таковым в глазах тех, кто успел его похоронить. «Тогда, в тридцатом, лишь после сталинского звонка мгновенно затрещал замерший его телефон. Восторженно поздравляли притаившиеся мхатовцы своего любимого драматурга, впавшего в скандальную немилость. Эх, эх, какое было время! Тотчас из дирекции театра звонили по делу. Стоял прямо-таки праздничный звон-перезвон…» [44; 101] – вспоминал С. А. Ермолинский. Булгаков пошел ва-банк, его должны были уничтожить и – не уничтожили. Более того. Наградили. Значит, что же – победа, торжество? Тактически – возможно, да. Стратегически – это было поражение. Булгаков проиграл, впустив в свое сердце иллюзию особого отношения к нему кремлевских верхов, иллюзию, которая на время облегчила его жизнь, но при этом лишила главного, что было в мировосприятии нашего героя, – его беспощадной трезвости. Своеобразное духовное опьянение, обольщение, повторное обращение к морфию, только иному по составу, весной 1930-го не сломало писателя, как могло бы произойти с менее крепким человеком, но оно размагничивало его, забирало силы, которые ему были так нужны. И вся его дальнейшая не судьба, не творчество, а линия творческого поведения стала медленным снисхождением, приведшим его в конце концов к «Батуму» как к единственному возможному выходу (но не будь этого, не было бы и «Мастера»).

Наверное, он и сам это понимал и недаром в «Мольере» – по сути своем художественном ответе на собственные отношения с вождем – завещал: «Потомки! Не спешите бросать камнями в великого сатирика! О, как труден путь певца под неусыпным наблюдением грозной власти!»

В 1946 году, шесть лет спустя после смерти мужа, Елена Сергеевна написала человеку, чей образ преследовал ее мужа:

«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет» [13; 584]. С одной стороны, это правда, но правдой следует считать и то, что последующее десятилетнее молчание Кремля жизнь писателя исказило. Сталин, желание увидеть его, говорить с ним, наконец, писать о нем – все это изо дня в день отравляло Булгакова ядом несбыточной мечты и подтачивало его силы как рецидив своеобразного духовного морфинизма: получив эту неожиданную, на время облегчившую его страдания инъекцию, Булгаков словно подсел на иглу и всю жизнь искал повторения и мысленно возвращался к телефонному разговору с генсекром, глубоко страдая от его упорного молчания. И едва ли случайно в том же «Мольере» появится глава под названием «Нехорошая пятница», где на протяжении нескольких страниц молодая Арманда будет говорить и думать о том, что «пятница – это самый скверный день», «пятница, пятница – опять начинается эта ипохондрия», «это пятница – с этим уже ничего не поделаешь», а потом из горла Мольера именно в эту нехорошую пятницу хлынет кровь и он умрет… Совпадение, может быть, и случайное, но случай, как известно, орудие судьбы…

Будучи человеком театральным, спасаясь театральностью от тоски и страха, Булгаков пытался устроить из ситуации ожидания повторного звонка свой маленький театр, и позднее это состояние несбыточной, трогательной надежды зафиксировал в апокрифическом рассказе о воображаемой встрече Сталина и Булгакова Константин Паустовский:

«Я помню один такой рассказ.

Булгаков якобы пишет каждый день Сталину длинные и загадочные письма и подписывается: „Тарзан“.

Сталин каждый раз удивляется и даже несколько путается. Он любопытен, как и все люди, и требует, чтобы Берия немедленно нашел и доставил к нему автора этих писем. Сталин сердится: „Развели в органах тунеядцев, а одного человека словить не можете!“

Наконец Булгаков пойман и доставлен в Кремль. Сталин пристально, даже с некоторым доброжелательством его рассматривает, раскуривает трубку и спрашивает не торопясь:

– Это вы мне эти письма пишете?

– Да, я. Иосиф Виссарионович.

Молчание.

– А что такое, Иосиф Виссарионович? – спрашивает обеспокоенный Булгаков.

– Да ничего. Интересно пишете. Молчание.

– Так, значит, это вы– Булгаков?

– Да, это я, Иосиф Виссарионович.

– Почему брюки заштопанные, туфли рваные? Ай, нехорошо! Совсем нехорошо!

– Да так… Заработки вроде скудные, Иосиф Виссарионович.

Сталин поворачивается к наркому снабжения:

– Чего ты сидишь, смотришь? Не можешь одеть человека? Воровать у тебя могут, а одеть одного писателя не могут! Ты чего побледнел? Испугался? Немедленно одеть. В габардин! А ты чего сидишь? Усы себе крутишь? Ишь, какие надел сапоги! Снимай сейчас же сапоги, отдай человеку. Вот тебе сказать надо, сам ничего не соображаешь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю