355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII) » Текст книги (страница 3)
Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 21:02

Текст книги "Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)"


Автор книги: Алексей Толстой


Соавторы: Владислав Ходасевич,Сергей Городецкий,Георгий Чулков,Василий Немирович-Данченко,А. Шиунов,А. Дунин,Борис Лазаревский,Андрей Свентицкий,Валентин Франчич,М. Сазонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

А. Дунин
ТАЙНА КОЛЛЕР-МЕЙСТЕРА БРАУНА

I

Шел тысяча семьсот пятьдесят девятый год.

В Москве выдалась прелестная, очень ранняя весна, какой не помнили старожилы; в начале апреля уже зацвели сирени и яблони, лужайки покрылись травой, какая не всегда бывает и на Егорья, и только прилет птиц был необыкновенно поздний; жара была неслыханная, и москвичи и москвички, после суровой зимы, обрадовавшись теплу и солнцу, шумными толпами наполняли сады и бульвары, щеголяя без верхнего платья, в одних камзолах и робронах[6]6
  …робронах – Роброн – просторное женское верхнее платье.


[Закрыть]
.

Был полдень, когда вся Москва предавалась тяжелому послеобеденному сну. Немецкая слобода, с ее маленькими, аккуратненькими домиками, преимущественно деревянными, с тесовыми или черепичными крышами, с садами и огородами, вся утопала в зеленовато-розовых красках, позолоченных лучами солнца, посылавшего влюбленной земле такие пламенные поцелуи, что слобожане, задыхаясь от зноя, поспешили закрыть ставни у окон, опустили занавеси и сидели дома, потягивая ледяные квасы и браги.

В саду при домике гоф-фурьера Саввы Сергеича Правдинцева, стоявшего наотставе, в конце улицы, собралась шумная компания студентов, расположившаяся под сенью лип и акаций, образовавших своими стволами и кронами некоторое подобие обширной и уютной беседки, где молодежь и сам Савва Сергеич любили посидеть, поболтать и выкурить трубку кнастера.

Студенты, отпущенные, по случаю праздника, из университетского пансиона, спеша как можно шире использовать свою кратковременную свободу, дурачились без конца, оглашая сад взрывами заразительно-веселого смеха. Один из них, Гриц Потемкин, силач, высокого роста и атлетического сложения, грудастый, как боевой петух, с мягкими, темными, слегка вьющимися волосами, рассыпавшимися по широким плечам, с темными, мечтательными, немного насмешливыми глазами, на правах хозяина, снимавшего квартиру в доме Правдинцева, забавлял гостей, передразнивая графа Ивана Ивановича Шувалова, куратора[7]7
  Куратор – попечитель (Прим. авт.).


[Закрыть]
университета, причем с таким совершенством передавал голос и манеры графа, что студенты, следившие за артистической игрой товарища, просто покатывались со смеху.

– А ну, Гриц, – попросил его Козловский, задушевный товарищ Грица, – представь, голубчик, Зосиму.

Гриц смешно повел глазами и принял солидный вид монаха Зосимы, первого баса в Чудовом монастыре, любившего водить компанию с университетской молодежью и не дурака выпить. Салонно-мягкие манеры и вкрадчивый голос вельможи Шувалова исчезли.

– И бе бог, Бахусом именуемый, его же царствия во кабацех московскиих не прейдеши и захлебнешися в пу-ччи-ин-не-е ви-нно-ой! – провозгласил Гриц высоким протодьяконским басом, гремевшим на добрую версту кругом, и вдруг, переменив бас на низкий тенорок, смеясь и притопывая каблуками, запел: – И, ах, вы, сенички мои, сени темненьки, у девчонки глазки востреньки! Эх, шарила-не шарила, милого ужалила, да прямо в гу-бонь-ки-и! Эх-ма! Жарко!

– Браво! браво! – неистовствовали студенты.

– У девчонки глазки востреньки… хе-хе! – засмеялся, скосив на сторону злые рысьи глазки, белокурый и долговязый студент Секвин. – Уж не Минка ли Браунова? У ней, кажется, ничего… глазки востреньки… хе-хе! И насчет того…

Он не успел окончить грязный намек относительно Мины Брауновой, как, запнувшись на полуслове, широко взметнул в воздухе длинными ногами и растянулся на земле.

– Я сколько раз тебе говорил, долговязый журавль, чтобы ты не смел пачкать имя женщины, а тем паче девушки. Прохвост!

Гриц, тяжело дыша, с сжатыми кулаками стоял над поверженным товарищем, как разъяренный бык, готовый растоптать врага; жилы на лбу посинели и вздулись веревками, а глаза метали молнии; он был страшен.

Секвин, с проворством кошки, быстро вскочил на ноги и, – Гриц даже не успел мигнуть, – нанес ему сильный удар по лицу, так что бедняга пошатнулся от острой боли около глаза, заставившей его громко вскрикнуть и закрыть другой глаз.

– Это тебе за прохвоста! – злобно прошипел Секвин и, не дожидаясь новой схватки с Грицем, прежде, чем ошеломленные студенты успели опомниться, в несколько прыжков перебежал сад, перескочил через забор и скрылся на улице.

Трое студентов с криками «Держи его!» погнались было за ним, но скоро вернулись, сообщив товарищам, что Секвин укрылся в своем доме.

Гриц, – все еще с закрытыми глазами, – стоял, не двигаясь с места; он то вытирал платком кровь, обильно струившуюся из носу, то ощупывал около глаза большой красный «фонарь», который рос, как на дрождях.

– Кровь, кровь… – бормотал юноша с выражением испуга на лице: он не выносил вида крови.

Товарищи, громко негодуя на поведение Секвина, спешили всячески выразить Грицу свое сочувствие; кто-то из них сбегал в дом за льдом, и его прикладывали к ушибленному месту; Козловский принес склянку с арникой.

– Вот подлец! – возмущался Козловский, останавливая кровотечение. – И это называется – российский благородный дворянин! Ударил и – бежать… да с таким даже на дуэли драться совестно. Прямо, как собаку, избить, и дело с концом.

– С какими глазами он покажется в пансион!

– Его убьют!

Гриц наконец открыл один глаз и с отвращением швырнул на траву красный, весь пропитавшийся кровью платок.

– Ах, черт! – выругался он. – Знатно же он засветил… аж искры из глаз посыпались! Думал: и глаз вышиб…

– Ничего, Гриц, – утешал Козловский, – мы с ним разделаемся по-своему. Удовольствуем!

– Э! – поморщился Гриц. – Бросьте его к бесу. Не принимать в компанию, сторониться, как зачумленного… и довольно с него. А около скандала, знаешь, сейчас же поднимется шум, наживем одни неприятности.

– Ну, это – шалишь-мамонишь, на грех наводишь! – свистнул Козловский. – Мы его, голубчика, про-у-чим, будет помнить!.. Ага! Вон и Савва Сергеич идет сюда, – сказал он, взглянув по направлению к дому. – Растревожили старика…

По дорожке, посыпанной желтым песком, путаясь в полах длинного парусинного халата, шел к ним мелкими, припрыгивающими шажками Савва Сергеич Правдинцев.

– Что у вас туг случилось, соловьи-канашки? А? – спросил старик, останавливаясь против своего жильца и с изумлением осматривая его с ног до головы. – Никак подрались? Охо-хо! – вздохнул он, покачав головой. – Неладно дело выходит… Кто же это… так тебя разукрасил, Григорий Александрыч?!

Потемкин молчал.

– Васька Секвин, – ответил за него Козловский.

Он передал старику, как произошло столкновение между Секвиным и Грицем.

– Ишь ты! – усмехнулся Савва Сергеич. – Из-за девчонки подрались, соловьи-канашки. Мало их… Ох, Гриц, и девушник же ты… сломишь ты себе когда-нибудь голову из-за баб. Да нечего на меня так глядеть, правду говорю… Погоди, сейчас старуха примочку принесет… С таким-то фонарем, соловьи-канашки, срам и в люди показаться. Не знаю уж, как ты и в университет явишься…

«В университет – ерунда, а вот как я Мине-то покажусь?» – печально думал Гриц, ощупывая «фонарь».

– К доктору Роземблюму сходи, – посоветовал товарищу Мякишев. – Непременно сходи, Гриц. Даст билет и – лежи, пока не заживет.

Пришла Анна Захаровна, жена Саввы Сергеича, и принесла примочку. Добрая старушка, любившая Грица, как родного сына, вздыхала и охала, несколько раз приложила к «фонарю» медную гривну, а потом наложила тряпочку, смоченную какой-то специей, и забинтовала ушибленное место чистым полотенцем.

– Так, говоришь, из-за Миночки подрались-то? – спрашивала старушка своего любимца.

– Да, он нехорошо отозвался о Мине.

– Знаю, знаю Ваську Секвина: пакостник он. Никто про него доброго слова не говаривал. Весь в отца пошел. Покойничек-то из приказных был: ябеда и пакостник.

– Хорошо, что матушки твоей, Дарьи Васильевны, не случилось дома, – вздохнул Правдинцев, с сожалением смотря на Грица. – Было бы тогда дело… Строгонька она, матушка-то твоя, соловьи-канашки…

– Дарья Васильевна, слава Богу, не скоро поворотит из деревни, – радостно усмехнулся Козловский. – Без нее-то пока и пожить.

II

Теплая, благоуханная ночь, залитая лунным светом, давно спустилась над Немецкой слободой, погруженной в крепкий сон. Напрасно пели соловьи, напрасно испускали сладкий, одуряющий аромат сирени, яблони, акации, – всемогущий сон, всегда желанный гость, накрывший Москву с семи часов вечера, властно царил над столицей; спали даже дозорные, сторожившие обывателей от лихих людей. Только в домике Правдинцева, в окне комнаты Грица, выходившем в сад, светился огонек. Гриц, не находя покоя от ноющей боли в голове, не мог заснуть и метался на жаркой перине; он то поглядывал на мерно тикавшие на стене старые голландские часы, тоскливо считая время, оставшееся до рассвета, то прикладывал к ушибленному месту влажный компресс. На столе догорал шандал, освещая скромную обстановку, – стол, полку с книгами, несколько стульев и широкое вольтеровское кресло. В переднем углу сияли золотые венчики икон, уставленных в два ряда в массивном киоте, и чуть-чуть трепетало темно-гранатовое пятно мерцающей лампады. Над столом висел портрет покойного отца в золоченой раме. Александр Васильевич Потемкин, майор в отставке, имел большое фамильное сходство с сыном, хотя старик, прошедший сложную житейскую школу, – о чем свидетельствовали складки обидной горечи около рта, – выглядел надменным и суровым, а Гриц пока – добрым малым, мечтавшим осчастливить весь мир; даже немножко увальнем.

«Странно, для чего бился отец? – спрашивал себя Гриц, в бесчисленный раз изучая портрет. – Стоило ли уж так стараться, чтобы умереть в чине майора?.. А сколько унижений, мытарств пришлось перенести, чтобы стать хотя бы и такой незначительной величиной! Были ли у него радости, минуты большого душевного подъема? Вероятно, были. И у курицы, говорят, бывает радость, когда петух приласкает или цыплята вылупятся. Удивительно, однако, как люди легко мирятся со всякими обстоятельствами, исподволь, но – мирятся… А что, ежели и нас ожидает то же, что и отца, – куриные радости? Не уйти ли подальше от житейского моря, в монастырь? Как ты полагаешь, беспутный Гриц, а? Жизнь там строже, чище, и в стороне от мирской жизни. А со стороны-то как будто и виднее – где мерзость, где грех… да и за собой следишь построже, не распускаешься, как в миру. А что, ежели станешь таким же забулдыгой, как и монах Зосима?..»

– Тук! тук! – постучали в окно.

Потемкин вздрогнул. Радость и испуг, попеременно, с быстротой молнии, озарили изуродованное лицо. Он вскочил с постели, торопливо надел шлафрок и распахнул окно.

– Это ты, Мина?

– Я, я, Гриша… Да ты, милый, не выходи в сад. Я сама к тебе…

Он радостно подался к ней всем корпусом. Девушка, с затаенным смехом, уцепившись за его шею маленькими горячими ручками, как бабочка, летящая на огонь, впорхнула в комнату и остановилась перед ним с немым вопросом.

Мина Браунова, дочь немца-живописца Иоганна Брауна, – из-за которой у Грица произошло столкновение с Секвиным, – с год, как конфирмировалась, и ей шел восемнадцатый год. Среднего роста, с античной головкой Дианы, увенчанной ореолом золотистых кудрей, с матовым лицом, с выступавшим на щечках нежным розовым румянцем, с глубокими голубыми глазами, опушенными темными ресницами, Мина была прелестна, особенно когда смеялась, показывая ряд жемчужных зубов, причем на щечках показывались маленькие ямочки, сводившие Грица с ума.

– Гриша! мой бедный Гриша! – ужаснулась девушка, взглянув на потемневший и вздувшийся синяк, закрывший весь глаз. – Чтоб руки у него отсохли, у этого Васьки Секвина!

Потемкин, испытывая величайшее смущение, стоял пред ней, понурившись, кань виноватый, стыдясь за свое безобразие.

– Да что ты, милый, какой скучной? А? Это пустяки, пройдет… Глаз цел?

– Цел.

– Ну, и ничего все будет. Хочешь, завтра весь синяк сведем?

– Что ты?! – изумился Гриц. – Раньше, как через неделю, нечего и думать, а то, пожалуй, и дольше затянет…

– Ах, какой же ты Фома неверный! – горячилась Мина, надув губки. – Уж если а говорю, так, значит, знаю. Завтра сведем, и даже следа не останется.

– Ой ли! – обрадовался Гриц. – Милая! Радость моя!

Он подхватил девушку на руки, как перышко, и завертелся с ней по комнате, покрывая ее лицо, в припадке бурного веселья, безумными поцелуями.

– Гриша! Гриша! – отбивалась она, силясь освободиться от его ласк. – У, медведь! Да отстань же, бессовестный!! Или я уйду.

Наконец он отпустил ее; но, сев в кресло, снова притянул к себе. Она уже не сопротивлялась и, заглядывая в его лицо, мягко упрекала:

– Всем хорошо, а одно плохо: никогда ты не слушаешься меня, Гриша.

– В чем же я пред тобой провинился?

– Брось ты этих попов и монахов. Ну к чему они тебе?

– В монастырь пойду, пригодятся, – усмехнулся Гриц.

– Везде нужно знакомство.

Лицо Мины потемнело. Она спрыгнула с колен и, насмешливо кланяясь, обдала его холодным, уничтожающим взглядом.

– Желаю вам, Григорий Александрыч, сделаться игуменом, архиереем, чем хотите, – саркастически проговорила она, – а я… я ухожу!

Она шагнула к окну.

– Что ты, Мина? Бог с тобой… Постой! Куда ты?

– Больше сил моих нет. Вам попы, видно, дороже меня…

– Ну, я пошутил… ну, не сердись!

– Скажи мне прямо: ты в самом деле надумал уйти в монастырь?

Потемкин пристально, с блуждающей улыбкой, посмотрел на девушку.

– А ты поставишь меня на ноги? Ежели поставишь, – скажу.

– Я уже сказала, что завтра через час, много через два, ничего не будет. Да ты что? Смеешься, что ли, надо мной?! – рассердилась Мина.

– Тсс! – остановил он. – Успокойся: в монахи я не пойду.

– Верно?

– Вернее смерти.

– Поклянись.

– Эка, не верит! По военной пойду. Довольна?

– Вот за это я тебя расцелую! – засмеялась Мина, обнимая его шею полными, белыми руками, обнаженными выше локтей.

– Минка, за-ду-шшишь! – хрипел Гриц, ворочаясь в кресле с грацией медведя. – Мм… ми-лла-ая!

– Ага, попался! – трещала Мина, душа его поцелуями. – За что я тебя люблю, Гриша? За что? За то, что ты умный, хороший, добрый… Мил-лый мой!

Долго еще ворковала влюбленная парочка, пока не настала пора расставаться.

– Завтра отец зайдет к тебе и все устроит, – предупредила Мина, прощаясь с Грицем.

– Отец?!

– Ну да. Он сведет синяк. Да ты не стесняйся отца, – лукаво посмотрела она на Грица. – Он кое-что уже знает, а чего не знает, – догадывается…

Гриц хотел еще расспросить Мину, что именно знает отец из их отношений, во она, поцеловав его, выпрыгнула в окно и скрылась в белой предрассветной мгле.

III

Иоган Браун считался живописцем или «коллер-мейстером», но не принадлежал к числу тех заурядных мастеров, которые пишут вывески и вообще – «что придется». Браун не писал вывесок и считал себя аристократом в искусстве. Он был безвестный художник, очень мало заботившийся о славе и известности, хотя о его портретах знала вся Москва. Живопись у Браунов была в роду. Дед и отец Иогана – оба прибыли в Московию еще при Петре Великом и поселились в Немецкой слободе, занимаясь исключительно живописью. Дед Фридрих, погибший во время стрелецкого бунта, имел счастие поднести Петру Великому его портрет, изображавший царя на маневрах потешных полков, верхом на коне, в той обаятельно-величественной позе, какая описана у Пушкина в «Медном Всаднике» и увековечена в памятнике Петру на Сенатской площади в Петрограде. Царь, не столько, может быть, польщенный поднесенным подарком, сколько обрадованный, что в России наконец начинают заводиться свои художники, обласкал, наградил и пожаловал Фридриха званием придворного «коллер-мейстера». Звание это было, правда, скромное, но почетное; во всяком случае, Браун мог занять при дворе выдающееся положение, а при известной ловкости и удаче тогдашних царедворцев, пойти и дальше; но, как истинный художник, он не был карьеристом и остался в Немецкой слободе, к которой успел привязаться, работая, по поручению царя, на реставрации живописи в кремлевских и загородных дворцах. Умирая от ран, нанесенных стрелецкими бердышами, он завещал сыну Карлу, отцу Иогана, служить любимому искусству и передал ему, между прочим, рецепт химического состава, обладавшего свойством придавать коже моложавый цвет не только на портретах, которые рисовали Брауны, но и на живых лицах. Как художник, Иоган Браун применял его, когда пожилые или совсем старики-клиенты заявляли ему претензию, что их лица на портретах «недостаточно молоды», или «выглядят слишком старыми». Замечательно, что покрытые этим составом краски полотен, написанных еще прадедом и вывезенных в Россию из Германии, не подвергаясь разрушительному влиянию времени, сохранили первоначальную свежесть и лишь не выдерживали красного света: от действия световых лучей, пропущенных через красные стекла, они начинали заметно тускнеть, а затем шелушиться и трескаться.

Это открытие Иоган Браун сделал случайно, при работе в палатах, где свет, падавший на фрески на стенах через красные стекла окон, произвел разрушение красок именно в тех местах, где они были покрыты составом. Но самое изумительное в таинственном рецепте Брауна было то, что тот же самый состав, соединенный с другим и употребленный, как лекарство против ушибов, быстро уничтожал травматические опухоли и кровоподтеки, а также благотворно действовал на заживление рассеченных ран. Достаточно было слегка уколоть иглою, чтобы показалась капля крови, и затем несколько раз смазать ушибленное место составом, как через час-два от опухоли или кровоподтека не оставалось никакого следа; рассеченные же раны затягивались в два-три дня.

По семейной традиции, секрет обоих составов переходил от отца к старшему сыну или, – если сыновей не было, – к старшей дочери, а за неимением детей – к ближайшему из родственников по боковой линии. Лицо, которому наследодатель вверял тайну чудесных рецептов, обязывалось хранить ее не только от посторонних, но и от членов своей семьи. Прадед, умирая, завещал Фридриху, что «тот, кто выдаст секрет или воспользуется им легкомысленно, погибнет лютой смертью». И это завещание, всякий раз, как умирал хранитель прадедовского секрета, передавалось наследнику буквально в той же самой формуле, в какой было выражено больше столетия назад.

Что имел в виду прадед Браунов, оставляя своему роду такое, кажущееся странным на первый взгляд, завещание? И пользовался ли кто-нибудь из Браунов чудесными рецептами для практических целей?

Для целей искусства, как художники, все Брауны, начиная с их прадеда, пользовались рецептами; отчасти они пользовались ими и для медицинских целей; но, как средством для омоложения лица, впервые воспользовался чудесным рецептом только один Фридрих Браун, заплативший за это своей жизнью.

Фридрих Браун знал, что состав имеет свойство омолаживать лицо, в чем его убеждали и наблюдения над портретами заказчиков, когда он, в угоду им, «подправлял» их чудесным составом; но, имея дело только с портретами, он не мог наблюдать действия состава на живых лицах. Мало-помалу в душу закралось сомнение: уж правда ли, что состав имеет такое чудесное свойство, какое ему приписывается? И не выдумка ли это изобретателя, выжившего из ума? Сомнение постепенно разрасталось и наконец под старость обратилось в idée fixe[8]8
  ...idée fixe – идея фикс, навязчивая идея (фр.).


[Закрыть]
, в неудержимо-болезненное желание во что бы то ни стало увидеть живое лицо, омоложенное составом Брауна. Фридрих личным опытом захотел убедиться: что же это наконец – выдумка, миф или огромное благо, которому трудно, почти невозможно определить цену. Он давно мог бы проделать опыт, но его удерживал какой-то страх, может быть, воля изобретателя, парализовавшая его инициативу. Однако желание видеть чудесное собственными глазами, осязать его, побороло страх. Сначала он остановился на мысли попробовать состав на старушке-жене, страдавшей хронической болезнью и не встававшей с постели; но, считая опыт над ней недостойным издевательством, почти кощунством, он бросил эту мысль и стаи, подыскивать подходящего человека на стороне. Такой человек нашелся. Эго была стрельчиха Шеина, вдова, пятидесятилетняя, хорошо сохранившаяся женщина. Когда Браун обратился к ней и, осторожно нащупывая почву, дал понять, как хорошо скинуть с плеч десяток-другой годов, старуха Шеина, молившаяся «щепотью», откровенно высказала ему, что смотрит на это дело, как на колдовство, как на «неотмолимый грех», за который попадешь на муки вечные, в ад кромешный… Но Браун, не теряя надежды, осторожно вел свою линию. Рассчитывая на страсть старухи к нарядам, он подарил ей кусок алой камки с серебряными цветочками и заморскую булавку к душегрее, и старуха растаяла. К дорогим, красивым женским нарядам так нужна красивая молодость. Шеина подумала-подумала и отдалась во власть немца. «Помолодев», она резко изменила свое поведение и из примерной вдовы превратилась в гулящую бабенку, на которую замужние стрельчихи недвусмысленно указывали пальцем, да еще связалась с женатым стрельцом Кониным. Как-то раз, в пьяной пирушке, она проболталась, что «немец Браунов помазал» ее, и этого было достаточно, чтобы все отшатнулись от нее, как от «поганой», и первый – Конин. С горя Шеина покаялась в своем «грехе», и священник наложил на нее, как на «околдованную», тяжкую епитимью. Слух, что сгрельчиха Шеина «околдована немцем», который «ковал ее в кузне и сделал молодой», пошел гулять по Москве, украшенный самыми невозможными небылицами, и наконец дошел до властей. Шеину взяли в сыскной приказ и на допросах подвергли жестокой пытке, которой она не выдержала и умерла, оговорив целый ряд иностранцев в «чернокнижии», а Брауна, что он «помазал» и «наложил антихристову печать» насильно, против ее воли. Оговоренные, за исключением Брауна, были арестованы и подвергнуты пыткам в кремлевских застенках. Без сомнения, и Брауну не миновать бы пытки, но он, захватив с собой составы, успел вовремя скрыться, приютившись в Сокольнических лесах (под Москвой), в доме приятеля, форшт-мейстера (лесничего) Ледера, тоже немца. Вернулся он в Немецкую слободу и попал в руки пьяной, разъяренной черни, мстившей иностранцам за новшества, введенные Петром. Брауна, изрубленного бердышами стрельцов, толпа бросила на улице и разбежалась, думая, что «колдун подох»; но Фридрих очнулся, отдышался и, истекая кровью, приполз к своему дому, где и скончался на руках сына.

Иоган, помня ужасную смерть отца, как бы предсказанную прозорливым прадедом, избегал не только производить какие-либо опыты омоложения, но даже и говорить о чудесном составе, находившемся в его распоряжении, довольствуясь опытами над портретами молодящихся старичков-вельмож и изредка занимаясь лечением ушибов и опухолей, да и то лишь в среде близких людей. Но, с годами, бес искушения начал одолевать и его. И не вопросы пытливой мысли, не дающей покоя любознательному уму, мучили Брауна, а просто личный эгоизм. Дело в том, что Иоган, вдовея шестой год и имея на руках единственную дочь Мину, будущую наследницу родового секрета Браунов, незаметно до шел до того возраста, когда мужчина, не изжив еще период так называемой «второй любви», начинает заметно «подаваться», стариться, что неизбежно ведет к падению кредита у женщин. Его «вторая любовь», – неприступная крепость, – была Эмма Таубе, молоденькая дочь купца, торговавшего в Китай-городе фряжскими винами; она ни за что не хотела выходить замуж за «старого вдовца», – хотя Иогану было всего сорок шесть лет, да еще сделаться мачехой такой «вертушки-занозы», как Мина, которая, по годам, считалась ей ровесницей. И бедный, по уши влюбленный Иоган, безрезультатно ища средств для разрешения создавшегося положения, только вздыхал, по целым часам просиживая в своей маленькой студии и посматривая на свет на чудесную жидкость, переливавшуюся в граненом хрустальном флаконе. Он несколько раз собирался сделать опыт над собой, без предварительного опыта над другим лицом; но всякий раз, как доходил до этой мысли, кто-то невидимый словно отводил его от этого намерения, и мысль снова обращалась к исканию выхода.

Он, как и старик Фридрих, наконец решил искать подходящего случая.

IV

Утром, около половины десятого, – хотя, по-тогдашнему, в Москве это время обозначало уже день, час, очень близкий к обеду, когда люди успевают досыта наработаться, – Иоган Браун, франтовато одетый в шелковый, оливкового цвета камзол с высоким кружевным жабо и в серой фламандской шляпе с широкими, мягкими полями, в башмаках с серебряными пряжками и шелковых чулках, взяв трость, собрался идти в город, чтобы закончить портрет какого-то знатного вельможи.

Мина остановила его на пороге.

– Ты уходишь? У меня маленькая просьба.

– Говори.

– Видишь ли… один человек нуждается в твоем искусстве. У него сильный ушиб.

Иоган улыбнулся.

– Гриц? – спросил он, пытливо посмотрев на дочь.

– Да-а… но как ты знаешь?

– Вся слобода говорит.

– Ну вот, отец… я прошу тебя, очень прошу, Гриц так страдает… и, кроме того, ему нельзя показаться в университет.

– Та-ак… Ах, коза, коза! А тебе какая забота о нем… а?

– Ну, ладно, отец, нечего смеяться. Бог велит о всех заботиться.

– А тебе о Грице проще всех других, да?

– Так зайдешь?

– Хорошо, я зайду, но поговорим об этом предмете.

Он присел на порожек окна, выходящего в сени и, как бы собирая все мысли, касавшиеся Мины, долго молчал.

– Видишь ли, дитя мое, – ласково молвил он, чертя на полу тростью букву «Э», – я много думал по поводу твоих отношений к Грицу и нахожу, что вы – не пара. Ведь ты думаешь выйти за него замуж?

– А почему бы мне и не выйти? Гриц женится на мне, когда кончит университет.

– И ты веришь этому?

– Ах, отец, я не имею права не верить ему!

– Ты его мало знаешь. Это такой человек… он, вероятно, и верит тому, что обещает. Если верить ему, то сегодня он будет архиереем, завтра, пожалуй, министром, а послезавтра – величайшим поэтом. Одним словом, человек не установившийся… И уж всего менее подходит он для тихой семейной жизни. Гриц, бесспорно, умница и его, может быть, ожидает светлая будущность, но что из того? Он непостоянен ни в одном из своих намерений.

Мина слушала отца, и каждое его слово отзывалось в ее душе нестерпимой болью; и если она многого не понимала в характере Грица, то женским чутьем угадывала, что слова отца содержат значительную долю правды о любимом человеке. Но, – таково свойство любви, – она не хотела, не могла признать этой правды.

– Не беспокойся, отец, – ответила она. – Ты ничего не потеряешь от того, что я люблю Грица. Не тебе, а мне жить с ним. И наконец, мне кажется, я знаю его лучше тебя…

– Делай, как знаешь, Мина, – согласился отец. – Но, смотри, потом не пеняй на меня, что я не остановил тебя от этого шага.

Ах, сколько раз впоследствии вспоминала Мина эти слова отца!

Иоган вернулся в студию, захватил с собой небольшой ящик черного дерева с перламутровой инкрустацией и, поцеловав дочь, вышел из дому.

Мина не вытерпела и выбежала за ворота, чтобы посмотреть, куда пойдет отец.

Он шел прямо к дому Правдинцева.

V

Гриц только что проснулся и лежал в постели, мысленно переживая неприятные события истекшего дня, как в комнату вошел Браун.

– А, Иван Карлыч! – обрадовался Гриц, дружески пожимая руку гостя.

– Лечить тебя пришел, Гриц, – улыбнулся Браун. – Ушибся?

– Да, Иван Карлыч, есть такое дело, – смущенно пробормотал Гриц, краснея под пристальным взглядом Брауна.

– Лежу вот… нельзя никуда показаться.

– Мина говорила… Что ж? Можно поправить… Ну-ка, сними повязку, посмотрим.

Гриц развязал полотенце.

– Ого! – поморщился Браун, внимательно рассматривая и ощупывая кровоподтек, принявший за ночь темный цвет переспелой сливы и совершенно закрывший весь глаз.

– Удар чем-то твердым, пожалуй, кабы не железом… Раны нет… и это хорошо, очень хорошо. Ложись на спину, вот так. Голову немножко повыше…

Уложив Грица, Браун достал из шкатулки стаканчик с делениями, стеклянную палочку, тонкую стальную иглу, кисточку и два флакона с прозрачной жидкостью; на флаконах были приклеены потемневшие от времени сигнатурки с надписями. Гриц видел, как Браун влил в стаканчик из одного флакона несколько капель жидкости, а потом прибавил в него с чайную ложку из другого флакона и тщательно размещал смесь палочкой.

По комнате потянула струя крепкого пряного запаха.

– Ну, мой храбрый рыцарь, уврачуем следы битвы с врагом, – шутливо произнес Браун, подходя к Грицу. – Лежи спокойно и закрой глаза. Немножко будет больно, но ведь ты не девчонка…

Он слегка уколол иглой в центре кровоподтека и уколотое место тотчас же смазал кисточкой, смоченной в смеси; затем смазал ушибленное место еще несколько раз.

Гриц ощутил от укола острую боль, как от укуса разозленной осы, вылетевшей из разоренного гнезда; но боль продолжалась не дольше секунды и сменилась чувством приятного расслабления во всем теле. Он лежал, как бы в дремоте, и пред ним, одно за другим, проходили чудные видения. Как бы увлекаемый воздушной волной, он шел, едва касаясь земли, по какому-то незнакомому саду, прекрасному, как сад в раю. Кругом цвели, испуская аромат, невиданные тропические цветы и деревья, реяли многоголосые птицы и порхали разноцветные мотыльки. Рядом, прижимаясь к нему, шла Мина и говорила: «Вот, милый, весь сад будет наш, только не иди в монастырь, люби меня. Не пойдешь? будешь любить?» И он отвечал, что любит, вечно будет любить ее и ее сад, и не пойдет в монастырь. А волна несла его все дальше, дальше. И было так сладко, так сладко…

Первое, что он увидел, когда очнулся, был Браун; он сидел в кресле и читал книгу, снятую с полки.

– Доброго утра! – рассмеялся Браун. – Поспали маленько, мой рыцарь?

– Как поспал? – изумился Гриц, смотря на Брауна недоумевающими глазами.

– Да, побольше часа…

Гриц все еще ничего не мог понять и только смутно припоминал, что Браун пришел лечить его. Голова слегка кружилась. Он сел на постели и вопросительно посмотрел на Брауна.

– Ну-ка, прекрасный рыцарь, взгляните на ваше лицо, – лукаво подмигнул Браун, подавая ему карманное зеркальце в серебряной оправе.

Гриц робко заглянул в зеркало и вскрикнул от изумления: кровоподтека как не бывало! Ни малейшего следа, кроме розовой точки от укола. Гладкая, мягкая, холеная кожа и ровный цвет. Он не поверил глазам и недоверчиво пощупал место, где красовался безобразный темный «фонарь».

– Батюшка! Иван Карлыч! – вскричал он, приходя в себя. – А ведь и вправду свел. Вот так штука, черт возьми! Да ты – маг и чародей!

В одном белье, стремительно вскочив с постели, он бросился обнимать Брауна.

– В вечном одолжении буду у тебя! – благодарил он. – Друг ты мой!

– Пустяки, – скромно отклонил его благодарность Браун и стал прощаться, сказав, что спешит в город по делу.

– Заходи к нам, Мина кофеем угостит, – пригласил он Грица. – Кстати, потолкуем о разных материях… Да, пожалуйста, не проболтайся как-нибудь, что я тебя вылечил. Слышишь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю