355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Рассказы о русском характере » Текст книги (страница 6)
Рассказы о русском характере
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:01

Текст книги "Рассказы о русском характере"


Автор книги: Алексей Толстой


Соавторы: Константин Симонов,Борис Полевой,Валентин Катаев,Василий Гроссман,Виталий Закруткин,Всеволод Иванов,Георгий Соловьев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Всеволод Вячеславович Иванов

«Слово о полку Игореве»

Сержант Сергей Животенков, командир орудийного расчета, до войны был преподавателем русского языка в средней школе.

Многим из нас, привыкшим к исполняемому сегодня делу, кажется иногда, что дело, которое мы исполняли до этого, мы любили меньше.

Подобная мысль возникла в голове сержанта Животенкова, и обстоятельства, при которых она возникла, были следующие.

Ранней весной, когда перелески изобиловали снегом, а в поле под лучами свежего ветреного утра появились уже цветочки, противотанковый артиллерийский полк, шедший на запад, вдруг поворотил к югу и стал пересекать длинное село, едва ли не самое длинное во всей Смоленщине. Видно, что немцы и жгли-то его, и взрывали, и растаскивали на блиндажи, а оно все стоит и стоит, упрямо поблескивая на солнце своими рыжевато-бурыми соломенными крышами.

Вот школа. Кирпичное здание ее разрушено наполовину. Нет физического кабинета, библиотеки, общего зала. Но во второй половине, если постараться, можно еще работать.

Начальник связи, далеко высовываясь из машины, подъехал к батарее. Он передал приказание полковника: «Задержаться в селе на полчаса… дальнейшие распоряжения получите дополнительно!..»

И тотчас же замолкли моторы, прекратился грубый лязг тракторных гусениц – и все услышали легкий шум ветвей, колеблемых весенним ветром, шелестящий шепот ручейков, струящихся из-под снега… Что-то простое, деревенское полилось всем в сердце…

Животенков вспомнил весенние испытания, которые он проводил у себя в школе, там, в Тамбовской области. Они всегда сильно волновали его. Ведь узнаешь, что тебе удалось сделать за зиму!..

Дверь в здание школы открыта, вернее, сорвана с петель. Он вошел. Во втором этаже слышались голоса. Он поднялся по лестнице, на которой лежали груды затвердевшего синеватого снега.

Несколько мальчиков усердно рылись в большом ворохе чего-то рыхлого, пепельно-серого. Несмотря на весенний ветер, шатавший разбитые рамы, кислый и прогорклый запах наполнял комнату. Мальчики услышали характерный стук солдатских сапог, но голов не подняли. Население у фронта всячески старается удалить войну из памяти…

– Учебники ищете? – спросил сержант.

– На курево! – ответил мальчик постарше, не догадываясь, что перед ним учитель. – Научились, хватит…

– Эвон фашисты как постарались, – сказал второй, уродливо кривя лицо, – луну, звезды скорее найдешь здесь, а не книгу!

Протухлый, отвратительный запах в комнате, тощие лица детей цвета ржаного хлеба, их хриплые голоса – все это в душе сержанта подняло высокую волну простого и безыскусственного сострадания.

Тоном опытного учителя он сказал:

– Будет врать, ребята. Вы давно не учились, и понятно, что скучаете по книге. Где ваши учителя? Та-ак… Выходит, что же? Двоих вроде убили в партизанах, третья ушла с нашей армией. Печальное дело, но не унывайте. Мы пришли и отсюда уже не уйдем. А пока… – Он посмотрел на часы: – Семь утра. Так вот, ровно через три дня, в семь утра, я даю вам урок русского языка. Понятно?.. Полк? Ну, будет ли здесь стоять мой полк или уйдет – это вас не касается, поскольку военная тайна. А я лично приду. Урок будет по теме – героический эпос «Слово о полку Игореве».

Животенков превосходно изучил особенности войны, разбираясь в них с легкостью, как в падежах. Например, по двум-трем фразам, брошенным начальником связи, Животенков понял, что полк простоит в селе не полчаса, а добрую неделю. Но сколько сержант ни был догадлив и наблюдателен, он не мог, разумеется, узнать намерения противника. А эти намерения проявились часа два спустя после того, как он, вкатив орудие под навес, лег отдохнуть в избе на соломе, которую уже успел расстелить второй номер…

Командир батареи скомандовал выступление, и Животенков опять зашагал по ржавой, угрюмой, неподатливой грязи. «Вот тебе и догадлив! – думал он с досадой. – Вот тебе и урок!» Собой он был крепок, широкогруд, с дюжими щеками, работал споро, окапывался, например, в полминуты, но вот окапываться мыслями куда трудней!

Орудие сержанта Животенкова установили в леске, в полутораста метрах от деревни Большое Кропотово. Впрочем, какая там деревня! Три отвратительные трубы, уцелевшие ненароком, да отвратительно разрытые погреба, где немцы искали не то припрятанные крестьянские пожитки, не то картофель. От деревни несло дымом. Изредка налетавший дождичек обмывал темные сучья деревьев… Тоска!

К вечеру из-за деревни показались два танка и за ними несколько грузовиков. Гитлеровцы! Сержант подпустил танки меньше чем на сто метров и приказал открыть огонь по грузовикам. Он хотел разрушенными машинами закрыть дорогу танкам, которые пожелали бы отступить. Дело в том, что по обеим сторонам проселка были крутые песчаные балки… Расчет получился и хороший и нехороший. Грузовики перекувырнулись, загорелись, началась паника… но вот танки он не успел подбить, и те прямой наводкой начали обстреливать его орудие. Поблизости разорвался снаряд, попал осколок в замок. От соседнего орудия, спасибо, послали артиллерийского мастера. Он сообщил, что с левого фланга приближается еще полтора десятка танков.

Горячее произошло дело!

Словно подчиняясь какому-то непреодолимому валу, который их гнал сюда, на двух линиях проселочной дороги, в районе Большого Кропотова, появились и шли на батарею то тяжелые, то легкие танки. За три дня, в течение которых билась с ними батарея, их вышло сюда не менее пятидесяти. Батарея подбила и сожгла одиннадцать, а орудие сержанта Животенкова – заклинившийся в замок осколок давно изъяли – уничтожило не менее трех! Черный дым шел из машин, из аварийных люков выскакивали немецкие танкисты… Они не бежали – они ползли к орудиям, бросали гранаты, обстреливали батареи из автоматов. Горячее, повторяю, было дело. Убило наводчика, тяжело ранило второго номера, связисту батареи пробило голову… Дым. Огонь. И не разберешь, где день, где ночь!

Ночи стояли холодные, длинные, темные. Надо подносить снаряды, надо покормить расчет, а тут отовсюду – смерть, холодный дождь, и под промокшими ногами бесчисленные обнажившиеся корни деревьев. Из жерла вылетают пылающие красным трассирующие болванки – и странно чувствовать, что тебе нестерпимо зябко, а рядом летит столько огня!

И как медленно прибывает вода в реке от тающего весной снега, так и мысли прибывали и прибывали в голове Животенкова. Да, холодно, тяжко, иную минуту просто хочется заплакать от боли и страданий, от голода и жажды сна, но почему же все это совершающееся вокруг держит в состоянии непрерывного воодушевления и вызывает в душе непрестанное стремление действовать – стрелять, уничтожать танки, искать их, тщательнейше замаскированные, самому маскироваться, менять позиции, выкатывать орудие, заряжать его – и стрелять, стрелять, стрелять?!

Что это такое? Как это назвать? Кто, кто привил ему это, что пылает внутри его ярче трассирующего снаряда, что гонит его к непрерывной деятельности, что не дает заснуть, что делает его годным на все, что потребуют командиры и нечаянности, неизбежные в военной обстановке?

Вторые сутки. Уже сон то и дело машет крыльями над глазами, а он: «Прицел сколько? Шестнадцать! Перелет! Уменьшить на два деления! Правильно!» И чего ж тут неправильного, когда танк начинает метаться, как уклейка, выброшенная рыбаком на траву!

Третьи сутки. Фашисты подвозят в кустарники орудия, по-видимому, самоходные. Крадутся пехотинцы… «Ребята, прикрываем железную дорогу Ржев – Вязьма, понятно?». Летят кумачовые искры, стальные болванки впиваются в глубокий снег. Снег, издали слышно, шипит, и пар поднимается над кустарниками… А сон распускает над глазами что-то пленительное… ух!.. уснуть бы!..

Животенков выпрямляется, трет снегом лицо и старается думать о чем-нибудь постороннем. Но – мысль одна: «Любишь все это, любо защищать Родину. Может быть, в военном деле твое призвание. Значит, вернешься к учительскому столу, и станет тебе скучно…»

Уже приближается исход третьих суток, когда должен он пойти в школу и рассказать детям, усталым от войны, о князе – отважном Игоре.

Стоит сержант на опушке леса. Перед ним поле, широкое русское поле. Еще не совсем стаяли снега, но много уже видно темной, напитанной водой земли, а кое-где уже ползет травка. На эту травку смотришь пристально, и кажется, что она двигается на снег и зеленые лучи рассеиваются по нему…

Была ранняя весна. Солнце сияло нестерпимо. Князь Игорь выехал на опушку леса. Он приподнял красный свой щит и, заслонившись им от солнца, глядел вперед, туда, где за русскими холмами простирались степи половецкие. Пальцы его сжимают серебряное копье, которое сверкает на солнце, как те сосульки, что свисают ранней весной с крыш. На сердце его и холодно и светло. Ух, далеки и опасны дороги! Страшна и угрюма земля половецкая! Опасен и коварен враг! Но что поделаешь – земля русская зовет, и надо не гнушаться битвы, а о тех, кто гнушается, думать мерзко. Вперед, друзья, вперед, за землю русскую, за русскую волю, за весну русскую!

…Хотя Животенкова и контузило слегка в плечо, он тем не менее помог вкатить орудие под тот же навес. И по-прежнему с той и другой стороны орудия валялась помятая мокрая солома и те же чистенькие воробьи, слегка распустив крылышки, прыгали по ней. Но в голове сержанта не было прежней ясности. Возбуждение улеглось, и голову наполнял какой-то скрытый и неприятный шум. Пройтись разве по улице села? Может статься, развеет?

Он сказал, указывая на замок:

– Надо его… чтобы никаких разрывов в металле… Начинайте. Работы тут, – он взглянул на часы, показывающие без четверти семь, – часа три, начинайте. Я вернусь через сорок пять минут.

– Товарищ сержант, да ведь вы, почесть, трое суток не спали. Мы хоть вздремывали. Вы ложитесь, а мы его подчистим и тоже ляжем. Ложитесь, а то у вас такой сон в глазах, щипцами не вытянешь.

– И то лягу, – сказал сержант, – вы и без меня… невелика хитрость оттереть ржавчину.

Сержант шагнул. Но вместо того чтобы идти в избу, он пошел на улицу. Бойцы объяснили его уход тем, что ему надоело трое суток воздерживаться и он желает выпить перед сном водки. И, позавидовав счастью сержанта, они принялись очищать и залечивать рану, нанесенную орудию.

Тем временем сержант вошел в класс, где три дня тому назад он дал обещание школьникам.

Оки ждали его. Комната была убрана, выметена и даже, кажется, вымыта. Возле окна возвышался стол учителя, табурет, а рядом – классная доска. Правда, все это было расщеплено и кололось, как плавники у рыб, но кто обратит внимание на это! Ученики сидели за партами, и их было вполне достаточно, чтобы создавалось впечатление нормального урока.

Учитель положил перед собой записную книжку, в которой были лишь одни пометки о количестве снарядов, им принятых, кроки местности, где развертывалось орудие, да еще перечисление белья, сданного им в полковую прачечную.

– Все готово, – сказал он, – приступаем. Вам известно, что такое героический эпос и что такое «Слово о полку Игореве»? Нет? Забыли? Но что ж, фашисты – одно, учение – другое. Будем восстанавливать знания.

Он начал было объяснять смысл и значение для нас героического эпоса прошлого – славы нашей Родины. И опять ему представилось: поле, весенние коричневые, словно подернутые лаком, веточки кустарников, нерастаявший снег, кони, звенящие удилами, красные щиты, всадники и впереди них задумчивый человек – Игорь Святославич, новгород-северский князь. Целью его похода…

…Теплая всасывающая струя воздуха опустилась на него. Ему было крайне приятно смотреть на детей, видеть их изменившиеся лица, как бы поглощающие знание, однако под этой теплой струей, льющейся на него откуда-то сверху, он словно осел, стал меньше, углубился во что-то безрассудное… он закрыл глаза и заснул.

Когда он открыл глаза, он даже и не подумал, что спал. Просто сквозь разбитую раму дунул теплый ветер, и сержант на одно мгновение прикрыл веки. Странно только, что ноют локти и затекла кисть руки, к которой, должно быть, он прижал голову, да и ногу свело…

Он строго посмотрел на ребят.

Лица их были по-прежнему внимательны и даже, пожалуй, еще более внимательные, чем в начале урока.

– Будем продолжать урок, – сказал он и, перед тем как продолжать, взглянул на часы. Удивительное дело! Часы показывали без десяти десять, Что, он забыл их завести? Но тогда бы они остановились! Он приложил их к уху. Часы шли исправно, как всегда. Он взглянул опять в лица ребят. – Я, кажется, задремал, ребята?

– Нет-нет, – ответили ребята в голос.

Голова его теперь была ясна. Речь текла плавно. И он испытывал редчайшее удовольствие от урока. Оказалось, что он любит то и другое! И войну за Отечество, и рассказы ребятам о том, чем жило и чем живет его Отечество. Оказалось, что сердце сержанта Животенкова обширно и может вместить многое – много любви!

Хрестоматии «Русская литература» он, разумеется, не имел, не имели ее и ребята, поэтому вполне извинительно, что он не так уж точно цитировал подлинник и перевод. Точность он заменил пылом, и ребята вполне удовлетворились этим. После того, как он закончил урок, он проверил их. Они отлично усвоили пройденное и спросили, когда он назначит следующий урок.

– Скажу по секрету, в ближайшие часы выступаем дальше, на запад, – проговорил сержант, – так что урока от меня вскорости не предвидится. Но мы заложили фундамент, и, будьте уверены, он не распадется. Сколько дней прошло с того момента, как вошла в село Советская власть? Пять. А уж был один урок! Так поверьте, что через несколько дней к вам приедут и настоящий учитель, и книги, и тетради. До свидания, ребята!

И все же он возвращался к своему орудию в недоумении. Спал он или не спал? И если спал, то сколько? Неужели же школьники так страстно хотели учиться, что сидели и ждали урока, неподвижные, два долгих, утомительных часа? Два часа не шелохнувшись. Уж что-что, а детскую психологию он знал. Во время войны, да весной, да при выбитых рамах. Невозможно!

Он вошел под навес. Орудие было в исправности. Часовой у орудия подтвердил это.

– Сколько ж они работали? – опросил сержант.

– А часа два с лишком, может, и три, докончили, одним словом, да и пошли спать, товарищ сержант. Солнце-то ведь высоко, а как опустится, пойдем, сказывают, дальше.

Сержант взглянул туда, куда он не догадался взглянуть, – на солнце.

Огромное, сверкающее, резкое, оно стояло действительно высоко в бездонном, казалось, всепоглощающем небе. Оттуда оно как бы говорило человеку: ну разве не прекрасна жизнь, разве не прекрасна весна и разве не поразительно прекрасна борьба за все это: за солнце, за себя, за меня, за жизнь!

И тут только сержант Животенков понял, почему ребята не ушли из класса, когда он спал. Они знали, где и как он провел эти три дня и три ночи, и, охраняя его сон, продолжавшийся два с лишним часа, они тем самым охраняли и уважали и свое будущее, и свое настоящее, и свое прошлое.

– Одобряю! – сказал сержант Животенков и улыбнулся улыбкой, едва ли не самой широкой за всю его жизнь.

Константин Михайлович Симонов

Восьмое ранение

Восьмое ранение он получил в песках под Моздоком. Был очень холодный ноябрьский день. Еще ночью задул сильный ветер с Каспийского моря и продолжался весь день, не переставая, сметая с песчаных горбов снег, засыпая колючей порошей пушки, забиваясь под воротники шинелей.

Был день как день – обычный, один из тех, к которым за полтора года войны Корниенко уже привык и не находил в них ничего особенного. С утра было тихо, к полудню немецкие артиллеристы начали ловить его батарею, но не поймали. Потом стоявший слева полк атаковали несколько вражеских танков. Корниенко открыл огонь и поджег танк, остальные ушли. Потом, часов до пяти вечера, опять стало тихо.

Ветер был такой промозглый, что даже во время боя, работая у орудий, люди кутались в свои синие выцветшие башлыки, плотно обвязывая их вокруг воротников шинелей. Только сам Корниенко поднял уши у шапки и опустил воротник, а башлык заправил за ремень Ему было так же холодно, как и всем, но так поступать у него была своя причина: пять дней назад его контузило, он плохо слышал, и ему все казалось, что это оттого, что мешают шапка и башлык. Однако лучше слышать он не стал, и когда в пять часов вечера на батарею налетели бомбардировщики, он, стоя в отдалении от своих казаков, не услышал гула, перешедшего в свист, и бросился на землю только в ту секунду, когда где-то совсем рядом раздался взрыв.

Восьмое ранение было в живот. Он почувствовал боль и, превозмогая ее, попробовал сесть. Но руки скользили по снегу, и сесть ему долго не удавалось. Наконец, застонав, он все-таки сел и, опершись руками о землю, попробовал встать И раньше, когда он бывал ранен, ему казалось, что главное – встать, оторваться от земли, тогда он превозможет боль и останется жив. Но сейчас он не мог приподняться. К нему подбежали несколько казаков, и пока двое укладывали его на носилки, остальные молча стояли вокруг. Он не мог видеть своей раны, но, встретившись взглядом с их глазами, понял, что, наверное, вид ее был ужасен. Он почувствовал: перед тем, как его унесут, он должен что-то сказать своим батарейцам, они ждут этого. Но сказать ему хотелось только одно – что напрасно они на него сморят как на покойника, что он не умрет.

– Достаньте, в правом кармане смертельник лежит, – сказал он шепотом.

Санитар расстегнул у него карман гимнастерки и достал оттуда черную круглую коробочку, похожую на те, в которые хозяйки кладут иголки.

– Открой, – сказал Корниенко, когда санитар достал смертельник.

Санитар открыл: коробочка была пуста. Тогда, обращаясь к казакам, уже совсем тихо, так, что даже не все расслышали, Корниенко сказал:

– С финской войны еще вожу и ничего не кладу, потому что все равно меня не убьют.

Он сказал это с ожесточением: ему было обидно, что батарейцы так легко могли поверить в возможность его смерти.

Носилки подняли, и он сразу потерял сознание.

В первый раз он очнулся, когда в полевом госпитале его стали готовить к операции. Он открыл глаза, увидел над собой знакомое лицо врача, у которого он один раз уже оперировался, и попросил, чтобы ему дали стопку водки. Врач не удивился этой просьбе: она была достаточно частой, и сам врач считал, что перед обработкой раненого водка иногда не вредит. Но Корниенко он отказал:

– На этот раз нельзя. У вас рана в животе.

– Ну, не надо, – покорно ответил Корниенко и снова потерял сознание от боли, как только ему начали промывать рану.

Без сознания он был почти две недели. Иногда сквозь полусон он чувствовал, что его куда-то везут на машине, один раз почувствовал раскачивание поезда, потом опять наступила темнота, и в голове его проносились какие-то дикие, странные образы, обрывки воспоминаний – все, что потом он, как ни старался, так и не мог вспомнить. Сознание окончательно вернулось к нему только в большой прохладной комнате с высоким белым потолком и двумя длинными рядами кроватей.

– Сестрица, – сказал он и удивился, что сестра не слышит. – Сестрица! – крикнул он.

Тогда сестра медленно повернулась, словно до нее долетел едва слышный шепот.

– Что за город? – спросил Корниенко.

– Ереван, – сказала сестра.

В окне виднелись крыши соседних домов, все в желтых пятнах южного солнца. На стене против койки висели большие часы с маятником. Корниенко показалось, что они стоят, потому что они не гикали, но потом он увидел, как качается маятник, и понял, что просто еще плохо слышит после контузии. Он со злобой вспомнил об этой контузии, из-за которой он к тому же был еще а ранен, и, чтобы отвлечься от дурных мыслей, решил поговорить с сестрой. Долго не мог он решить, с чего начать, потому что был неразговорчив вообще, а с женщинами в особенности. Наконец он спросил:

– Сестрица, а хороший город Ереван?

– Очень хороший, – сказала сестра. – Вот встанете, увидите.

Он попытался приподнять голову с подушки.

– Не надо, лежите тихо, – сказала сестра. – Вам сейчас опять будут делать переливание крови.

Так потянулись долгие дни.

Ему еще два раза делали переливание крови. Всего, как сказал ему доктор, в него влили почти два литра.

– Два литра крови, – сказал доктор, веселый, черноусый, начинавший толстеть армянин. – Два литра нашей армянской крови. Здоровая, хорошая кровь. Ты еще будешь молодцом, дорогой. Потолстеешь, твоему коню будет еще тяжело тебя возить.

Вспомнив о коне, Корниенко попросил принести ему документы, среди которых была фотография его коня Зорьки, сделанная полгода назад одним заезжим фотокорреспондентом.

– Вот конь, – сказал Корниенко, не добавив от себя никакой похвалы, потому что достаточно было взглянуть на фотографию, чтобы видеть – такой конь в похвалах не нуждается.

Но доктор, никогда не бывший кавалеристом, с деланным сочувствием сказал:

– Ничего, хорошая лошадка, – и, бережно положив карточку около Корниенко, пошел к следующему больному.

«Хорошая лошадка! Не понимает, – сказал про себя Корниенко и, дотянувшись до фотографии, поднес ее близко к глазам. – Разве можно сказать, что это хорошая лошадка? Это же трофейный конь, арабских кровей, во время разведки взятый у офицера. Да еще как взятый! Лихо взятый».

Он долго смотрел на фотографию. Был он холост и бездетен и, должно быть, оттого любил лошадей еще больше, чем остальные кавалеристы. Эта фотография была единственной, которую он возил в своем бумажнике. Правда, и его товарищи часто за дружеской беседой, после выпитой рюмки, показывали вместе с фотографиями своих жен и детей фотографии своих любимых коней, но у Корниенко была только одна эта, и потому он ее особенно ценил. Он положил фотографию под подушку и показывал ее навещавшим, если человек ему нравился. Собственно говоря, он сначала не думал, чтобы в этом далеком и чужом городе кто-нибудь мог его навестить. Но его навещали. Один раз приходили школьники, другой раз зашел однополчанин, с которым он служил еще в мирное время под Кишиневом. Три раза его навещали женщины, которые отдали ему свою кровь. Два раза они приходили все втроем, шумно и весело, приносили разные вкусные вещи, которые, однако, доктор запретил ему есть. На третий раз пришла только одна из женщин – высокая девушка-армянка, как ему показалось, очень красивая, но такая бледная, что ему вдруг сделалось неловко оттого, что именно она дала ему свою кровь. Он спросил, как ее здоровье. Она удивленно сказала:

– Хорошо.

– Вы мне бледной показались, поэтому я вас спросил.

Девушка, поняв, очевидно, его мысль, стоявшую за этим вопросом, заторопилась сказать, что она всегда такая бледная – южанка, а бледная – и загар ее не берет. Девушка села около него. Они помолчали. Потом он спросил, как ее зовут. Она сказала, что ее зовут Аннуш. Разговор опять оборвался. Корниенко было приятно, что она сидит рядом с ним, и, в сущности, он бы мог о многом ей рассказать. Если бы перед ним сидел кто-нибудь из товарищей, то он, наверное, сразу бы вспомнил не один десяток фронтовых историй. Но то, что это было в тылу, в госпитале, и перед ним сидела девушка, которая могла бы воспринять его рассказы как бахвальство, удерживало его.

– Расскажите что-нибудь о себе, – попросил он.

Она смутилась. Ей уже давно сказали в госпитале, что вот этот бледный, усталый человек, лежащий перед нею, ранен в восьмой раз, что он награжден тремя орденами Красного Знамени, что он и есть именно один из тех, кого называют героями. Но он молчал и ничего не говорил о себе – так что же могла рассказать ему она, простая девушка, только недавно окончившая десятилетку и еще ничего не видевшая в жизни? Однако молчание становилось тягостным, и она, запинаясь, стала рассказывать ему о том, как в последние годы жила каждое лето у отца в Нухе, в совхозе, работала там, а после работы часто по вечерам каталась верхом. Корниенко внимательно слушал, потом вдруг спросил, какая у нее была лошадь. Она рассказала. Тогда он запустил руку под подушку и вынул фотографию своего коня.

– Вот посмотрите, – сказал он.

Она посмотрела на фотографию и сделала несколько замечаний, к большому удовольствию Корниенко свидетельствовавших о том, что она, несомненно, понимала толк в лошадях. Оживившись, он начал рассказывать, как ходил в разведку и как ему достался этот конь. Ему очень хотелось, чтобы она представила себе, как все это было: и как он под носом у немцев вскочил на коня и как удрал от них. Потом, еще раз поглядев на фотографию, он добавил:

– Тут этого не видно, а у коня левое ухо прострелено. Они прострелили, когда я от них тикал, – насквозь, как березовый листочек.

Когда девушка уходила, она неожиданно вскинула на него свои большие, с мохнатыми ресницами глаза, и встретив его взгляд, поняла, что он хочет, чтобы она пришла еще. Она посмотрела на него неожиданно, и он не успел спрятать этот просящий взгляд. Девушка сказала, что в следующее воскресенье придет к нему опять.

После ухода Аннуш Корниенко долго лежал, закрыв глаза, и вспоминал, с каким интересом она слушала рассказанную им историю. Он представил себе, как, выйдя из госпиталя, он пойдет по солнечной улице, она – рядом с ним.

Тут он с досадой вспомнил об одном обстоятельстве, которое его давно огорчало. До сих пор он так и не получил ни одного из своих трех орденов: два раза привозили в полк для него награды, и оба раза он, снова раненный, оказывался именно в это время в госпитале. В душе он был самолюбив, особенно теперь, когда он представил себе, как, выписавшись из госпиталя, пойдет гулять с девушкой по Еревану. Вот он будет ей рассказывать истории, а про ордена вспомнить не посмеет: не станешь же ей показывать удостоверение, в котором написано, что он награжден. Ему стало обидно от этой мысли, и он невольно подумал, что хорошо, если бы комиссар полка догадался и прислал кого-нибудь в госпиталь с орденами для него. Несколько минут он мечтал о том, как это могло бы быть, как входит в палату Гуляев или, может быть, Загоруйко (лучше Загоруйко – он хороший парень) и вручает ему ордена.

Вечером в палату принесли центральные газеты, пришедшие сразу за несколько дней. Корниенко без посторонней помощи приподнялся на подушках и стал разглядывать газеты, одну за другой. У него от слабости еще рябило в глазах, и он читал только заголовки и смотрел фотографии. В одном из номеров он увидел на фотографии знакомое лицо. Приблизив газету к самым глазам, он прочел подпись: «Командир Н-ского полка майор А. М. Чуйко, награжденный орденом Ленина». Корниенко долго смотрел на фотографию.

«А. М… Александр Михайлович, – подумал он. – Только теперь майор и усы отпустил…»

Он долго, пристально смотрел на фотографию.

Вид ее всколыхнул в его памяти тьму воспоминаний. В голову лезло все сразу – и действительная служба в учебной батарее, и первые дни войны, Кишинев, Бендеры, Одесса, и то, как он, сам сев за руль полуторки и посадив рядом с собой своего тяжело раненного командира батареи капитана Чуйко, привез его в госпиталь и сдал там на руки врачу, неподвижного, потерявшего сознание. То, что было между ними, нельзя назвать дружбой: Корниенко преклонялся перед Чуйко, это был человек, за которого он, не задумываясь, отдал бы жизнь, человек, который из него, упрямого, любопытного, но неграмотного парня, сделал артиллериста, влюбил в артиллерию, заставил почувствовать, что такое настоящая жизнь. Пастух из Усть-Лабинской станицы, грузчик в Керченском порту, шофер-самоучка, Корниенко пришел на действительную, в батарею, таким, каким бы он сейчас, пожалуй, себя и не узнал. У него были только упрямое решение выбиться в люди, воловье здоровье и от природы золотые руки – а остальное дал ему Чуйко. Сам одержимый артиллерист, он заставлял Корниенко учиться математике, баллистике и даже в воскресенье утром, встретив его где-нибудь, кивал ему, как заговорщик, и говорил:

– Пойдем, Корниенко, до пушек.

И они шли «до пушек», и Чуйко, казалось, никогда не надоедало объяснять, а Корниенко – слушать Он сделал из Корниенко лучшего артиллериста батареи и на учебных стрельбах волновался так, словно вся его судьба зависела от того, насколько удачно будет стрелять его ученик.

Потом они вместе попали на фронт, чтобы через два месяца, под Одессой, расстаться, – казалось, навсегда. Нет, это не было дружбой – это было больше чем дружба. Самолюбивый, уверенный в себе, считавший (и не без оснований), что куда бы он ни попал, он со своими пушками справится лучше всех, Корниенко в то же время совершенно забывал о самолюбии, когда вспоминал про Чуйко. В самые трудные минуты жизни Корниенко не покидало острое желание, чтобы именно Чуйко посмотрел на его работу.

«Н-ский артиллерийский полк… Где он, этот полк? Где майор Чуйко? Куда ему написать? Почему не напечатали адреса в газете? Чего им стоило: Н-ский артиллерийский полк, такая-то военно-полевая почта. Не напечатали…»

Он посмотрел еще раз на фотографию, и ему уже не из самолюбия, а из благодарности к Чуйко захотелось, чтобы вот так же была напечатана и его, Корниенко, фотография, чтобы Чуйко так же, как он сегодня, увидел эту газету.

Ночью в палате горел синий свет. Корниенко не спал. Усталость, накопившаяся за эти полтора года, до сих пор мешала ему думать о возвращении на фронт и о войне. Ему было спокойно, хорошо, и казалось, что можно еще долго так лежать и после выписки из госпиталя гулять по улицам, подставляя лицо солнцу.

Но при воспоминании о Чуйко его мысли вернулись в полк, и он стал озабоченно думать, кто же теперь там командиром батареи, и, ревниво перебирая всех, кто бы мог быть назначен на эту должность, прикидывал, что все равно тот, другой, не справится так, как справлялся он. Он соображал, где мог стоять сейчас полк, – если на прежнем месте, то, наверное, батарейцы вырыли уже блиндажи, как он им говорил, под горкой и наблюдательный пункт давно сделали там, где тогда собирались, на холме, слева. И, должно быть, сейчас в термосах ужин принесли. А завтра с утра опять бой будет. И он почувствовал, что его там не хватает. А может, думают, что умер он? Если так, то интересно, что говорят про него.

И когда он представил себе все, что может сейчас происходить на батарее, у него было такое чувство, будто он надолго уехал из дому, и даже если этот дом совсем не там, где был, а перекочевал в другое место и совсем на других пригорках роют себе норы его артиллеристы, то все равно именно это и было домом, и никуда от этого до конца войны нельзя уйти.

Из госпиталя он вышел, пролежав полтора месяца. Был воскресный день, ясный и теплый. Снег, выпавший в начале января, давно стаял. По широким сухим тротуарам, наступая на солнечные пятна, прогуливались пары. Встречалось много раненых, на костылях и без костылей, с нашивками на шинелях. Они шли особенно медленно, некоторые потому, что им еще трудно было ходить, другие потому, что отвыкли от воздуха и солнца. Все, что они делали после выздоровления, они делали особенно неторопливо и с удовольствием. То же чувство испытывал и Корниенко. Он шел по тротуару, прихрамывая на левую ногу, на которой в последнее время опять открылась старая рана, и тяжело опираясь на палку. Рядом с ним шла Аннуш. Она весело и подробно рассказывала ему про улицы, по которым они шли, про лома, магазины и вывески. Он делал вид, что слушает ее, хотя на самом деле слышал не все, целиком поглощенный ощущением воздуха и солнца и тем, что вот он снова может сам передвигаться, идти куда хочет по этому южному, сверкающему городу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю