355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кулаковский » Повести и рассказы » Текст книги (страница 31)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 11:00

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Алексей Кулаковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)

Не с той стороны

Рассказ

Перевод с белорусского Николая Горулева.

Когда Якуб Дробняк, инструктор райкома комсомола, пришел в деревню Грибки, в глаза ему бросилась прежде всего ободранная крыша в одном дворе. Потом вылез откуда-то худой пестрый теленок, остановился на середине улицы и уставился мутными глазами прямо на человека. Весь скот теперь на пастбище, а этот теленок стоит вот на улице. Выбежал со двора босой мальчишка в брючках с разными штанинами, ударил теленка прутиком и погнал перед собою. Прошел Дробняк дальше, – большая круглая лужа засверкала на улице. И на машинах и на подводах ее объезжают возле самого забора, мучаются, но никому не приходит в голову засыпать лужу.

Все это испортило инструктору настроение и заставило вспомнить слова, услышанные на совещании уполномоченных райкома партии. "Лентяев много в Грибковской бригаде и лежебок. Вы должны иметь это в виду. Кричать там умеют, а работать не очень".

И действительно, что это за улица, что за деревня!

В конторе Якуб Дробняк застал бригадира. Хорошо что застал, а то по важности дела пришлось бы искать его где-нибудь на поле. Договорились насчет собрания, Дробняк хотел идти уже осматривать бригаду, но вдруг заметил, что в углу комнаты два молодых парня, в куртках нараспашку, играют в шахматы. В колхозе такой прорыв, столько картофеля еще на поле, а они сидят себе тут, наверное, с самого утра. Инструктор подошел к хлопцам, чтобы сказать им об этом, постыдить лентяев, да как-то невольно обратил внимание на то, что конь белых забрался очень уж в опасное место. Захотелось узнать, что будет дальше, как белые спасут коня, как окончится вся партия. И сам не заметил, как простоял возле шахматистов час. Тем временем начинало темнеть: идти куда-нибудь уже не было смысла, скоро люди начнут сходиться на собрание.

Дробняк сел в углу у окна и стал ожидать, пока бригадир принесет лампу. В окно видно было, как по улице шли с поля овцы, суетились возле забора, обходя лужу, и сталкивали друг друга в грязь. Хозяйки с корзинками в руках и без корзин шли за стадом: некоторые пробирались возле забора вместе с овцами, а некоторые, в сапогах и бахилах, переходили вброд. Темнело, как и всегда поздней осенью, довольно быстро: еще совсем недавно можно было отличить столбик в заборе от обычной жерди, большую корзину в руках женщины от меньшей, а теперь уже все затуманили сумерки. Инструктор глянул на шахматную доску. Хлопцы не закончили партию, ушли.

На собрание начали приходить вскоре после того, как в окнах конторы замигал свет. Одной из первых вошла небольшая ростом, но стройная и полная женщина в мужском пиджаке из черного сукна, в сером вязаном платке и в желтых бахилах. Инструктору показалось, что это она переходила недавно через лужу, но шла без корзины.

– Каждый день что-нибудь выдумают, – громко заговорила женщина, заметив у порога односельчанок. – То собрание, то совещание... Отдохнуть дома не дают.

– Тише ты, Марья, – смущенно зашептала соседка, – здесь же чужие люди!

– Ну и что, что чужие? Разве я неправду говорю?

"Ну и язычок, – подумал Дробняк. – Не отдохнула дома. А целый день что делала? На поле вроде не была".

Женщины заходили небольшими группами. Бригадная контора вскоре стала полной, и можно было начинать собрание. Инструктор даже не ожидал, что так скоро удастся собрать бригаду. Маловато, правда, было мужчин, но, может, их вообще немного в бригаде. Дробняк заметил, как показались у порога те два парня, что недавно играли в шахматы, да с ними человека три постарше. Хлопцы сразу начали пробираться к шахматной доске.

Собрание открыл бригадир и, с согласия инструктора, сам же начал доклад. Доклад этот все уже раз десять слышали. Но ведь он нужен уполномоченному, поэтому приходилось терпеливо слушать. Бригадир, человек средних лет, с двумя рыжеватыми кудряшками надо лбом, во время доклада то наклонялся к настольной лампе, то отклонялся. Наклонившись, он прочитывал на замасленном листке бумаги разные цифры, отклонившись, говорил по памяти. Из доклада было непонятно, как шли дела в бригаде: желаете сделать вывод, что тут все хорошо, – пожалуйста, желаете убедиться, что тут все плохо, – можно было услышать факты и такие.

Хлопцы, между тем, устроились в том же уголке, спрятались за чужими спинами и тихонько начали расставлять шахматы. Инструктор видел это, но не очень возмущался: на таком докладе только и играть в шахматы. Он недовольно пошевелился и, когда бригадир посмотрел в его сторону, подал знак закругляться. Бригадир словно и ожидал этого: зачитал несколько цифр и без закругления сел.

И тогда сразу поднялся Якуб Дробняк. Молодой, со свежим чистым лицом, он, пока молчал и оглядывал всех смелым взглядом, привлекал внимание собравшихся, особенно девчат и молодых женщин. А как начал говорить, внимание это сразу ослабло. Голос у него был слишком тонким и не совсем чистым, фразы получались далеко не гладкими, да еще с заминками, будто пережеванные.

– Если говорить, так это, без выкрутасов, – начал инструктор, – то надо сказать... – Тут он глянул в сторону шахматистов и на какое-то мгновение остановился: хлопцы потихоньку продолжали партию и не только не видели, что уполномоченный встал, но и совсем не слушали его. "Бездельники", – с возмущением подумал инструктор и продолжал более энергично: – Надо сказать, что в чем тут главный корень зла? Ясно, что главный корень тут в полном развале трудовой дисциплины! Страшная лень разъедает бригаду, и это видно на каждом шагу. Не надо далеко ходить: вот здесь в конце улицы... В чьем это дворе крыша ободрана?

– В моем! – послышалось где-то у двери. – А что?

– Ага, в вашем? – Дробняк по голосу узнал, что это та самая женщина, которая так бойко здесь разговаривала, но чтобы еще больше убедиться, наклонился над столом, вытянул шею. – В вашем, значит? Так чего же вы там прячетесь за чужими спинами? Давайте сюда, ближе к столу, к свету!

– Могу и к свету, – сказала женщина и бойко двинулась к столу. Женщины расступились и дали ей дорогу.

– Ну, вот мы и поговорим, так это, конкретно. Как ваша фамилия?

– Гич, Марья Гич.

– Хорошо, товарищ Гич. Так что ж вы, давно живете под такой дырявой крышей?

– Давно. Только это не я, а моя корова. У меня хлев дырявый.

– Так. Ну, пусть себе хлев. Ясно. Так что ж вы до сего времени не могли накрыть его?

– Не могла, потому что не было соломы!

– Так, соломы. – Инструктор иронически усмехнулся, глянул на бригадира, а потом обвел глазами присутствующих. Никто не ответил на его усмешку, но это не остановило оратора. – Соломы, значит, у вас нет. А знаете, дорогая моя, что если так работать, как вы работаете, так не только соломы, но и хлеба не будет. Кто не работает, тот не ест. Слышали об этом?

– А откуда вы, дорогой мой, – женщина шагнула еще ближе к столу, откуда вы знаете, как я работаю? А?

– А я уже все вижу, – уверенно заявил инструктор. – Тут долго не надо смотреть, все ясно и так, как на ладони. Лентяйка вы неимоверная, вот в чем корень! И ясно мне, что не одна вы тут такая! – Дробняк опять бросил взгляд на шахматистов. – Ну вот спросим, например, – продолжал он, – сколько у вас теперь трудодней?

– А что мне трудодни! – с возмущением проговорила женщина. – Спросите о них в нашем правлении!

– Ну, ясно! И сказать стыдно! Так я вам заявляю здесь совсем конкретно и авторитетно, что если вы и впредь именно так будете работать, то не только не получите хлеба, ну, и, скажем, какой-нибудь соломы и другого, но и усадьбу вашу обрежут! Обрежут по самую...

– Там видно будет! – громко сказала Марья. – А пока что вижу, что нам с вами не о чем говорить и напрасно мы пришли на собрание! Идем, женщины! Пусть товарищ оближет молоко на губах да немного присмотрится к людям, тогда и приезжает к нам. Пошли!

Она резко повернулась и зашагала к дверям. Несколько женщин вышло за нею в ту же минуту, а остальные удивленно зашевелились, заговорили и тоже постепенно начали расходиться. Дробняк возвышался над столом с растерянным, вытянутым лицом и не знал, что делать, о чем дальше говорить. Пока он опомнился, в конторе остались только бригадир, несколько мужчин и хлопцы-шахматисты. Последние даже приостановили игру.

Наконец, с возмущением и злостью, инструктор набросился на бригадира:

– Что это такое, что за саботаж?!

– Тут, короче говоря, немножко не с той стороны вышло, – хмуро и, видимо, с болью в душе ответил бригадир.

– Как это не с той? Что? Не понимаю!

– А тут и понимать нечего. Марья Гич самая лучшая у нас колхозница. Вдова, четверо детей, муж погиб на фронте. Она ежедневно ходит на работу и даже детей посылает.

Инструктор побледнел, потом густо покраснел. Он начинал уже понимать всю глубину своей ошибки, но обостренное самолюбие не позволяло сразу сдаться. Выйдя из-за стола, он спросил:

– Ну, а как же это?.. Вот даже соломы и то у нее нет. Там еще чего... И работает и нет? Совсем нет?

– Да, – подтвердил бригадир. – И работает и нет! У нас, короче говоря, пока что немало таких. Теперь, правда, немного лучше жить стали... Ведь у нас восемь председателей сменилось за последние два-три года. Привезут, как кота в мешке, расхвалят, изберем. Рассмотрим потом – пьяница, болтун. Снимем. Тогда опять привезут... Порядка никакого не было...

Вот и вини тут Марью...

* * *

Ночевать Якуб Дробняк остался у бригадира. Много они говорили. Но еще больше инструктор думал и переживал в одиночестве, окутанный теплым домашним уютом. Он лежал у окна, на приготовленной хозяйкою постели. Под боком был добротный тюфяк, под головой – подушка. А Дробняку казалось, что лежать ему твердо и неудобно, что хозяйка плохо стлала ему постель, потому что она тоже была на собрании и видела, как он оскандалился. Вспоминались все собрания, какие только приходилось ему проводить. И казалось, что еще никогда не было такого случая, как сегодня. Собиралась обычно молодежь, говорили о художественной самодеятельности, о торфоперегнойных горшочках, и всегда все шло гладко: пели песни после собрания или танцевали под баян. А тут совсем, совсем не то...

Трудно было представить, как пройдет эта ночь. Если бы вдруг наступило утро, Дробняку было бы легче на душе. Он встал бы и пошел осматривать бригаду. Сделал бы, чего не сделал вчера. Пошел бы по домам колхозников. Ничего, что посреди улицы лужа! Все-таки улица в Грибковской бригаде довольно красивая. Зашел бы в дом к Марье, посмотрел бы, как живет, познакомился бы с ее детьми. И если бы позволила, отложил бы все дела и охотно полез бы на крышу ее сарая. Пусть бы только подавала солому...

А потом в правление, затем в МТС, в райком партии! Нет, не лентяи, не лежебоки в Грибковской бригаде! Даже шахматисты и те, наверное, не лентяи. Главное, выходит, не в этом. Надо скорее думать, скорее решать, как поставить бригаду на ноги, как и чем ей помочь.

А Марья? Большое спасибо Марье!

И до самого рассвета Якуб Дробняк не уснул.

1955


Кружечка малины

Рассказ

Перевод с белорусского Эрнеста Ялугина.

Тихо отворяется дверь на веранду... Когда-то надумал я пристроить ее к отцовской хате: небольшенькую, с некрашеным дощатым полом.

...Мне слышится слабое шарканье по полу. Но ненадолго. За невысоким порожком – сенцы и там глиняный дол. Шаги глохнут в глине.

Я знаю, это идет ко мне мать.

– Принесла тебе малинок, – будто оправдываясь, говорит она. – Мытые.

В одной руке ее – голубая кружечка, доверху наполненная свежей малиной. Издалека это можно принять за букет. В другой – можжевеловая кочережка, кривая и сучковатая, однако, верно, весьма сподручная для матери, ибо никакой иной она не пользуется.

Рука с кружечкой дрожит. Я встаю навстречу, чтобы принять этот духовитый дар и поставить на стол, однако мать говорит:

– Ты пиши, пиши... Я сама поставлю.

Потом она садится, цепляет кочережку за подоконник.

– Ты пиши, пиши, – повторяет она. – Я не стану мешать. Посижу немного и пойду себе в ту хату.

"Та хата" – братнина. Она с большой печью в передней половине. Там мать ночует, но иногда лежит и днем. А у меня печки нет, только грубка, всегда холодная и сыроватая. Но мне здесь работается – здесь уютно, одиноко, и окна выходят на выгон, за которым белеют свежие этажи нового города.

– Ешь малинку, – приглашает мать. – Ешь и пиши себе. Может, тебе ясик принести?

Я гляжу на матулю немного растерянно – призабыл за многие годы городской жизни, что такое "ясик", не могу догадаться, для чего он мне.

– Подкладешь под спину, – продолжает мать. – Мягче тебе будет писать...

Вспомнил: так называют наши деревенские маленькую подушечку. Нет, обойдусь. И без нее удобно – стул обит штапелем. Благодарю мать за малину. Сначала смотрю на ягоды, любуюсь, а потом беру одну, аж темную от спелости, смакую.

– Это над сажалкою у нас, – говорит мать, – самые крупные и сочные.

И верно – сочные, тают во рту.

– Ты пиши, – повторяет мать. – Даже и внимания не обращай, что я тут, при тебе.

И не знает матуля: потому и пишу, что она всегда тут, со мной.

1976


Грудники

Рассказ

Перевод с белорусского Эрнеста Ялугина.

В Краснодар я собирался давно.

– Мне бы палату грудников... Знаете? – сказал я, пытаясь узнать санитарку. Это была уже довольно пожилая женщина с увядшим морщинистым лицом, а с тех пор, как я ее мог видеть, минуло тридцать с лишним лет.

– А, вот тут, на втором этаже, – охотно ответила санитарка.

Тогда главврач скрипнул начищенными сапогами, уточнил:

– Товарища интересует не новая палата, а военной поры, офицерская. Вы должны помнить.

Санитарка с какой-то печалью прищурила глаза, внимательно всмотрелась в меня, потом спросила тихо:

– И вы были там?

– Был.

– Я тогда в другой палате работала. Но, кажется, припоминаю вас... А медсестра у вас Маша была, черненькая такая...

– Вот, вот, – обрадованно, словно сейчас увижу ее, подтвердил я. – А теперь она...

– Ничего не знаю. Пошла в медсанбат в сорок четвертом и не вернулась.

Бывшая фронтовая палата грудников заново выбелена и переоборудована, как и весь госпиталь, однако я узнал ее сразу. Палата большая, с тремя широкими окнами, и лежало тогда нас тут человек двадцать, койки стояли почти впритык.

Мне выпала койка в углу за шкафом. Самое несветлое место – читать было трудно. И самое беспокойное, хоть и обособленное, – рядом находился стул, на который присаживался каждый, кто заглядывал в палату: врачи, медсестры, представители шефских организаций, случайные посетители.

Койки в том углу теперь не было. Однако мне она так живо представилась, что в моей правой ключице, уже давно зарубцевавшейся и почти забытой, вдруг шевельнулось что-то, заныло и напомнило ту боль, которая заслоняла мне прежде свет в палатных окнах.

...В минуты просветления, а особенно потом, когда дело пошло на поправку, я невольно наблюдал из своего угла за товарищами по беде. Помню, как их перевязывали. Невозможно было не отвести глаза: раны у многих страшные, почти безнадежные. А эти раненые шутили с медсестрами, посмеивались.

И вспомнилось, как появлялась в палате раздатчица с подносом нарезанного ломтями хлеба и некоторые начинали выкрикивать, словно дети:

– Горбушку мне, горбушку!

Особенно как-то настырно получалось это у одного младшего лейтенанта, совсем еще молоденького, видно, только недавно окончившего школу. Ему всегда давали эту горбушку, будто маленькому.

Но довольно скоро его голоса не стало слышно в нестройном хоре наших попрошаек. Официантка сама подавала горбушку младшему лейтенанту, а он уже и не смотрел на хлеб. Он молчал. Потом я как-то проснулся на рассвете и увидел санитаров возле его койки. С носилками...

А некоторых своих однопалатников я встречал потом на дорогах Великой Отечественной. Они снова заслоняли грудью тех, кто был за ними.

В том краснодарском госпитале мне хотелось пробыть весь день. Пройтись по скверику, куда мы тогда выползали, едва только появлялась возможность подниматься с койки. Вот и тропинка, по которой мы так трудно добирались до реки, – вода в Кубани была такая теплая! Сначала мы только ополаскивались, а потом отважились купаться, и раны быстрее зарубцевывались от этого, кубанская вода оказалась целебной, животворной.

Но дела не позволяли мне вдосталь побродить здесь, повспоминать и грустное и радостное – предстояло сразу же ехать на кубанские нивы: как раз было время жатвы.

А на второй или третий день моих поездок случилось то, что сторицей компенсировало слишком краткое пребывание в госпитале.

В обеденный перерыв нас познакомили с комбайнером, одним из передовиков. Я мог поклясться, что вижу его впервые. И все-таки пытался вспомнить что-то важное, необходимое нам обоим: на обожженной солнцем груди этого человека была небольшая круглая выемка с правой стороны, под ключицей, как и у меня. Сразу ее трудно было толком рассмотреть под слоем пыли.

Позже, когда комбайнер остановился для короткой передышки, я подошел к нему. Он тоже вдруг проявил интерес ко мне. Лицо его было словно укутано в густую, седоватую от пыли бороду, не нарочно, надо полагать, отпущенную, а за неимением времени на бритье. И эта борода очень мешала мне.

Преодолевая смущение, я расстегнул рубашку и показал выемку на своей груди, очень похожую на его, только менее округленную.

– Постой-ка!.. – удивленно и в то же время обрадованно воскликнул комбайнер и, чуть подумав, назвал мою фамилию.

У него оказалась память лучше моей: с огорчением я отметил, что фамилию мне не вспомнить. Он продолжал говорить, и, как в тумане, всплывало лицо раненого, который лежал у противоположной от меня стены и долгое время был безнадежным. Он никогда ни на что не жаловался, старался не стонать, ничего не выпрашивал и не требовал для себя каких-либо привилегий. Он оставался еще "тяжелым", когда я мог натягивать халат и ходить к реке. Он только пробовал подниматься, а я уже был выписан и направлялся в часть.

Мы обнялись.

– Ты, вижу, проездом, – промолвил комбайнер и досадливо глянул на "газик", где меня ждали. – Прошу тебя, остановись тут, в нашем колхозе, хоть на несколько часов. Я скоро сменюсь. Остановись, это будет для меня большая радость!

Под вечер он побрился, помолодел, стал еще больше напоминать того молчуна, которого я некогда знал. И мы отдались нашим, казалось, бесконечным воспоминаниям.

Вечером похолодало, он набросил на плечи пиджак. На лацкане пиджака блеснула вдруг золотом Звезда Героя Социалистического Труда. Пришлась она почти как раз на то место, где когда-то война сделала свою отметину.

1976


Поют дрозды

Рассказ

Перевод с белорусского Эрнеста Ялугина.

«Для души поют, а не для славы...» Только не в лесу, как говорится в известной ныне песне, а у меня под окном. Тут, собственно, нет леса. Тут каменные здания и сиреневые палисадники, в которые то тут, то там вкраплены сосны. Это пригород Потсдама, а квартируем мы в комфортабельном общежитии местной партийной школы.

Дрозды принимались петь на рассвете, я слышал их пение еще в дреме. Улавливал первые трели и знал: можно немного поспать или хотя бы полежать с закрытыми глазами под эту ласковую птичью музыку. И знал, что не просплю, дрозды не дадут. Иной раз снилось, что дрозды впорхнули в комнату, летают над головой и призывают: "Вставай же, вставай! Пора, пора!"

Я скоренько подхватывался, глядел на часы. В комнате дроздов не было, но один из них, как правило, сидел на ветке сирени возле самого окна и заливисто пел. Я подходил к окну, чтоб полюбоваться птахой.

Здесь дрозды людей не боятся. Не боятся и другие птицы. А еще зайцы и косули.

Говорят в народе: "Труслив, как заяц". В потсдамском пригороде такая поговорка вряд ли в ходу.

По вечерам я выходил на прогулку, блуждал по асфальтированным вокруг дорожкам общежития. И всегда встречал зайцев, они перебегали дорогу, а иногда ковыляли по асфальту впереди, не сворачивая. Неподалеку была стоянка автомобилей, как раз на заячьем круге. И косые проскакивали возле автомашин, а то и шмыгали под них.

Однажды, когда уже свечерело, подошел я к стоянке, заинтересовавшись марками машин. Хлопнул прутиком по капоту "Москвича", а из-под него – заяц! Выскочил, ковыль-ковыль, повернулся ко мне и сел. Видно, еще не выспался.

Приходила к общежитию и косуля. Эта глядела на меня уже несколько настороженно, на асфальт ступать не отваживалась, может, потому, что был бы слышен стук копытец. Но и не удирала, а отходила с достоинством и растворялась в близких зарослях.

Тихо всюду: ни самолетов, ни пушек. И это в том месте, где тридцать лет назад гремели последние залпы войны. Теперь здесь даже из охотничьей берданки никто не пальнет в неположенном месте, в неположенное время, в неположенную дичь.

Люди мирно работают, созидают, любовно оберегают природу. И детей учат уважать птиц, досматривать пчел. А пчелы не кусают детей. А дрозды поют под окнами.

1976


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю