355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII) » Текст книги (страница 15)
Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 21:02

Текст книги "Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)"


Автор книги: Алексей Толстой


Соавторы: Владислав Ходасевич,Сергей Городецкий,Георгий Чулков,Василий Немирович-Данченко,А. Шиунов,А. Дунин,Борис Лазаревский,Андрей Свентицкий,Валентин Франчич,М. Сазонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Борис Лазаревский
БЕССМЕРТИЕ
(Памяти А. Д. Вяльцевой)[30]30
  …А. Д. Вяльцевой – А. Д. Вяльцева (1871–1913) – эстрадная певица, артистка оперы, знаменитая исполнительница русских и «цыганских» романсов.


[Закрыть]

Илл. Н. Герардова

Один из редакторов большой газеты Николай Семенович Пименов уже целую неделю чувствовал себя нездоровым. Не хотелось никуда идти, не хотелось работать, не хотелось ни с кем разговаривать, не хотелось читать полученных писем…

Он сообщил издателю о том, что болен, и просил заменить его кем-нибудь другим. Чтобы окончательно избежать всяких встреч, Пименов, с небольшим чемоданчиком, временно переехал в pied à terre[31]31
  …pied à terre – временное пристанище (фр.).


[Закрыть]
на Сергиевской.

Но были люди, которые нашли его и здесь, и некоторых из них нельзя было не принять, потому что приходили они с исключительным желанием узнать о его самочувствии.

Вечером зашел брат его покойной жены, студент-медик Сережа Миляев. И потому, что Миляев не имел никакого отношения ни к редакциям, ни к театру, ни к издательствам, – Пименов ему даже обрадовался.

Сережа повесил пальто, потер рука об руку и спросил:

– Ну, что с вами?

– Да неважно. Болен и не могу поставить себе диагноз.

– А что болит?

– Да все и ничего. Тошнит меня, но не так, как это бывает после пьянства, а, понимаешь, Сережа, тошнит мою душу, тошнит от всякого соприкосновения с действительной жизнью. Особенно противны мне все эти разговоры о гонорарах, о клише, о листах и строках… Противно лганье беспросветное… Чувствую я также, что все, до сих пор мною сделанное, нужно было делать иначе, а как иначе, я не знаю. Начинать же сначала глупо и поздно, – впереди смерть. И хочется знать наверное, что такое эта самая смерть: абсолютный конец, или начало чего-нибудь нового и более интересного?

Сережа протер свое пенсне, надел его снова и внимательно поглядел на Пименова.

– Мне кажется, что у вас просто неврастения, и вам бы следовало попробовать гидротерапию, – сказал студент.

Пименов отрицательно покачал головой.


– Нет. Неврастения ведь всегда на почве интоксикации, а у меня все органы в порядке: и почки, и легкие, и температура нормальная. Я просто хочу знать то, чего еще никто не знает, но так же, как и многие другие, чувствую себя дураком и поэтому сержусь на людей, и на свою работу, и на все, что мешает мне понять, зачем я живу.

Пименов прошелся взад и вперед по комнате и остановился перед студентом. Тот молчал.

– Что ж ты ничего не отвечаешь?

– Да что ж я вам могу сказать? Вы многого хотите… Почитайте Мечникова, вот у меня с собой одна из его книг: «Этюды о природе человека». Могу вам ее оставить дня на два. Хотите?

– Хочу. Только ведь и Мечников всего не знает. Вернее, не знает самого главного, тех законов, которые действуют за пределами земного шара. Ведь не станет же и он отрицать, что жизнь есть и на других планетах. Может быть, то, что управляет нашими телами, когда наши сердца остановятся, переходит туда вместе с сознанием: что вот я, Николай Семенович Пименов, тот самый, который жил на земле, есть и буду им всегда. Ты понимаешь, Сережа, всегда, какое это вкусное слово. И как смешно будет нам оттуда наблюдать страх смерти у земных людей. Как бы ни умоляли они нас помочь в их «бедствиях», как бы ни просили нас явиться или, как говорят спириты, материализироваться, нам будет только смешно, потому что с нашей точки зрения все эти их земные «страдании» будут в сравнении с новой жизнью не большей драмой, чем та, которую испытывает человек у зубного врача в течение двух секунд, пока тот выдернет у него крохотный беленький кусочек.

Студент с тревогой посмотрел на Пименова и, ничего не отвечая, припоминал что-то из лекций по психопатологии.

Редактор заметил этот взгляд, улыбнулся и продолжал:

– Не пугайся, дорогой Сережа, я еще не сошел с ума. Я и сам не верю в то, что говорю, но чувствую, что ни ты, ни я, ни Мечников еще не знаем чего-то такого, что будет рано или поздно открыто и опрокинет вверх дном все наши представления о жизни и смерти. Может, это будут новые свойства радия, может, этот самый радий окажется тем, что мы называем душой. Но чувствую наверное, что такое открытие не за горами.

Сережа опустил глаза и пожал плечами, зачем-то расстегнул крючок на тужурке и спросил:

– Да что вас натолкнуло на эти мысли?

– Что? Сравнительно пустое обстоятельство. На прошлой неделе умирала артистка и не только артистка, а храбрый, обаятельный человек и большой художник. Она еще говорила, еще думала, а ко мне в редакцию уже пришел фотограф со снимками с ее портретов. И я торговался с ним. И мы рассчитывали вместе, умрет или не умрет она к вечеру, – к выходу следующего иллюстрированного приложения. А потом мне стало противно и страшно. И не хотела примириться голова с представлением, что как только опустят ее гроб в землю, так и конец, навсегда конец, и большому художнику, и храброму, обаятельному человеку… Я послал издателю записку, что заболел и уехал на квартиру, а оттуда сюда.

– Так ведь все это вполне естественно, – спокойно произнес Сережа.

– Вот в этой естественности и весь ужас и вся мерзость, и все ничтожество наше. И не может быть, чтобы все наше существование было таким же «естественным». Где-то есть другое…

– Нигде нет, – коротко сказал студент. – Вы вот возьмите да почитайте Мечникова…

– Значит, и твоей сестры, а моей бывшей жены тоже больше нигде нет? – спросил Пименов.

– Нет…

– А по-моему, есть.

– Вы больны, переутомились.

– Не знаю.

– Посидите здесь еще с неделю, прочтите несколько научных книг. А затем поезжайте за город на охоту, – чудесный снег выпал.

– Если я поеду на охоту, я там застрелюсь.

– Ну тогда, значит, вам нужно лечиться очень серьезно.

– Тебя испортила медицина…

– Может быть. Ну, а я пошел. Так Мечникова оставить?

– Оставь.

Сережа положил книгу на стол, машинально застегнул тужурку, надел пальто и крепко пожал руку Пименову.

– Я еще зайду завтра.

– Заходи, заходи.

Пименов посмотрел вслед студенту, перенес электрическую лампу к постели, взял книгу и лег. Читал он долго, почти до пяти часов утра. Сначала о том, как живут и умирают крохотные организмы бактерий и насекомых, затем сколько живет щука, слон и попугай… Прочел, как постепенно отравляется организм человека и как он старится, даже без отравления… Читал об анимализме: о вере всех народов в существование души человеческой самостоятельной, зависящей от тела только временно. Книга сказала ему много нового, но ничего утешительного. Чувствовалось, что автор ее огромный ученый и честный человек, но чувствовалось также, что этот автор не все знает и что область, о которой он пишет, тоже еще не все.


От долгого лежания на спине снова разболелась голова и затекла шея.

Пименов встал и заходил по комнате. Остановился у окна. Уже потухли электрические фонари и слышно было, как скребут лопатами дворники панель. Гудел далекий колокол Исаакиевского собора.

Захотелось спать, только спать и ни о чем не думать. Он заставил себя умыться, разделся и лег под одеяло на бок.

«Сон похож на смерть, но он не смерть. Во сне психика еще работает, но работает свободно, не скованная никакими научными доктринами, иногда вопреки логике, и потому сны бывают такими интересными. Но сегодня я устал и, наверное, ничего интересного не увижу…» – плыло в голове Пименова.

И потом, уже в полудремоте, хотелось быть как можно подальше от всех своих мыслей: отдохнуть, отдохнуть…

Пименов очень обрадовался, когда очутился в большом саду, где-то за городом, и как будто очень далеко от Петербурга.

«Сюда уже не придут никакие сотрудники и фотографы», – радостно мелькнуло в сознании.

Он медленно пошел по широкой липовой аллее. Хорошо пахло вокруг и было слышно, как гудят пчелы. Уже не хотелось, да и не было сил понять, почему он здесь, только еще раз пришла мысль: «Значит, очень далеко от Петербурга, потому что там зима, а здесь лето».

Направо была такая же аллея, но с более молодыми деревьями, сквозь просветы между листьями виднелось розовое вечернее, необыкновенно красивое небо. Кричали где-то воробьи. Пименов постоял с минуту на перекрестке и повернул в эту аллею.

Ноги ступали как-то особенно легко. Когда он прошел саженей двести, то заметил далеко впереди две сидевших на скамейке человеческих фигуры. Затем уже можно было видеть, что это два пожилых господина. Один, в широкополой белой шляпе и с большой седой бородой, часто жестикулировал и указывал большим пальнем правой руки куда-то в сторону. Второй старичок был поменьше и борода у него была подстрижена коротко, а шляпа на голове – серая фетровая.

Пименов подошел к ним совсем близко, но старики почему-то не замечали его.

«Где же это я их видел и вот точно в таких позах? Где же?»… – старался припомнить Пименов и вдруг сообразил, что перед ним Лев Толстой и Мечников…

«Ага. Там еще была надпись: „Гордость России“», – вспомнил он уже совсем ясно и подошел еще ближе, но великие люди как будто совсем его не видели и продолжали свой разговор.

– По моему, наша жизнь здесь – это сон, смерть – пробуждение, а самоубийца – рано проснувшийся человек, – сказал Толстой.

Мечников отрицательно покачал головой и ничего не ответил.

– Я знаю, Илья Ильич, – продолжал Толстой, – что вы мне будете говорить о теле и о том, что оно разрушается, – и тогда конец всему. Я сам так думал, но чем ближе приближался к смерти, тем яснее чувствовал, что ошибаюсь и только после 7-го ноября увидел и узнал наверное то, что предугадывал и что узнаете и вы, когда все ваши теории окажутся бессильными… Ваша наука велика, но чутье художника больше и сильнее, и это я всегда знал. Вы точно едете верхом на крепкой, бодро выступающей лошади, но только на слепой лошади и сами недостаточно хорошо и точно знаете дорогу, и потому вам нужно потратить еще много времени, прежде, чем вы очутитесь там, где вам хочется.

Мечников снисходительно улыбнулся и снова ничего не ответил.

«Какое счастье, какое счастье, что я их снова вижу вместе», – подумал Пименов и решил сейчас же, как можно энергичнее, заявить о своем присутствии. Но в это время Мечников сказал:

– Я не совсем понимаю вас и согласен с вами лишь в одном: человек неспособен разрешить задачи о цели своего существования…

Пименов хотел взять Мечникова за руку и… сейчас же проснулся.

Все его существо было еще полно радостным волнением, точно он вернулся от очень близких и дорогих ему людей.

«Это лучше всякой действительности подтверждает все то, о чем я говорил вчера Сереже», – подумал он и попробовал еще заснуть, но понял, что из этого ничего не выйдет. Встал и быстро оделся. Потом долго умывался свежей водой и почувствовал себя совсем здоровым.

К завтраку пришел Сережа.

– Ну что? – спросил студент. – Сегодня вам лучше? У вас совсем другой цвет лица.

– Да, лучше, – ответил Пименов.

– Отдохнули и выспались хорошо?

– Отлично выспался.

– И о бессмертии, вероятно, больше не думали, и сновидений, конечно, никаких не было?

– Никаких, – снова солгал Пименов и хитро улыбнулся.


Борис Лазаревский
ПТИЦА

Я поехал в эту усадьбу работать в тишине. И сначала хорошо здесь мне было, вся душа обновилась.

Во время сильной жары я сидел в комнатах при спущенных шторах, предварительно выгонял всех мух, пил жиденький чай и возился с рукописями. После обеда спал почти голый, завернувшись в тонкую свежую простыню. Около семи-восьми часов вечера, когда на зеленом небе загоралась первая звезда, я выходил в парк, без конца шагал взад и вперед по его аллеям, думал и вспоминал близких людей, живых и умерших.

Но с половины июня каждый вечер мое милое одиночество начал нарушать жалобный крик какой-то птицы. Городской житель, я не знал ее названия. Староста Грицко мог бы мне его сказать, но он с восьми часов и до самого утра всегда спал безнадежно крепким сном.

Когда же я спросил об этом у него и постарался изобразить крик надоедливой птицы, то Грицко только пожал плечами и ответил, что это кричит, может быть, кобчик, но, может быть, и молодая сова, а еще вернее, что это чайка (близко было болото), у которой пастухи разорили гнездо.

Затем болтливый, когда не нужно, хохол рассказал, что есть даже такая песня, начинающаяся словами:

 
Ой горе тій чайці
Горе ій небози
Шо вивела чаєняток
При биті дорози…[32]32
  Ой горе тій чайці… дорозі – Ой, горе той чайке, горе ей, бедняжке, что вывела чаєняток при большой дороге… (укр.).


[Закрыть]

 

хотя теперь парубки ее уже не поют и предпочитают солдатские.

Я возразил, что для чаєнят остаться без матери, вероятно, еще большее горе, чем для чайки без детей.

– Може, и так, – равнодушно пробормотал Грицко и затем, вероятно, по ассоциации, еще рассказал, что в этой усадьбе несколько лет назад жила на даче очень красивая и добрая барыня с тремя детьми, – ее муж был на войне. И вот перед самой «спасивкой» приехал какой-то «цивильный пан»[33]33
  …цивильный – не военный (Прим. авт.).


[Закрыть]
, прожил трое суток и ночью увез барыню на Кавказ, а дети остались с нянькой, на имя которой их мать оставила на столе пятьдесят рублей денег и письмо с приказом отвезти детей в город к старой барыне. Дети очень плакали. Как раз в тот день, когда нянька собралась уезжать, заболел горлом и через три дня умер младший мальчик, Коля, которого и похоронили в парке. Двух девочек увезли. И до сих пор никто не знает, что сталось с ними, – с этой барыней, ее мужем и тем, кто разорил семью.

Я сейчас передаю эту обыкновенную, грустную историю вкратце, но Грицко, несмотря на свою сонливость, рассказывал ее очень долго и так образно, что в итоге получилось сильное и очень тяжелое впечатление, от которого я не мог отделаться весь день.

Не покинуло оно меня и вечером и ночью.

По крайней мере, когда опустился и спрятался за горизонтом красный месяц и в парке стало так темно, что я несколько раз наткнулся на скамейку, – хотя отлично знал, где она стоит, – мне стало жутко. Одинокий протяжный крик птицы буквально мучил меня.

Ни во что сверхъестественное я никогда не верил и ничего такого не боялся. Но в эту ночь захотелось уйти в комнаты раньше обыкновенного, затворить окна и читать какую-нибудь книгу под мерный, сладкий храп Грицка.

Особенно неприятно было то, что я не мог определить, сидит ли эта птица на дереве или летает по кругу над моей головой.

Я ушел к дому и начал ходить взад и вперед по скрипучим доскам балкона. Со стороны болота иногда слышался характерный предрассветный крик дикой утки, в селе лаяли собаки, далеко в поле шумел и постукивал колесами товарный поезд. Но все эти звуки покрывал все тот же печальный, мне хочется сказать – несчастный, будто человеческий стон никогда не виданной мной птицы.

Пришлось и на самом деле спрятаться от него в кабинет.

Я зажег лампу, закрыл ставни и сел за письменный стол, но работать не мог, скоро положил перо и задумался над бессилием человека узнать главную цель природы: зачем она производит на свет такое огромное количество живых существ совсем помимо их желания, зачем иных мучает, иных балует и в конце концов куда-то девает и тех и других? Трупы конечно, гниют… Ну, а то электричество, которое жило в этих трупах, ведь оно же не гниет? Куда оно девается? И почему некоторые люди думают, что оно непременно сливается со всем остальным электричеством немного шара, а не остается индивидуализированным или не начинает снова сознательную жизнь в каком-нибудь другом, только что родившемся, теле? Почему наши естественники до сих пор даже не знают химического состава того электричества, которое возит их в трамваях и светит им? Почему?

Но и я не был тем знаменитым первым, который когда-то спокойно и абсолютно ясно ответит на все эти вопросы, гораздо более важные, чем вопросы политики, социологии и политической экономии…

Зашевелилась какая-то злоба и обратилась в бессильную тоску. Стало трудно дышать. Лампа грела, табачный дым целыми облаками плавал по комнате. Тяжелой испариной человеческого тела веяло из передней, где спал Грицко. Висевший на стенке термометр показывал +22° R[34]34
  +22° R – +27.5° по Цельсию.


[Закрыть]
.

Я не вытерпел, снова открыл все ставни и окна и сейчас же услышал все тот же крик птицы:

– Ай-ай… Ай-а-а-а…

И без участия рассудка опять заныло сердце.

Нежный аромат недавно зацветших лип и ночной воздух и ласково горевшие звезды Малой Медведицы не успокаивали. Жадно хотелось, чтобы птица наконец замолчала, и скорее бы поблекло небо перед восходом.

Я закурил новую папиросу и откинулся на спинку кресла.

– Ай-ай… Ай-а-а-а… – долетело из окна.

Через пять-шесть минут тот же стон. Следующий повторился скорее, а еще следующий – после большой паузы по крайней мере в пятнадцать секунд.

Когда нет вокруг людей, то очень часто не стыдишься самых нелепых своих мыслей и поступков. Мне вдруг пришло в голову сделать опыт вроде тех, которые устраивают спириты на своих сеансах. Я решил мысленно читать алфавит, медленно, до конца и опять сначала, без перерывов, и те буквы, при произнесении которых закричит птица, – записывать на блокноте.

Я придвинул к себе тетрадку, взял карандаш и начал:

– А, б, в, г…

Когда я дошел до буквы «к», вдруг снова прозвенел стон:

– Ай-ай… Ай-а-а-а…

Я вздрогнул, как от неожиданного выстрела, и написал «к». Следующий крик пришелся на букве «о». Мысль моя работала лихорадочно, и я успел подумать: «Ну что же, „к“ стоить недалеко от „а“, и это показывает, что птица издает звуки периодически правильно; значит, мне только представилось, будто интервалы выходят разные». То обстоятельство, что третьей буквой пришлось записать «л», только подтвердило мое предположение. Дальше пришлось обождать и начертить букву «я» Стараясь не глядеть на бумагу, я продолжал делать свою нелепую работу.

Но когда мои глаза невольно заметили, что на клетчатых страницах блокнота моей же собственной рукой совершенно ясно написано: «Я – Коля, я – Коля…» – всей моей спине вдруг стало жарко, точно на нее хлюпнули кипятком.

Я вдруг вспомнил рассказ Грицка о молодой, красивой барыне и о том, что ее умершего сынка звали Колей. Стало страшно по-настоящему, до обморока страшно.

Изо всех сил владея собой, я пошел в переднюю и весьма бесцеремонно растолкал автора этой истории под предлогом, что у меня вышли все спички, и я не знаю, куда он девал целую пачку, которую купил днем.

Грицко долго хлопал ничего не понимавшими глазами, потом так же долго чесал поясницу и наконец сердито спросил:

– Так и цо таке?

– Спичек мне нужно, спичек, которыми зажигают.

– А-а…

Затем под разными предлогами я заставил его рассказать мне еще несколько уже гораздо менее печальных историй и мучил несчастного человека (впрочем, угощая его своими, очень хорошими, папиросами) до самого рассвета, пока не умолкла птица, и не начали быстро разговаривать на своем веселом языке воробьи на росшем под окном тополе.

Через два дня я уехал из этой усадьбы.

Листочек, вырванный из блокнота, хранится у меня до сих пор, но, конечно, все происшедшее со мной в эту ночь только случайность.



Георгий Чулков
ГОЛОС ИЗ МОГИЛЫ

Илл. И. Гранди

I

Весною 1650 года в одном из воскресных номеров Антверпенской газеты было напечатано: «В Швеции умер дурак, который говорил, что он может жить так долго, как он пожелает». Это был Декарт[35]35
  …Декарт – Р. Декарт (1596–1650), французский философ, математик, ученый, заложивший основы европейского рационализма XVII в.


[Закрыть]
. В сочинениях Христиана Гюйгенса[36]36
  ..Христиана Гюйгенса – X. Гюйгенс (1629–1695) – физик и астроном. Декарт дружил с его старшим братом Константином.


[Закрыть]
читатель найдет замечательное письмо философа к брату. Из этого письма я и заимствую мои сведения о статье Антверпенской газеты, появившейся два с половиной века тому назад.

Декарт, веривший в безусловное могущество разума, в самом деле охотно допускал мысль, что человек завоюет себе бессмертие здесь, на земле. Иные пылкие ученики его готовы были поверить в бессмертие своего учителя и весьма изумились, когда Декарт скончался.

Мои религиозные убеждения исключают веру в земное бессмертие, однако и я склонен думать, что человек может по произволу продлить жизнь свою собственную или кого-нибудь из иных людей. В конце концов страшный закон смерти восторжествует на земле, но борьба с этим законом и даже временная над ним победа возможна. Вопреки мнению Декарта, я думаю, однако, что сила, противоборствующая смерти, не есть наш верховный разум. Я верю, что эта тайная сила заключается в нашей воле.

Я знаю по опыту, как могут сочетаться души, и как они могут влиять друг на друга, и как это влияние переходит за грани внешнего мира.

Я прошу выслушать меня не только тех, кто склонен допустить существование миров иных, и тех, кто утверждает самоуверенно предельный агностицизм. Дело в том, что я сам скептик, милостивые государыни и милостивые государи. Но я умею скептически относиться решительно ко всему – даже к самому крайнему скептицизму. Вот почему я не восхищаюсь Пироном[37]37
  …Пироном – Пирон (Пирон) из Элиды (ок. 360 – ок. 275 д. н. э.) – древнегреческий философ, основатель скептической школы, в качестве нравственного идеала выдвигал «безмятежность» по отношению к окружающему.


[Закрыть]
, который прошел равнодушно мимо попавшего случайно в яму Анаксарха, полагая, что всякая видимость ничего не значит и что поэтому решительно все равно, протянет или не протянет он руку своему злополучному ученику. Как ни низко я ценю здравый смысл, однако при известных условиях необходимо пользоваться его указаниями. И это, надеюсь, примирит меня кое с кем.

Итак, я начинаю мое повествование о событиях моей жизни, о моей любви и о моих страданиях. Я любил мою жену, любил нежно и пламенно. И самое имя ее – Вера – звучало для меня, как обетование райского света.

Мне так же трудно выразить мои благоговейные чувства, мое восхищение и мой восторг, как трудно определить словами прелестное очарование моей Веры. Никогда не встречал я женщины более искренней и правдивой, но никогда также не приходилось мне открывать в душе человека столько противоречий, острых и неожиданных.

Вера всегда оставалась собою – страстная и целомудренная, мудрая и наивная, строгая и добрая, жестокая и готовая пожертвовать своею жизнью и пойти на казнь без трепета и сомнений. Она была женственна, как земля, как вечная Ева, но в ее сердце звучали песни, занесенные в наш мир ангелами из голубой страны, где первоисточник предвечной гармонии. Однако она, по-видимому, вовсе не сознавала, что неземной свет сияет в ее глазах, и была привязана к земле безраздельно, как растение.

II

Два года мы счастливые жили в России – я и моя жена.

На третий год мы решили уехать в Италию.

Мы приехали в Венецию поздно вечером. Когда черная гондола беззвучно отчалила от вокзала и гондольер, неспешно гребя веслом, направил ее вдоль безмолвного канала; когда мы почувствовали странную тишину венецианской ночи и услышали шуршащие шаги запоздавших прохожих, торопливо переходивших по горбатым мостам; когда мы вошли в отель, у порога которого при свете фонаря плескалась зеленая вода, и увидели нашу комнату с огромным распятием и с мебелью, уцелевшей, по-видимому, от времен Гольдони, Тьеполо и Казановы[38]38
  Гольдони, Тьеполо и Казановы – Перечислены знаменитые венецианцы: художник Д. Тьеполо (1696–1770), драматург К. Гольдони (1707–1793), авантюрист и писатель Д. Казанова (1725–1798).


[Закрыть]
, мы вдруг почувствовали, что вот сейчас безвозвратно канул в прошлое наш далекий пустынный мир, где мы любили друг друга так страстно и так верно.

Дни и ночи, проведенные нами в Венеции, Падуе и Флоренции, угасли, как сны. Мы спешили в Рим.

– В Рим! В Рим! – говорила Вера в непонятном восторге, почти в экстазе.

И я разделял ее чувства и хотел поскорее увидеть Рим, где мы намерены были поселиться на несколько месяцев. Но уже по дороге из Флоренции в Рим у меня явилось новое чувство, похожее на страх. И я боялся сам себе признаться, что я уже знаю, как будет опасно для меня пребывание в Риме.

– Стыдно быть суеверным, – повторял я, смущаясь, однако, все более и более по мере того, как мы приближались к Вечному Городу.

Сначала предчувствия мои не оправдались. Ничто не нарушало нашего счастья. Рим очаровал и пленил нас.

Мы поселились на вершине Капитолийского холма, на via del Campidoglio, которая спускается вниз к Римскому Форуму. Из наших окон видны были античные развалины – три колонны, оставшиеся от храма Веспасиана, камни храма Согласия, базилика Юлия и прочие обломки великолепного Рима. Но не этот мертвый город, когда-то суровый, мощный и страшный, увлек нас. Мы восхищались Римом Возрождения, безумной пышностью Ватикана, но еще более мы полюбили христианский Рим первых веков, таинственную прелесть строгих фресок, их дивную монументальность в духе Византии. И в то же время мы радостно улыбались, любуясь вольною роскошью Бернини[39]39
  …Бернини – Д. Бернини (1598–1680), итальянский архитектор, ведущий скульптор своего времени.


[Закрыть]
и мрамором иных вилл, созданных по прихоти людей XVIII века.

Мы наслаждались Римом, жадно вдыхали воздух Кампании, уезжали за город, бродили по окрестностям, отыскивая все новые и новые сокровища, припоминали историю и с непередаваемым чувством касались камней, которые были свидетелями великих событий. Но в глубине моей души я таил смутную тревогу, как будто моему счастью угрожала близкая опасность.

Однажды, гуляя по Риму, мы зашли в базилику св. Климента. Как необычайна эта церковь! Она глубоко ушла в землю. И в то время, когда в ее верхнем ярусе, над землею, служат мессу среди средневековых стен, украшенных богатою мозаикою, представляющей Христа с символами евангелистов, св. Климента, св. Лаврентия и св. город Вифлеем, – там, в глубине, под мрачными сводами скрывается иная, безмолвная церковь, где при свете свечи можно рассмотреть древнейшие фрески первых веков христианства, бледные и полустертые, но еще сохранившие выразительность рисунка, в котором явственно отразилась экстатическая и целомудренная душа художника. А еще ниже, еще глубже ушла в землю третья, ныне недоступная церковь – языческая: здесь был когда-то храм Митры и когда-то здесь совершался таинственный ритуал – дар загадочного Востока утомленному безверием Риму.

Когда мы вошли в церковь, службы не было. Мы осмотрели мозаику и спустились вниз в обществе нескольких случайных туристов. Впереди нас шел с фонарем монах и говорил по-французски с итальянским акцентом, указывая на фрески:

– Вот… На стенах надписи седьмого века…

– Вот… Христос, благословляющий по греческому обычаю…

Его монотонный голос странно и тоскливо звучал под сводами. Мы покорно следовали за монахом и рассматривали фрески, не столько восхищаясь их красотою, сколько благоговея перед их древностью. Но вдруг и я, и Вера остановились, пораженные и взволнованные одним чувством – тем волнующим, острым, беспокойно сладостным чувством, которое рождается в сердце, когда видишь шедевр, отразивший твою мечту, повторивший твой сон, который ранил когда-то твое сердце. Это была фреска в нише – Мадонна с Иисусом на руках. Часть фрески погибла. Едва-едва сохранились очертания фигуры Богоматери и облик Христа; но лицо Вечной Девы, заключенное в византийскую корону и окруженное золотым нимбом, было дивно и загадочно, прекрасно и нежно.

– Глаза! Какие глаза! – прошептала Вера, касаясь рукою моей руки.

Я обернулся и вздрогнул. Рядом с Верою стояла другая женщина. Глаза этой незнакомки были тождественны с глазами Мадонны.

То, что Вера обратила внимание на это поразительное сходство, исключало возможность истолковать мое впечатление как случайную иллюзию. И, однако, какое-то странное и неприятное подозрение мгновенно возникло у меня в душе. В чем я сомневался: в том ли, что это сходство в самом деле так очевидно для всех, или в том, следует ли обращать внимание на сходство, столь непонятное и странное? «Хорошо ли, – думал я, – придавать значение этому случайному совпадению? Мастер VI века, писавший Мадонну, верил в ее чудесную непорочность, а эта женщина, несмотря на поразительное внешнее сходство, по-видимому, вовсе не свободна от земных страстей». Как будто подчиняясь какому-то внушению, я обернулся и стал пристально разглядывать незнакомку. Да, это были те же черты, та же строгая линия бровей, тот же овал подбородка, те же пылающие загадочные глубокие глаза, обведенные темно-синими кругами, и тот же, наконец, рот… Но в то же мгновение я вдруг понял, чем отличается лицо незнакомки от лица Мадонны.

Незнакомка чуть-чуть улыбалась. И лишь эта едва заметная улыбка, лукавая и двусмысленная, нарушала тождество двух женских лиц, в жизни и на фреске, – двух лиц, так неожиданно возникших передо мною в этой подземной церкви, при мерцающем свете восковой свечи.

Все эти мысли мгновенно пронеслись в моей душе. Незнакомка заметила, какое впечатление она произвела на меня и на мою спутницу.

– Посмотрите наверх, господа, – забормотал на своем итальянско-французском языке монах, указывая на фреску над аркой, – вот Христос, окруженный ангелами и святыми…

Незнакомка вздрогнула почему-то и выронила из рук бедекер. А когда я поднял его, она, краснея, сказала по-русски:

– Благодарю вас.

При выходе из базилики мы познакомились. Эта женщина, чье сходство с Мадонною так изумило меня и Веру, оказалась русскою дамою, путешествующей по Италии в обществе своей старой родственницы, которая, по ее словам, осталась на этот раз в отеле, потому что чувствует себя не очень хорошо. Когда мы расстались, сообщив друг другу наши адреса, я поспешил поделиться с Верою моим впечатлением, и она сказала, что не менее, чем я, изумлена этим сходством нашей соотечественницы с образом Вечной Девы, пригрезившейся четырнадцать веков назад какому-то итальянскому мастеру.

– Но как странно улыбается эта русская, – сказала тихо Вера.

И я ничего не ответил ей тогда, но я почувствовал, что наша встреча неслучайна и что улыбка эта будет фатальной для меня.

III

На другой день на Piazza di Spagna мы встретили графиню Елену Оксинскую – так звали нашу новую знакомую. Вера предложила ей поехать с нами за город по Via Appia к катакомбам св. Каликста. Она тотчас же согласилась. Эта поездка сблизила нас. И вот начались наши странные свидания втроем – в галереях, театрах, музеях, базиликах и виллах… Неожиданная нежность Веры к графине, жизнь которой нам совсем была неизвестна, смущала меня, и я даже предостерегал ее от сближения с этой загадочной женщиной. Но и сам я испытывал на себе влияние ее чар, и были минуты, когда у меня являлось желание бежать из Рима, чтобы не видеть графини Елены, ее двусмысленной улыбки, ее таинственных глаз и тонких рук, нежных и бледных, как лилии.

Графиня Елена очаровала нас, однако, тою непринужденностью, которая свойственна настоящим аристократам, чьи предки в течение многих веков привыкли к личной свободе и к счастливому обладанию сокровищами мировой культуры. Но я до сих пор не могу понять, как она при ее высоком уме, тонком вкусе и прекрасном образовании могла примирить свой аристократизм с явной благосклонностью к одному ничтожному и лживому человеку, о котором я должен рассказать сейчас, чтобы выяснить мое отношение к событиям, связанным с именем графини Оксинской.

Сеньор Николо Джемисто был тот человек, дружба которого с графиней Оксинскою казалась мне странной. Нередко видел я графиню в обществе ее тетки, дряхлой старушки, едва ли способной мыслить здраво, и этого неприятного мне Джемисто, австрийского венгерца, присвоившего себе почему-то итальянскую фамилию.

Однажды графиня Елена пригласила меня и жену мою к себе в отель на чашку «русского» чая, и мы, не колеблясь, приняли это приглашение, о чем теперь я готов сожалеть, потому что вечер этот был для меня началом грустных событий, свидетельствующих о моей слабости и, пожалуй, о моем позоре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю