355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII) » Текст книги (страница 11)
Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 21:02

Текст книги "Двойная старуха (Фантастика Серебряного века. Том VIII)"


Автор книги: Алексей Толстой


Соавторы: Владислав Ходасевич,Сергей Городецкий,Георгий Чулков,Василий Немирович-Данченко,А. Шиунов,А. Дунин,Борис Лазаревский,Андрей Свентицкий,Валентин Франчич,М. Сазонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Алексей Толстой
САТИР

I

В сентябре, среди ясного бабьего лета, нагнало вдруг туману на Петербург.

Двинулся туман от Гавани, перевалил через крыши и пополз по улицам, где фонари, зажженные с полудня, светились, как фосфорические яйца; было темно и не темно, но домов не стало видно; по сухим тротуарам постукивали шаги, звякали иногда по булыжнику лошадиные подковы, и перед самым носом отскочившего прохожего высовывалась лошадиная морда в дуге, потом все остальное, и тут же пропадало, проехав.

На Васильевском, в тумане, когда линия домов представляется лесом, а дерево за решеткой – городовым, который поставил на голову себе целый воз веников, на острове в этот час, где-нибудь у семнадцатой линии, совсем пусто.

В тумане на пустой улице нетрудно налететь на пьяного или обидчика, поэтому Любочка Молина, быстро постукивая каблучками, вдруг остановилась, заслышав за собой шаги, сдвинула брови и попятилась к забору (их много еще в тех местах). Тут-то и произошла ее первая встреча с человеком, о котором назавтра вдруг заговорил весь Петербург, охваченный любопытством, а приехавшие к сезону дамы терзались предчувствием, что вдруг им не удастся заполучить этого необыкновенного человека в свой салон.

Едва только Любочка отодвинулась к забору, как из тумана перед пей выскочил среднего роста человек, весь еще живой от быстрой ходьбы, круто повернулся и, вытянув крепкую шею, стал есть Любочку глазами.

Голова у человека была удивительная – тоже крепкая, с выпуклым, как у барана, лбом (котелок торчал только на макушке), нос же был вздернут, кожа на лице розовая, борода молотком – русая, в кудрях, усами полуприкрыты очень красивые губы, а длинные глаза таковы, казалось, – раскрой их прохожий пошире, так и затонешь в голубой их влаге.

Любочка все это тотчас высмотрела, сердито опустила веки и, дернув узким плечиком, повернулась, чтобы пройти. Прохожий отскочил, втянул голову в плечи и фыркнул, как кот.

Да и было отчего ему фыркать: Любочка Молина слыла на весь остров красоткой. Была она маленькая и черненькая, волосы носила по-модному – закручивая улитками на ушах, нижняя губка у нее заходила на верхнюю, словно брезговала, а черные глаза были светлые, с огоньком.

И так она умела вертеть кавалерами, что немало конторщиков пило горькую и наутро чепуху всякую записывало в конторских книгах; приказчики с Андреевского рынка говорили друг дружке неприятности, и была даже одна дуэль, только не знают хорошо – на чем: кулаком ли бились, или из пистолета.

Но не о конторщиках мечтала Любочка Молина, – недаром были у ней брезгливые губки, – представлялись ей в бессонные ночи и автомобиль, и статейки в «Биржевке», и портрет ее на Невском у Мрозовской. Но пока не брезговала она даже голоштанными студентами и сейчас спешила в условленное место к новому поклоннику, да вот только прохожий пристал.

Дернув плечиком, Любочка перебежала мелкими шажками через улицу и зашла в магазин открыток. Но когда вышла оттуда, держа в руке открытку (на открытке изображен был «цеппелин», из лодочки которого свешивались розы), прохожий ждал у дверей и опять погнался, на шаг сзади…

Хотя Любочка и любила этот легкий страх от погони, когда позади бежит ошалелый от вожделения мужчина и электричество словно покалывает в спину, а сердце то заколотится, то станет, ожидая (каждую минуту ведь могут облапить), но сегодня Любочка не была расположена ко всему этому: она опоздала почти на час, и когда, переходя Большой, прохожий забежал вперед, загородив дорогу, Любочка толкнула его, села на извозчика и крикнула:

– Поезжай, поезжай, дурак, дурак…

Извозчик впопыхах поехал было шибко, но скоро опустил вожжи, сев боком на козлах, и поплелся, ворча что-то про туман…

Любочка мяла в руках открытку… Вдруг на щеке она почувствовала горячее дыхание, со страхом обернулась: позади, повиснув на кузове, висел прохожий; рот его раздвинулся углами кверху, щеки стали, как яблоки, рукой он захватил Любочку, зарылся во рту ее губами и, не дыша, поцеловал…

Любочка подняла руки, хотела закричать, но не могла, а прохожий оторвался от нее, спрыгнул с кузова и пропал в тумане…

Любочка крикнула все-таки, потом вынула платок, закрыла рот и вдруг засмеялась лукаво.

II

Любочка Молина вернулась домой в шестом часу и, взбираясь на самый верх многоэтажного дома, присаживалась между этажами, до того была устала и томна.

Карманы котикового ее жакета были полны конфет, в муфте лежали теплые апельсины, а на губах она все еще чувствовала запах табака, вина и усов.

Сидя в углу площадки перед седьмым этажом, Любочка глядела в цветное окно, смутное от сумерек, и в душе у нее было пусто и словно так же помято, как и платье ее, и тело, и белье. Ей хотелось только лечь и слушать звон в ушах – этот звон слышен в сумерках, когда внизу глубокого двора играет шарманка, и так все тоскливо, что даже хорошо.

Вдруг по лестнице послышались быстрые шаги и мимо, прыгая через три ступеньки, промчался давешний прохожий. Любочка поспешно прикрылась муфтой.

Прохожий наверху позвонил, только незнай куда – там на площадке было четыре двери.

«Он прямо сумасшедший», – подумала Любочка и услышала, как прохожий ясным и торопливым голосом спросил в отворенную дверь:

– Извините, забыл номер телефона; я, видите ли, очень тороплюсь… внизу дама дожидается… благодарю, запомню и так…

И через минуту он уже сбегал в расстегнутом клетчатом пальто еще прытче мимо Любочки вниз, встал вдруг, схватись за перила, повернулся, вгляделся и исчез…

III

Любочка, наконец, вошла в свою комнатку, низкую, с одним окном во двор, оклеенную в розовое с разводами; вынула из кармана конфеты, сняла жакет, потом кое-как застегнутое шерстяное платье, потянулась в корсете и, засветив лампу, накинула фланелевый капотик и легла на кушетку, поглядев на кончики туфель.

«У кого же это он про телефон спрашивал?» – подумала она, взяла с круглого столика подряд несколько конфет, приятно щурясь, раскрыла книгу декадентских стихов и оперла на руку маленькую свою, словно звериную, головку, подумав: «Что может быть приятнее?»

В это время вошла ее мать – как полагается – толстая, неряшливая вдова-чиновница, не понимающая никаких искусств.

– Опять, дрянь, к хахалю таскалась! – с отвращением сказала мамаша, присев на стул у двери.

– Покуда вы не оставите ваши мещанские выражения, я отвечать не намерена, – спокойно возразила Любочка, перевернув страницу.

– А у вас-то это откуда благородная кровь, шкура! – продолжала мамаша, с удовольствием предвидя оживленный разговор.

Но Любочка продолжала читать.

– Вот Шамшевы и то мне говорят: вы бы за дочкой присмотрели, люди-то смеются, а жених теперь – ох, какой вострый. Ну, кто эдакую язвину возьмет? Читаешь все, чтица! – не выдержав, завопила мамаша.

– Вы мне вашими разговорами карьеру испортите, – сказала Любочка.

– Ты о чем это, – удивилась мамаша и, уставясь на дочку, помолчала. – Жильца-то видела нового? – спросила она.

– По видимости, с деньгами, только больно уж скипидар – так и бегает: утром нынче в коридоре на меня наскочил, как облапит… фу ты…

– Какой там скипидар? Что вы мелете, мамаша, никакого вашего жильца не видала; вон, телефон звонит…

В прихожей, действительно, зазвонил телефон (так и в объявлении о сдаче комнаты говорилось, что с телефоном). Любочка проворно побежала и, затворив мамашу в своей комнате, взяла трубку.

– Алло, – сказала Любочка, – кто говорит? Я вас не знаю. Как – все равно? Слушайте, я брошу трубку. Что?.. Ну, хорошо, подожду, только смотрите. Не тот голос? А вы к кому звонили? Нет, мой номер другой. Вы перепутали. Ах, вам это все равно. Какой же вы ветреный! Моя наружность? Вот вопрос… Ну, хорошо… Да, очень красивая: очень тонкая… Глаза? Большие. А зачем вам нос? Нос тоже красивый, с раздувающимися ноздрями. Послушайте, вы обещали, я рассержусь. Какой вы смешной! Что делаю? Лежу в моей большой, восточной комнате на шелковых подушках. Кругом меня все туберозы. Они опьяняют: я люблю, когда кружится голова. Да, окна занавешены бархатными портьерами, малиновыми. Ковер на полу, такой мягкий, что глушит шаги. Как я одета? Пожалуй, скажу: ведь в комнате полумрак… Я не могу… Да я совсем не одета, на мне ничего нет, кроме роскошных рыжих волос. Что?.. Вы хотите войти? Вы слишком дерзки… Ах, только представить… Хорошо, вот вы пришли. Садитесь, нет, не рядом… Не смейте так глядеть на меня: я не люблю грубых… Вы нежный?.. Да, я вся розовая, а ножки маленькие, я их скрестила. Ай, трогать нельзя… Что, что? Не слышу… Нет, нельзя… Ну, пожалуй, поцелуйте…

Но в это время распахнулась дверь, встала на пороге гневная мамаша. Любочка обернула к ней взволнованное свое, с пылающими щеками и ртом, лицо.

– Перестать! – крикнула мамаша, и Любочка тотчас прикрыла ладонью трубку. – Ты девка или моя дочь? Прислуга на кухне со смеху валяется, да на телефоне, чай, все барышни уши развесили. Да ведь эдак тебя в газете пропечатают. Стыда-то…

– Да я бы все отдала, чтоб про меня в газете напечатали, мещанка вы старая! – ответила Любочка, со звоном повесив трубку.

IV

В одиннадцатом часу позвонили в парадном и, когда прислуга возвращалась, Любочка спросила ее – кто пришел.

– Да жилец новый, – ответила прислуга, – дурак какой-то: я с него пальто снимаю, а он меня как облапит; хоть ты, говорить, меня пожалей, весь день толку ни от кого не добился… А уж какой ему толк надо – не знаю.

– Вот как! – молвила Любочка и, подойдя у себя к боковой замкнутой двери, прислушалась… Комната жильца была соседней. Любочка различила за дверью шаги, покрякиванье, потом скрип кровати…

Жилец долго вздыхал, должно быть, лежа, потом затих. И Любочке стало вдруг ужасно любопытно, каков такой жилец… Уж не провинциальный ли помещик-богач: ведь намекнула же на это мамаша. А может быть, и американец. Вдруг Любочкино ухо различило странные звуки, потом слова. Жилец, оказывается, пел:

 
Темен, темен лес густой,
В нем бегут потоки.
Хочешь – спи, а хочешь – пой
Песенки далеки.
Ляг в траву, гляди в родник,
Ты в певучий дуй тростник —
Пой: «Приди, тоскую».
Нимфа белою рукой
Расплескает над собой
Воду ключевую.
Нимфа, нимфа, дочь ручья,
Выйдет, нежно застыдится;
Солнце за лесом садится…
Ты ж смотри – она ничья.
 

– Боже мой, это поэт, – прошептала Любочка. – Вот так случай. Он должен посвятить мне эти стихи. Обо мне заговорят… А пойти к нему разве? Смелости нет. А? Мамаша дрыхнет… Постучусь только и спрошу, нет ли книжки со стихами, на ночь почитать. В этом нет ничего предосудительного. Разговоримся, а потом…

Любочка поспешно попрыскалась духами, прихлопала ладонями волосы и, на цыпочках подойдя к двери жильца, чуть постучала.

– Кто? Женщина? – поспешным шепотом спросил жилец тотчас же и отворил дверь.

Перед Любочкой стоял, страшно косматый, давешний незнакомец, без пиджака; рубашка его была расстегнута и под нею широкая грудь покрыта густыми, как у барана, волосами…

Любочка ахнула, хотела бежать, но побоялась шума, да было и поздно: жилец за руку втянул ее в комнату, закрыл дверь, быстро сел на пол у Любочкиных ног, крепко обхватил ее колени и, закинув голову, умоляя, стал глядеть в глаза.

– Вы с ума сошли… Что вы делаете, послушайте! – зашептала Любочка, упираясь в его плечи.

– Я мечтал о вас, я для вас пришел, – сказал жилец голосом до того нежным и ясным, что у Любочки сразу пропал страх, осталось одно неистовое любопытство. – Не бойтесь меня: это я вас поцеловал утром. Милая! Я еще и за другими бегал; весь день; но все они отказались от меня. Не понимаю, что им, что вам надо? Вы женщины ведь, да? Ну, побоялись немного, побарахтались и уступили… Одна только почти согласилась полюбить, и то по телефону… Но зато она была принцесса, и такие штуки говорила, что мне стало совестно немного. Если бы я ее встретил…

– Так это я с вами говорила. Вам понравилось?

– Вы, принцесса… – начал было жилец.

– А вы не поэт? – поспешно перебила Любочка. – Скажите мне стихи; вы очень странный, но я вас не боюсь; я посижу у вас: ведь вы не тронете?.. Да и нельзя, все услышат, а я так завизжу… Ну-ну, и огорчился…

– Не понимаю я: к чему говорите, что вам надо? – с отчаянием сказал жилец.

Любочка засмеялась, высвободила ноги из ослабевших его рук, прошлась и села в кресло, подперев щеку…

– Наивный, – молвила она лукаво. – Что девушке надо? Девушки любят ходить около опасности, их нужно любить и ласкать, но не увлекаться слишком… нет, нет, милый поэт мой!

– Я не поэт, – еще более отчаянно сказал жилец, поднялся с пола и сел на кровать, нагнув, как баран, голову. – Поэты – мудрецы, они понимают всю вашу путаницу. А я только зверь. Обыкновенный сатир.

– Как – сатир? – спросила Любочка, подпрыгнув.

– Ну да, самый обыкновенный, и рога у меня есть, и копыта, все, что полагается. Леса повырубили, нимфы разбежались… где же нам жить? В города и уходим… А тут еще хуже…

Слушая, Любочка поднялась с кресла и стала около кровати.

– Милый мой, я для вас все сделаю, покажите копыто, – взмолилась она.

– Как все? – приободрился жилец.

– Ну, конечно, глупый. Ой, даже голова закружилась. – Любочка живо подсела на кровать и, погладив незнакомца по голове, нащупала рожки.

– Ай! – крикнула она. – Послушай, у нас будет слава и богатство…

И, страшно взволнованная, Любочка ощупала и косматые ноги, и копыта у незнакомца и, захлебываясь, блестя глазами, стала объяснять, что им немедленно нужно повенчаться, потом телефонировать в газету, чтобы прислали фотографа, сняться голыми в фантастической обстановке. На следующий день во всех газетах их портреты, а затем турне по Европе, ангажемент за сто тысяч долларов в Америку; Любочка танцует в костюме Иды Рубинштейн, а он – голый, показывая ноги.

Пока Любочка уговаривала так и мечтала, сатир все более огорчался, робел и угасал… Потом, удумав что-то, оделся и, не поднимая глаз, пошел к двери…

– Куда? – спросила Любочка и беспокойно поглядела на чемоданы жильца, на серебряный около умывальника несессер.

– А я вот сейчас вернусь, сейчас, – ответил сатир тонким голосом и вышел бочком в дверь.

– Смотри, возвращайся не поздно! Слышишь, я буду ждать, – крикнула Любочка строго.

Сатир, медленно спустясь по лестнице, вышел на тротуар, остановился у окутанного туманом фонаря, поглядел в обе стороны, где матовыми яйцами висели в тумане такие же фонарики, поднял голову к небу (его не было видно), поморгал, махнул рукой и пропал в темноте.


Алексей Толстой
СТАРАЯ БАШНЯ

I

Красный свет тепло играл на граненом хрустале, ласкал подбородки и руки гостей, наклонившихся к столу, и розовел в длинной седой бороде именинника, инженера Бубнова, сидевшего в кресле.

– Завод наш, милые мои гости, – рассказывал Бубнов, – самый старый на Урале: еще при Петре Первом построен главный корпус механического отделения, домна, которую зовут Матреной, и старая башня посредине озера. Раньше завод был богаче и больше, владельцы жили не по Парижам, а в крыле главного корпуса, богато и широко, и каждый год во время заводского праздника устраивали пир и зажигали разноцветные огни наверху башни. Но настала страшная година, пришла черная смерть в Россию, много народу погибло, перемерли один за другим и владельцы. Странная вещь, часы на башне звонили не переставая, тяжело и гулко, перед приходом черной смерти в темную, ветреную ночь, когда озеро ревело и хлестало через плотину. Их бросили заводить, боялись даже днем взойти на башню. Но перед каждым несчастней они выбивают медленно три раза. Вы, конечно, заметили, как белеет циферблат над озером: стрелки показывают ровно три…

Молодая учительница вздрогнула и взглянула большими глазами в темное окно.

Недавно приехавший из Петербурга инженер Труба наклонился к ее лицу и тихо засмеялся:

– Вы боитесь?

– Я не знаю, – сказала она и покраснела.

Заводский техник и золотопромышленник из Екатеринбурга стали пугать ее, подражая звону, а Труба встал на стул и гробовым голосом произнес:

– «Дон, дон, дон», – звонит привидение. Я отправляюсь на башню и говорю ему: «Милостивый государь, какое вы имеете право пугать добрых людей?…» Затем беру его за шиворот, привожу сюда и угощаю стаканчиком доброй облепихи.

– Побоитесь, – мрачно сказал техник.

Труба улыбнулся, подошел к пианино и заиграл кэк-уок.

– Спойте что-нибудь грустное, – попросила учительница.

Он спел несколько романсов Чайковского, а когда она села рядом и ее розовый локоть отразился в черном дереве, продекламировал: «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю»[18]18
  «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю» – Первая строка стих. (1886) Н. Минского (1855–1937), ставшего популярным романсом.


[Закрыть]
.

Цеховой мастер и золотопромышленник в поддевке думали, как приятно быть образованным.

А техник решил, что жизнь его кончена.

Учительница больше не будет играть с ним в крокет в школьном садике, на закате солнца, и не вздохнет, когда он запоет баритоном под гитару: «Накинув плащ, с гитарой под полою»[19]19
  «Накинув плащ, с гитарой под полою» – из романса неизвестного композитора, слова в ряде источников приписываются В. Соллогубу.


[Закрыть]
, и никогда-никогда не попросит подарить ей ручного ежика.

Потом инженер Труба рассказывал, что в Петербурге дожди и туманы, и целый день горит электричество, и все представляли Петербург вроде грязного от воды и угля заводского двора, где посредине горит одинокий керосиновый фонарь и стоит сторож в тулупе и с колотушкой.

Наконец именинник задремал, и все разошлись.

Труба пошел провожать учительницу, а в темноте за ними крался техник.

– Вы верите в башню? – спросил Труба, крепко прижимая маленький, горячий локоть.

– Я не знаю, право, но, когда хожу ночью одна, мне страшно, а сегодня не страшно.

– Я рад, что попал в этот забытый уголок; я всегда верил, что в глуши расцветают прекрасные девушки, как душистые полевые цветы.

Маленький локоть задрожал и, так как они шли по косогору, учительница склонилась к нему, а он поцеловал ее не ожидавшие, теплые губы.

Учительница вырвала руки, и они молча, шагая через лужи, дошли до школы…

Отворяя калитку, она сказала: «Вы… вы…» – и, должно быть, заплакала.

Когда заблестел свет сквозь ставни, Труба пошел к себе, ему хотелось петь и прыгать через канавы.

Техник все видел и слышал.

II

С утра налезали тучи, родившиеся в сырых ущельях Уральских гор, кольцом охватили истомное небо, и только над заводом еще жмурилось белое солнце и в душной тишине стучала кровь в одурманенные головы.

Труба бродил по мастерским. Угарно пахло железом и маслом, и скрежет резцов рвал воздух на узкие, пестрые полосы.

Слесаря и токаря, черные и потные, угрюмо стояли у станков.

В кузнице бил молот мерно и резко, летели прямые и сильные искры.

Трубе казалось, так бьется его сердце.

Рыжий мастер повернулся к нему.

– Не ждать добра, господин инженер.

– Что?

– Не ждать добра, говорю: сегодня ночью часы на башне били.

Это было так неожиданно и зловеще, что Труба остановился и уронил папироску.

– Что вы, Матвей Никитич, охота вам верить в глупости, послышалось кому-нибудь.

Мастер насупился:

– Вспомните мое слово, либо пожар будет, либо еще что нехорошее; народ с утра не хотел за станки становиться, да цеховой мастер уговорили.

Труба пожал плечами: как глупо! Вспомнился вчерашний вечер, поцелуй и тихий свет сквозь ставни.

«Прелесть моя, – подумал он, – нежная, робкая, как полевая птичка».

После свистка он пошел в школу. Учительница, в розовой блузке, встретила его, опустив глаза, посреди узкой, полутемной комнаты; сквозь щели ставней лился белый свет плоскими полосами, пахло сухими травами и свежестью недавно проснувшейся девушки.

Все было так невинно и чисто, что Труба не вспомнил о вчерашнем, весело пожал ей руку и сказал:

– Знаете что, сегодня ночью часы звонили!

Девушка побледнела.

– Что вы говорите! Вы слышали?

– Нет, Матвей Никитич рассказал. Мне слышно, как все здесь боятся обыкновенных часов; какой-нибудь озорник…

– Нет, не говорите так, я очень боюсь несчастья, мой дедушка умер в ночь, когда звонили часы… Пойдемте к Бубнову, расскажем ему… И потом… – она покраснела: – неловко, что мы одни в школе, будут говорить…

Она так красиво опустила голову, перевитую светлой косой, ее тонкие уши так порозовели, что Труба прошептал: «Милая!» – и нежно взял ее руку.

Но в это время вошел техник, мрачный и похудевший.

– Меня за вами директор прислал, – обратился он к Трубе, – рабочие хотят домну потушить, говорят, ночью часы звонили, так все равно быть беде.

– Чудеса! – выходя, сказал Труба.

Тучи надвинулись к самому заводу. Бабы запирали ставни, ребятишки хворостинами загоняли поросят в ворота, где-то завыла собака. Контора освещалась свечой, воткнутой в чернильницу.

У клеенчатого стола сидел важный и строгий Бубнов; управляющий ходил взад и вперед, заложив руки за китель; жирные щеки прыгали от гнева.

– Черт знает, – кричал он, – потушили домну, требуют прибавки, и все из-за дурацких часов, тут пахнет или чертовщиной, или пропагандой.

Но, очевидно, управляющий трусил.

– Господа, – сказал Труба, – неужели вы верите?

– Поверите, – буркнул управляющий, – вас в Питере не учили страху.

– Да ведь никто же не слыхал звона.

– Я слышал, – важно произнес Бубнов, – медленно ударили три раза.

– Очевидно, кто-нибудь озорничал.

– К башне можно подъехать только на лодке. На заводе их всего три и все стоят под замком в заводской купальне.

– Знаете что, я пойду уговорить народ, – сказал Труба и, выходя, слышал голос управляющего.

– Молокосос, а смелости ковшом отбавляй… Оботрется…

III

Вечером Труба и учительница сидели в столовой у Бубнова. Дождь не пошел в этот день, было томительно и душно. Бубнов рассказывал, качая, как ведун, длинной, седой бородой.

– Много непонятного на свете, господа; мы перекидываем мосты через пропасти и говорим друг с другом за тысячу верст, а не знаем, что в душах наших растут дикие леса и бродят неведомые звери. Бывают минуты, когда человеку открываются глаза на чудесное, и тогда он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник и призывает Бога. Тогда он глядит сквозь стены и слышит невидимые голоса. Я старик и не смею не верить во многое, губы мои перестали улыбаться. Вчера, проснувшись, я стал слушать: с озера донеслись три глухие удара… Будет что-то нехорошее.

Труба подошел к окну.

– Видите, как темно, тучи наползли отовсюду, воздух насыщен грозой; в такие минуты нетрудно поверить в чудесное… Мне хотелось бы посмотреть башню и этого звонаря. Я боюсь только пауков за их магические глаза и быстрые лапы..

Он отворил окно; потянул чуть заметный теплый ветер.

Вдруг в темноте повис удар колокола; как будто сорвалась тяжелая, угрюмая тень.

За ним второй, долго спустя третий, – и сразу надвинулась тишина. Труба почувствовал, как что-то подкатилось к горлу, закружилась голова и слегка затошнило.

Когда он оглянулся, Бубнов и учительница сидели бледные, он – опустив голову, она – раскрыв круглые невидящие глаза.

– Что это? – и губы ее по-детски дрогнули.

– Я знаю эти штуки, – закричал Труба, и в нем засмеялась бесшабашная смелость, – сейчас вам приведу привидение, и посмотрим, как оно зазвонит у меня в руках…

«Не нужно, не ходите», – умоляли темные глаза. Но он выпрыгнул в раскрытое окно и скрылся во тьме.

IV

У лодки пришлось оторвать замок и грести доской, так как весел нигде не было.

Труба сдвинул фуражку и расстегнул китель; веселая мелкая дрожь щекотала тело; носа лодки не было видно, только шелестели струи, да булькала черная вода.

Он решил взять с собой колокол часов и заранее улыбался славе, увенчающей его назавтра. Башня стояла где-то посредине озера на каменном островке; но прошел час, а ее не было видно.

– А, черт, должно быть, я свернул в сторону, – тихо сказал Труба и обернулся…

Сзади него, от самой кормы, вырезалась синяя башня, в три тонкие этажа с черными окнами; белые часы под конусной крышей показывали три.

Лодка стукнулась о камни, башня исчезла, и с одного края до другого прокатились чугунные шары, лопаясь, сшибаясь и потрясая небо. Труба лежал на дне лодки, оглушенный и слепой…

Когда все стихло, он поднялся, вытер мокрый лоб и выпрыгнул на камни.

Чудеса творятся, поневоле испугаешься, когда вам преподносят такой концерт!

Сшибая до крови колени, он взобрался на площадку и дрожащими руками зажег свечу.

Осветилась черная трава и облупленная серая стена с низким входом.

Труба вышел.

Четырехугольная пыльная комната, на полу кучи давно вынутой глины, щепки и сбоку гнилая деревянная лестница на первую площадку, а выше – винтовая, теряющаяся в круглой каменной дыре.

Доски скрипели и гнулись.

Труба осторожно ступал, высоко подняв свечу.

Кое-где половиц не хватало, и приходилось карабкаться по отверстиям в стенах.

Первые две площадки были пусты.

«На третьей часы», – подумал Труба и остановился.

В первый раз в него вполз страх и лохматой и сухой рукой стукнул в сердце.

Ярко вспомнилась столовая, под красной лампой учительница, склоненная на нежные руки, и бородатый Бубнов.

«Убежать разве… Но еще одна площадка – и я увижу дурацкие часы».

В это время раздались отчетливые, мерные удары маятника. Труба быстро взбежал и остановился, тяжело дыша и прикрывая рукой свечу.

Из окна в окно протянулся деревянный вал, под ним массивный стол и между пыльные колеса, цепи, качающийся маятник и сверху, как шапка, тяжелый колокол.

Труба потрогал колеса, радостно засмеялся и начал отвинчивать колокол.

Внезапный ветер задул свечу.

«Опять гром ударит», – подумал он и ощупью стал искать стену; его руки нащупали пролет и перекладину загородки.

«Там пропасть… скверно, что нет больше спичек…»

В это время кто-то охватил его спину и грудь, сильно прижал к решетке и стал клонить.

Труба закричал, ощупал холодные руки и впился в них пальцами.

Одна из рук высвободилась и резко ударила по его темени, еще и еще раз…

Труба рванулся, старая загородка хрястнула, и тьма приняла его тело, жирно и глухо упавшее на камин.

Учительница плакала, а Бубнов гладил ее по волосам.

– Он сейчас приедет, не бойтесь…

– Его, наверно, убило громом.

– Мы бы видели, как падала молния, а гром не страшен. Вон шаги, слышите…

Часто, один за другим неслись удары колокола, насмешливые, торжествующие, как лохматые, дикие птицы.

– Такова воля Провидения, – сказал Бубнов, важно и медленно крестясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю