Текст книги "Путешествия по следам родни (СИ)"
Автор книги: Алексей Ивин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И я не возражал – поспешно убрался с причала, оставил рюкзак под стеной сторожки и решил «обозреть-окрестности-онежского-озера-о-ольга-отдайся-озолочу-ольга-огрела-отца – онуфрия-оглоблей» (впрочем, фигурально-фонетический аудиоряд пришел в голову, конечно же, только сейчас, а не тогда). Но сперва следовало познакомиться с тем, кто это все стерег.
Что в доме кто-то есть, я понял сразу и теперь решал: позволить ему понаблюдать за мной – или идти знакомиться? Поймите тоже проблемы человека, которому уже грезился пустой берег и костер, а встретился форпост. Мешал он мне, зараза, этот человек, потому что опять следовало искать покровительства, понимания моих проблем, участия. Мое «хочу» опять натолкнулось на социально-общественное «надо». Надо так надо. Я поднялся по ступенькам и, волоча рюкзак, торкнул дверь.
Так и хочется написать: «гражданин кантона Ури висел тут же за дверкой», но увы: фраза – из сейчашнего озорного настроения, а правда чувств той минуты заключалась в том, что тотчас за дверкой я попал в узкую дощатую холодную-прехолодную веранду, где стояла незастеленная никелированная кровать без матраса. С другой стороны дверки стояла прислоненная к стене надувная лодка. Я торкнулся в следующую дверь напротив – и оказался, волоча рюкзак, в жарко натопленной комнатенке с одним окном, лавками вдоль стен, дощатым столом, застеленным газетами, и раскаленной печкой-буржуйкой в углу. (Я и сам не очень отчетливо представлял себе эти пресловутые «печки-буржуйки», пока вот ее не увидел: просто печка их хорошей металлической бочки с дверцей, похожей на заплату, с круглой трубой-кожухом из плотной жести). На плите этой печки, вдобавок к другим горячим миазмам, пыхтел чайник, а хозяин сидел в углу на лавке и, утопырив локти в столешницу, прилежно читал растрепанную книгу. Небольшой лысоватый мужик в водолазке и в золоченых очках, по виду и социальному положению – слесарь ремонтных мастерских. Я назвал себя, но очки (мои) запотели с холоду, и, сконфузившись, я руки не протянул. Мелькнуло тоже забавное соображение, что вот, мол, к рабочему, который читает книгу, вошел писатель, который книг принципиально не читает, и что-то сейчас между ними сварится. Поразило страшное убожество веранды и этой комнаты, но в другую комнату вела запертая сразу на два замка – врезной и висячий, наборно-цифровой – крепкая дубовая, нарядная дверь, крашенная медово-золотистой охрой. И это заинтриговывало: казалось, что мужика вроде как самого оттуда выставили, из этой янтарной комнаты с ее несметными богатствами, и он, бедняга, нечто вроде третьего запора: живой вдобавок к двум техническим. Он, видимо, давно изнутри меня заметил и теперь тоже сконфузился – оттого, что мне стала понятна незавидность его собачьей службы.
С точки же зрения, какая следует из названия всей этой книги, я тотчас определил: тесть. Отец моей бывшей жены, с которой я уже десяток лет как в разводе. И оттого, что я этот определительный штекер в эту розетку моментально и точно всунул, опять мне стало нехорошо. Вчуже не понравилось, что Господь мне показывает, что я езжу по родственникам (по гостям, собственно), но при этом те же самые отношения с родней разрешить напрямик и удовлетворительным образом не позволяет. Не то, чтобы я не поехал в Черусти, если бы был принят у бывшей жены. А то, что, приехавшего в Черусти, в наобум попавшееся захолустье с целью хорошо порадоваться, Он меня нерешенными проблемами тычет. Помог бы решить, раз такое дело.
Так что к мужику я расположения не ощутил. Но поговорили мы мирно, я спросил разрешения оставить рюкзак и осмотреть окрестности. Он разрешение дал.
На свете счастья нет, но есть покой и воля. Я вышел на крыльцо с ясным предвидением, что покоя и воли мне сегодня не видать, не говоря уж о счастье: м е с т о о х р а н я л о с ь. Я был человек без места. Ну, бляха-муха, задницей, видно, я влез в восковую келейку, куда все остальные пчелы вползали правильно – головкой. Я, может, и Александра Пушкина не одобряю, что он погиб впросте из-за непрерывно брюхатой бабы и оттого, частью, стал кумиром России. Разрешение быть мне дали. Но не в помещении. Несмотря на то, что по национальности я русский, а не цыган.
Уже немного скучный, только потому, что каптерщик наверняка посматривал за моими действиями из окна, я обошел вокруг отстойника и постоял у протоки, через которую, как он сказал, доставляли сапропель со дна озера. Постоял на ветру, убедился, что тропы вокруг озера, как и говорил хозяин, впрямь нет («в ботинках вам не пройти»). В последние годы люди часто давали понять мое настоящее положение в обществе, а также официальный титул: дурак, но еще раз убедиться в своей непредусмотрительности было неприятно для самолюбия. Но что делать: сапоги я выбросил, хорошо размахнувшись, прямо с ног в канаву в Конобееве Московской области, решив завязать с путешествиями и браться за ум, обрядившись в униформу горожанина, – ботинки, брюки, галстук, рубашку. Но сейчас было сухо, а дорога на Воймегу, как мы помним, мнилась пролегающей посреди высокого бора.
Постояв еще немного на мерзком ветру и обежав оба строения еще и с тылу, – там лежала вовсе непроходимая топь, – я почувствовал себя как вошь на кончике одинокого волоса: по нему же следовало и возвращаться. Было мало шансов, что хозяин пустит ночевать, тем более что я не заметил в его каптерке никаких постельных принадлежностей, кроме драной фуфайки на кровати в веранде, и на ней-то он, видимо, и спал. Я был авантюрист себе в убыток. Дурная голова и ногам покою не дает, есть такая русская пословица.
Но к тестю меня не звали. Да и не полагается показываться на глаза человеку, о котором давным-давно сказано его дочерью, что он умер. Ну, умер и умер, не ехать же проверять сей факт. А метонимический – вот он, на стрелке озера Воймега Шатурского, по-моему, района Московской области – с т е р е г ё т его от браконьеров и на случай, если пожалует богатое московское начальство – половить щук; а больше, конечно, для сапропельщиков, которые развернули здесь свою скудную деятельность по заготовке компостов и удобрений. На берегу под хорошо переплетенными корневищами здоровенных деревьев я заметил жестянку с дождевыми червями, но показалось, что я унижу самый ритуал рыбной ловли, если сейчас сооружу удочку и этих червей изужу. И потом: я уж давно, как известно внимательному читателю, постановил не рыбачить в волжских водоемах и реках. Зачем же я ехал сюда на рыбалку, спросит внимательный читатель. А кто ему сказал, что я ехал на рыбалку? Я ехал п о д п р е д л о г о м рыбалки.
Да я, может, и решился бы, будь я западным человеком, позлить этого невежу-сторожа, разложив на берегу костер и раскинув снасть, но я, увы, русский восточный человек, а на Востоке чтят родственников. Волны наскакивали на берег, как небольшие белые собаки, от катамарана веяло холодом крашеного железа, берега озера плотной каймой повсюду облегал лес, слоистые плоские тучи сползли к горизонту, как скорлупа с облупленного яйца, обнажив как раз над чашей озера аквамариновую прореху вечернего неба. Я дрог на ветру и прикидывал, что раз сегодня в Москву уже все равно не вернуться, завтра я отправлюсь странствовать и опять пешком. Имелись теплый свитер, сигареты, спички, нож, соль, несколько банок консервов, немного денег, просроченные служебные удостоверения (таскал, чтобы опознали при случае и чтобы контролеров общественного транспорта зря не дразнить), два пакетика растворимого кофе со сливками, термос с чаем, а главное – желание. А о н сидел за заподлицо врезанным окном нивелирно прямой кирпичной кладки точно в сейфе, а соседствовать, а тем более разговориться и задушевно полюбить друг друга нам не удавалось. Не удалось бы. Возможно, окажись на этом берегу за сотню лет до меня В.Г.Короленко, вы читали бы другую прозу.
– Ну, ладно, – сказал я возвратясь. – Раз вы говорите, и к утру не уляжется, а лодки не даете, то я, пожалуй, пойду…
– Какое уляжется, с ног валит. Вы бы, сами говорите, хоть в Белозерской вышли. А то эвон куда заехали. Здесь кругом топь, без сапогов-то, – с удовольствием, что избавляется от меня, подтвердил хозяин. – А народу здесь никого не будет до понедельника.
И он равнодушно уткнулся в книгу. Я поднял рюкзак за лямки, надел его на плечи, с завистью пса, которого гонят из мясной лавки, оглядел убогую обстановку и все еще пыхтящий чайник («Так и не пригласил побаловаться чайком, скотина!»), – и вышел за порог. Но уже за порогом, еще на ступенях его жилища, я позабыл о человеке, который так быстро понял, что от меня нечем поживиться. Уже за шлагбаумом началась прежняя счастливая жизнь. Спиной к вселенской дыре, меж шпалерами кудрявых, мелкооблиственных ив и берез я возвращался прямым путем без сожалений о неудаче и без малейших представлений о том, что случится в следующую минуту.
Была уже почти ночь, но та – мерцающая, прозрачная, в сизовеющих сумерках раннего лета, когда восход солнца на малахитовом горизонте предполагается почти сразу же вслед за его закатом чуть западнее. Когда влево открылась кочковатая, но без воды и удивительно живописная поляна, обросшая по краям кустистыми березками толщиной с руку и высотой метр с кепкой, меня так туда и потянуло: открытые пространства так приманчивы. С затрепетавшим от радости сердцем я понял, что здесь, на полдороге, и заночую, и стал прихватывать по пути обеими руками хворост. Было все же сыровато, возвышенное место с просохшими кочками, достаточное для костра и ночлега, скоро нашлось у самого края густого леска метровых берез, частью по неизвестным причинам уже засохших. Я сбросил рюкзак, общупал землю, которая в это время года еще и днем-то не прогревается после длительного снега и талых вод, а теперь была просто ледяная. Но в рюкзаке нашлась тонкая шерстяная накидка с дивана, я ее расстелил и четверть часа прилежно собирал хворост со всей поляны: хворосту было мало, а ночь еще только предстояла. Рядовому срочной службы показалось бы безделицей мое приключение; мне и самому оно показалось бы пустяком двадцать лет назад. Но мне было за сорок, я был прилежный ученик д-ра К. Маркса, д-ра З.Фрейда и г-на Ф.Кафки, еврейских начетчиков, заполонивших мир комнатными представлениями вышколенных цивилизованных людей. Так что, таская крепкие березовые батоги, чувствовал себя отнюдь не как доктор Маркс с Жени и дочерьми на воскресном пикнике в английском парке, а немного святотатцем. Но я – правда! – хотел быть счастлив, и все к тому шло.
Хвороста набралось порядочно, ночь, несмотря на росу, ожидалась теплая (как я просчитался, стало ясно лишь на рассвете), так что я с одной спички разжег костер и с удовольствием растянулся на сухом пригорке на расстеленной накидке в позе охотника с картины Перова «Охотники на привале»: ноги обращены к огню, голова подперта правой рукой, тело свободно раскинуто. Когда огонь хорошо разгорелся, сумерки сразу сдвинулись вокруг него, и резко потемнело. Из низины, простиравшейся впереди сколько хватало глаз, воздымался легкий туман и неслось неутомимое кряканье коростеля: было такое ощущение, что он под боком, в соседней канавке, и надо только туда с десяток шагов пройти, – настолько отчетливо и близко он скрипел в стоячем тихом воздухе. Я даже засмеялся от удовольствия – такая явилась чудесная русская картина: беспокойный блеск огня, открытое поле, открытое небо с языками черных туч, наползавших из-за спины, низовой ощутимый ветер, – и над всем уютный скрип дергача (так назову эту птицу по воспоминаниям детства). Сухие березовые ветви горели со свистом и азартом, я не успевал подкладывать, а долгогорящих сухостоин было мало, но я старался не думать о минуте, когда все прогорит. В термосе был чай, в котомке хлеб и банка эстляндских килек: чего еще надо человеку? Я медленными глотками пил еще не остывший переслащенный чай и иногда повертывался, подставляя огню другой бок. Сквозь накидку от земли холодило, вкрадчивый ночной ветерок пробирал до костей, но я привычным движением бывалого путешественника пристроил рюкзак под голову, вздел ноги на кучу хвороста и уставился в чистое небо. Небо было чистое. Вокруг было именно что чисто, уютно, покойно, словно, избавясь на ночь от московского камня и люда, я окунулся в купель детства. Ночь на Бежином лугу другого автора была давно и иной, чем эта, но меня, как и на озере, не покидало ощущение стерильной продуваемости мироздания: точно сидишь под лабораторным стеклом, а изучать тебя сверху некому. В синьке ночного, подсветленного зарею неба именно что никого не предполагалось, кроме отдельных, очень ярких голубоватых звезд и блистательной Полярной.
И было еще вот что, странное, мистическое, о чем правдивость не позволяет умолчать: чувство-мысль, что я – это мой отец, и лежит здесь сейчас он, а не я. Это чувство пришло на мгновение и покинуло, но сильно встревожило. Он лежит, вдавливая свою грыжу в худую неласковую землю в надежде, что она вправится, и не надо будет делать операцию. (Операцию отцу делали по другому поводу). Опасение, что я повторяю пройденные им ситуации спустя десятки лет в ином континууме, беспокоило. Я любил возвращаться в детство, но н е т а к: хотелось быть ребенком, а не дубликатом отца.
Я перенес постель на подветренную сторону (или на наветренную? – вечно путаю…), чтобы меня грело и укрывало теплом и дымом, помочился в березках, еще раз спокойно обошел таинственную присмиревшую ночную поляну, эти странные тундровые березки в киселе совсем студеного воздуха и, немного успокоенный, вернулся. Захотелось купить здесь участок и поставить дом, но губы тотчас скривились в усмешку. Когда этим стадным блядям – книгоиздателям придет в голову отрыть алмаз из кучи навоза, который они брикетируют в целлюлозно-бумажные изделия не хуже заготовщиков сапропеля с озера, – брикетируют и продают под видом художественной литературы? А впрочем, как его используешь, алмаз? Он же один. А навоза много.
Может, лучше завернуться в накидку, а голову положить на рюкзак? Я так и поступил.
Спалось плохо, но уже в шесть часов утра, пригретый нарядным солнцем, остатками костра и пищи, а главное, мирным чириканьем птичек, я заснул как убитый и спал как младенец. Проснулся очень собранный, как пехотинец, в две минуты уложился и немедля ушел. Шел и думал, что, может быть, когда-нибудь куплю. На полпути между озером Воймега и поселком Черусти. Это место оставалось как вариант благополучия. Я очень любил финнов, эстонцев и прочих хуторян, но в татарской столице, освященной куполами собора Василия Блаженного, мог ли я реализовать свою мечту?
Понимая, что предстоят встречи с людьми и немного этим удрученный, я все же завернул в одну из изб – заварить кипятком пакетик кофе и залить его в термос. В передней над столом, отодвинув локтем тюлевую занавеску с окна, склонялась пожилая баба, закутанная, точно кулёма, в серый пуховой платок, и процеживала молоко из подойника через четверо сложенную марлю в горло пузатой стеклянной бутыли. Баба была, сразу видно, предобрая. Я поздоровался и назвал цель визита.
– А я те молочка налью, если хочешь, – сказала она, обнаруживая большой недостаток в передних зубах.
– Да ладно! – возразил я тоже довольно простодушно. – Мне только термос залить.
До сих пор жалею, что отказался, потому что молока от настоящей коровы давно не пил. А молоко было, кажется, густое, из тех, что мажется по губам, как сливки. Из большой чистой комнаты виднелся угол кровати, а на ней под одеялом в новой телогрейке и шерстяном платке с кистями лежала сморщенная длинноносая старуха, и я понял: мать. Баба жила с матерью. Ходиков с гирей, отмеряющих время сухим деревянным стуком, не было, но я все равно понял, что попал опять к своим: к бабке по матери. Это была Тарнога Вологодской губернии, а годы, может, пятидесятые. Хотя, конечно, это были и Черусти Московской губернии 1997 года. Меня опять неприятно поразило, как все это просто делалось и сколь сложна в моем частном случае, сложна в воплощении покупка земельного участка в километре отсюда и постройка хорошенького дома-усадьбы силами наемных рабочих – при моем проекте и на мои деньги. «Чего Он мне на хрен все это кажет? – немного рассердился я на Вседержителя. – Сам в яслях родился».
Тем не менее, настроение было бодрым и, дождавшись на станции автобуса, посреди местного народа я покатил в неизвестный город Рошаль. С удовольствием отметил по пути следования, что возвышенные боры и сумрачные ельники все-таки здесь есть, но выйти отчего-то не захотел.
Город Рошаль оказался несусветно просторным, широким, аккуратно застроенным пятиэтажными кирпичными домами, хорошо заасфальтированным и незамусоренным, так что годился бы и для губернского. Во всяком случае, он показался не меньше Вологды; а может, я просто заснул в автобусе, потому что сидел рядом с очень толстой и румяной бабой, из тех, возле которых сразу забирает сон. Она мне докладывала, какой у них прекрасный город, словно угадывая мое тайное намерение в нем поселиться. Я бы и поселился, если бы не привходящие обстоятельства, страх перед конторами по продаже недвижимости и перед орудующими там оборотистыми городскими юношами, у которых в голове никакой поэзии, зато полно финансовых расчетов. Впрочем, я, конечно, мог бы обменять московский свой угол на квартиру здесь, но ведь это означало бы постоянное местожительство и плотную привязку к месту, а этого хотелось избежать. А город казался, и правда, симпатичным, как картинка,, а по улицам, чистым и ухоженным, гулял прямо-таки конденсат воздушных болотистых испарений Мещоры. Казалось, что весь город заготавливает тростник. Нервозности ни в ком не чувствовалось; напротив, жители были вежливы и обходительны и двигались без суеты, как рыбы в большом аквариуме. Я обошел множество продуктовых магазинов, хотя мог позволить себе только мороженое, да и то одно, местного производства, чтобы посытнее. Потому что датское или германское мороженое, я знал из опыта, было просто склизким дерьмом, которое исчезает, едва к нему прикоснешься.
Понимаете, какая штука. Допустим, у вас есть готовность и желание купить или обменять квартиру, но нет механизма реализации. Так Чичиков ездил покупать мертвые души, потому что ему не на что было купить живые. Купив живые, надо начинать хозяйствовать. Будь я умный человек, я бы рос на месте в Тотьме, чтобы оттуда меня пересадили на еще более удобное место в Вологду; в Вологде среди местных грибов я бы опять должен был возрастать-служить, пока меня не заметили бы грибники из Москвы; в Москве уже в питомнике на перегное среди других шампиньонов я бы должен расти-возрастать н а м е с т е, чтобы заметили из Кремля. Увы, я все путал: не любил быть замечаемым, а любил – свободным. Так что и в Рошале садился на автобусы городского маршрута, кружил, выходил где попало (где хотелось). И как-то получилось, что дважды ссаживался у одной и той же конторы ритуальных услуг. Ходил по улицам, читал объявления о продаже квартир. Зашел даже в несколько совсем неприличных общаг для петеушников – на запах из кухни, где девчата из ремеслухи готовили клеевую пищу. Нет, у них свободных комнат нет, а комендант общежития сейчас в отпуске. Стало понятно, что придется издержаться на гостиницу, и это как-то успокоило и отвлекло от дурной игры по поиску утраченного места (а ля решерш дю пляс пердю). Переночевать-то здесь, в поглянувшемся городе, у меня достанет денег, так что идите вы все, мои враги и сомустители, куда подальше.
И остальное время уже не носился на привязи, как футболист за мячом, а спокойно пешком пошел в гостиницу, снял у красивой hotelier (не подберу аналога) одноместный номер на совсем безлюдном этаже, вошел, закрылся изнутри, раздвинул шторы и отворил створку рамы на худом нижнем шпингалете (верхнего не было).
Всё! Я дома! Кто разучился или не хочет вставлять с в о й ключик в е е замочек, тому одиноко на Руси. Для меня женщины в последнее время не существовали, хотя многие мужчины сейчас просто изошли бы слюнями от одного вида красотки, которая сидела в холле за конторкой с настольной лампой и телефоном не далее как в десяти метрах. Я же только испросил у нее кипку газет и журналов, застелил ими по всему проходу крашенные половицы возле своей кровати, разобрал постель, разделся до трусов и, оставив одежду где снял, с гоготаньем варвара забрался меж холодных крахмальных простыней. Голова, руки, ноги – всё гудело от усталости. Из-за штор еще проникал теплый свет неяркого предвечерия. Отрубиться сразу или почитать журнальчик с полу? Я достал журнальчик с полу, но только затем, чтобы положить на него сверху свои очки. «Не раздавить бы утром», – подумал я, отбывая в объятия Морфея.
Спалось баснословно.
11
Один неважный писатель и неважный же общественный деятель из соседнего Егорьевска, давно и любезно исподволь мне гадивший, имел обыкновение язвить и подтрунивать. Утром, когда я армейским шагом шел по шоссе уже за городом по направлению к Шатуре, я вспомнил одну его издевку: «А н е х у д о б ы с к о т о м к о й п о Р у с и о т п р а в и т ь с я, а?» Он-то говорил в пожелательно насмешливом тоне, но я-то, почти исполняя его напутствие, знал теперь, что это и вправду не худо. Мешали вот только автомобили, которые, несмотря на воскресный день и на то, что дачи остались уже за спиной, все еще туда и обратно по шоссе с воем проносились. Сидевшие за баранкой за лобовым стеклом существа казались в этот прозрачный утренний час опасными маньяками; они думают, что транспортироваться можно только быстро, с воем и где указано, а мне нюхай после них гарь и вонь. Цивилизация указывала мне с вызовом, что надо пользоваться средством передвижения, а я ей – что надо счастливо жить доступным образом; и мы друг друга не понимали. Утро млело мирным светом, а они все еще сидели в своей четырехколесной постели и мчались сломя башку куда поманила теща. Покупать себе помещение – что за блажь, прости Господи. Хотя, конечно, что может быть удобнее – рвануть в другой город к знакомому, у которого есть что транспортировать в иное место. Но в этом случае не очень понятна твоя роль зубчатой шестерни в коробке п е р е д а ч: крутиться куда скажут. Да нет же, я, конечно, и немного завидовал тоже. Но в то воскресное утро шоссе было на удивление пустынно, и я мог наслаждаться пешим ходом сколько влезет. Помню, почти сразу за дачами, в сухом высокоствольном сосновом бору, усеянном сухими пыльными иглами и смолистым валежником (им и соблазнился), просидел несколько часов, разложив большой горячий костер и посматривая со своей суходольной верхотуры на этих дураков, гнавших по шоссе внизу. Смолистый воздух только что не льнул к ноздрям, сладкий смолистый дым уносился ввысь, сосновые иглы верещали в пламени, смола топилась, кусок хлеба с маслом был до чертиков вкусен, приправленный пахучим кофе. Даже удалось пару часов соснуть, но я понял, что слишком затягивать удовольствие тоже не следует. Но я определенно побаивался людей и вероятностных ориентаций, которые они мне наперебой стали бы предлагать в людных местах; без них было как-то спокойнее, хоть это и отдавало классической китайской философией. Но отца, например, я только и помнил сидящим где-нибудь на поваленном дереве с прутиком в руках и беспечностью во взоре; немудрено, что и я это дело любил. За спиной виднелся сухой заброшенный, заросший сосенками песчаный карьер с остатками свалок по краям, внизу извивалось шоссе, а впереди лежал, по замыслу, удачный многодневный пеший переход. Почва здесь была пружинистой и гулкой, как новенький диван, и на ней больше решительно ничего не росло, даже травка. Я до того разомлел, что еле отделил задницу от теплой земли. Солнце висело уже порядочно высоко в кронах.
Река Поля вьется меж отлогих зеленых берегов и возле деревни Власово неширока. Опять ворохнулось желание отдохнуть на ее приютных берегах и порыбачить, но ко времени с ней знакомства я уже стал не умнее автомобилистов, и меня так же влекло, точно пришитого неведомой нитью к быстро бегущей втулке. То есть, просто как невозможно лейкоциту стрельнуть сквозь стенку вены, так и мне оказалось трудно сползти хоть в кювет с этого проклятого шоссе и растянуться на травке: брел и брел, как нанятый. Даже на мосту не задержался, хотя кофейную глубину пронизанного солнцем русла заметил боковым зрением. И опять – ни одного камня. Что с нее взять – волжская река!
Знание бывает не только излишним, но и вредным. Поэтому, когда этот неведомый параноик стал мне, усталому путнику, внушать: «В л а с о в о, В л а с о в о», я сурово ответил, что отношения с Тельцами у меня давным-давно закончились, поэтому не пошел бы он, параноик, к своим параноидальным знаниям, оставив меня в покое. Телу было удобно и чуть жарко от ходьбы, а внеположная мысль, проникшая зачем-то внутрь, была попросту не моя, навязана: может быть, теми, кто жил в этом населенном пункте. Я купил в местном ларьке яблочного соку и двинулся по подсказанной дороге к автобусной остановке, намереваясь немного подъехать.
Сквозь деревню продевался, как нитка через игольное ушко, хилый ручей в дренажной канавке (если только я не путаю ее с другой из наслоившихся путешествий), в поле по-над Полей (не удержался не скаламбурить) и впрямь паслось стадо коров, солнце ласково жмурилось, и я спросил прытко пробегавшую тетю Лиду (которая, правда, проживала за тысячу с лишним верст отсюда), не сдает ли кто в деревне комнату: параноидальный глас свыше меня все-таки смутил, и я решил пожить во Власове, дабы узнать, не восстановятся ли таким образом взаимоотношения с Телкой (Москва, район Таганской площади). Но превратность и заведомая двусмысленность ситуации заключались в том, что она давным-давно решилась не в мою пользу: «Чего ты сюда ходишь? Ведь все давным-давно сказано», – удивлялся отец телки, похожий на седобородого изможденного апостола Луку (кажется, Луку) с какой-то картины Веласкеса (а может, Мурильо: пусть искусствоведы надо мной позубоскалят). Сейчас объяснюсь еще подробнее, если не собьюсь. Когда тетя Лида, обнажая некрасивые железные зубы вперемежку с некрасивыми же своими, сказала, что «Витя вить, слышь, сдает фатеру, да пыко спит, змей» и ходко побежала этому бобылю Вите колотить в дверь, я понял, что попал прямо в деревню, где родился, и теперь прошусь к отцу на постой. К отцу, который, однако, несостоявшийся тесть с Таганки. Я понятно выражаюсь? Ничего не перепутал – страну, например? «Ужо-ко я ему стукну!» – уже за калиткой болтала словоохотливая тетя Лида, много меньше ростом, чем она была в действительности, и я со страхом понял, что они-таки вовлекли меня в свои дурацкие игры и вот-вот облагодетельствуют, зная, как я люблю все деревенское и ненавижу город. Платить Вите за постой даже с учетом будущих денежных поступлений было нечем, и я поопасился, что за удовольствием образа жизни утрачу совсем ее качество: Витина избенка была неказиста. Кто же кого дурачит? Они искренне мне пособляют, хоть, может, и небескорыстно, а я некоторым образом навешал им лапши, как, в свою очередь, мне те московские мальчики-фирмачи, которые покупают-меняют вашу квартиру, хотя им нечем платить клиентам. Это был порочный круг добрых намерений каждого из ныне живущих поколений в отношении другого, вектор – обдурить поколение постарше (иногда и от старших к младшим). Но пуще всего я, конечно, испугался, что Витя проснется и с радостью ухватится за проходящего пилигрима, которому здесь приспичило пожить, так что я, еще пока тетя Лида стучала, просто дал деру к автобусной остановке, видневшейся неподалеку. И особенно укрепился в намерении не задерживаться, когда один приятель, который когда-то меня с этим Тельцом знакомил и которого я еще неделю назад помнил очень бедным, саркастически ухмыляясь, промчался мимо на новеньких пепельно-серых «жигулях» шестой модели. Просто чуть не сбил меня, скотина! Ясно становилось, что апостол Лука проявил к нему большее благорасположение, чем ко мне, и потому-то приятель надо мной потешается. На автобусную остановку я пришел совсем кислый вслед за бывшей женой и дочерью. Им, правда, меня обхитрить не удалось, и они куда-то скоро подевались с остановки, но и я в свою очередь решил, что, пожалуй, можно пройти еще версты три-четыре и где-нибудь дальше сесть: было еще не поздно.
Вот такая была моя одиссея, в таком царстве-государстве я проживал. Идти по шоссе за деревней Власово стало уже не так весело, как было с утра: что-то гнело, давило, ноги прилипали к пустынному асфальту. Это всё определенно начинало претить; впору было, как партизану на вражеской территории, деревни огибать. Уже за околицей навстречу попался с ведром на локте отец одной знакомой еврейки (о которой уже тоже шла речь в этих путешествиях), и внимательно на меня посмотрел. Но впереди, слава Богу, уже никого не виднелось, кроме приветливого леса, так что я не стал затворять глаза и уши отрадным впечатлениям дня.
Когда слева по курсу сквозь сосны показалось совсем круглое и очень в этот час голубое Белое Бордуковское озеро, я не стал сворачивать на его берега, а прошел чуть дальше и свернул за обочину в лес: возникло щемящее чувство, что где-то здесь е щ е о д н о ч и с т о е м е с т о, которое надо посетить. Углубляться в лес я не стал, а, обнаружив старую рухнувшую сосну с еще недообломанными сучьями, мшистый взгорок, крохотное травянистое болотце чуть поодаль и по всему пространству куртины живописно зеленого пахучего можжевельника (в один из кустов я сразу воткнул нос), миролюбиво и счастливо всхохотнул и сбросил рюкзак. Площадка была очень сухая, сухой мох-сфагнум, оплетенный пересохшей болотной травой, пружинил под ногами и разил зноем, сосны росли редко, вразброд, а под ними приветливыми купами располагались полутораметровые кусты можжевельника, очень свежего, пахучего, усыпанного лиловыми ягодами. Когда я набрал горсть ягод и засыпал в свой жадный, горячий от продолжительной ходьбы и а в о щ н ы й рот (не подберу общеупотребительного аналога), то было такое чувство, будто разжевал сосновую шишку в том месте, где она крепится к ветке. И сразу понял, остановясь здесь, что у меня авитаминоз и что весь этот участок надо особирать. Оказалось, однако, больше возни с костром, чем предполагал; недостатка в топливе не было, кругом были рассеяны сосновые обломившиеся ветки, но почва под костром начала бойко выгорать сразу во всех направлениях. Возникла реальная угроза, что я наделаю пожара в торфяной местности. Пришлось бегать с крепкой дубинкой и лишний огонь, вспыхивавший то здесь, то там, из зеленых моховых подушек выколачивать. Наконец выгорел участок, достаточный, чтобы можно было оставить огонь без присмотра, и я не спеша пошел в разведку местности. Смолистые, темно-желтые, бурые, коричневые пятна пестрели повсюду, точно на картине жизнерадостного импрессиониста; с сосновых стволов слетала кое-где и шевелилась на ветру пластинчатая, точно луковичная, шелуха (у смолокуров и собирателей живицы есть для нее специальный термин), их почвы, усыпанной шишками и сучками, опять ничего не росло, ни синь-пороху, ни кустика брусники, но в храме леса меж его колонн замечательно легко дышалось, а если задрать голову, виднелись клочки голубого неба. В болотце в ботинках я уж не полез, но и туда, в заросли перевитого и поваленного, как кудель, тростника, хотелось заглянуть. Птичьего пения не было слышно, но какие-то легкие тени в ветвях перепархивали, и я бы не взялся утверждать, что это только солнечные блики. Было желание повторить сладостный эксперимент, совершенный в лесу под Решетниковом, вкусить опять того же состояния святости и счастья, с каким наверно просыпался у себя в скиту поутру Сергий Радонежский, но что-то поторапливало, просило здесь не задерживаться, беспокойно и всечасно пыталось мое счастье отравить: мол, конечно, порадуйся, но недолго, пробежкою. Мне было горько от сознания, что я не могу (мог бы, если бы не эти егозы) поселиться в лесу; даже, не спеша, обмозговать эту возможность мне не дают. И тем не менее, беспокойные егозы, когда возвращаюсь в город, на контакт и светские отношения со мной не идут. Вы понимаете, какое это несчастье – дегустировать от прекраснейших блюд, когда не можешь или не позволяют съесть целиком хотя бы одно! Выходило, что эти мерзавцы, будущее которых частично зависит и от моего выбора, очень боятся, что я возьму да и уйду в скит, хоть на носу ХХ1 век, они уговаривают меня и на этой можжевеловой поляне долго не задерживаться, а как чуть до дела и я предлагаю им прямые и честные отношения, они сами, того и гляди, норовят забиться в какую-нибудь, вроде этой, благодетельную щель спасать душу. Я отогнал эти горькие размышления, поправил и набил валежником костер, выкурил сигарету и принялся собирать ягоды можжевельника в пластмассовый стакан термоса. Собственно, эти сизые плодики называются шишкоягоды. Я активно принялся за дело, но, обобрав несколько кустов и весь исколовшись, вдруг с досадой ощутил себя немного евреем, отцом той еврейки, который только что мне повстречался, – евреем в том смысле, что стремлюсь извлечь пользу и выгоду. «Из ягод я приготовлю настойку, чтобы восполнить весенний недостаток витаминов, а остальное съем, тщательно разжевывая», – вот каковы были соображения, которыми я сейчас руководствовался. Если евреем и часть остального населения живут п о т а к и м законам, то это же ужасно, это же сепаратор, соковыжималка, миксер, это же – ни минуты не знать счастья. И к себе, который, пусть на десять минут, принял природу и окружающую среду за дойную корову, озабоченную меня ублажить, я ощутил легкое презрение. Ягоды меж тем едва покрывали дно, и на кустах их висело еще много. «Похоже, евреи, особенно местечковые, по жизнеощущению до того нищие духом, что пытаются извлечь пользу даже из картофельных очисток», – подумал я, вспомнив, однако, себе в возражение, что т а еврейка, купив и отремонтировав квартиренку на берегу реки Рожайки, обзавелась еще и «фатерой» в Москве и, следовательно, принцип высасывания пользы отовсюду не так уж плох. Встав в тупик перед сложностью жизни, я опустился возле пламенного костра на поваленное дерево и загрустил, машинально поедая ягоды. Ведь выходит, что надо жить либо в лесу, либо в обществе. О н и, в том числе и евреи, живут целиком в обществе и относятся к соседу с такой утилитарной экспансией, с таким прагматизмом, точно магнит, нацеленный на везде-поиски-железа (в том числе золота). Могу ли я так обустроиться в обществе? Увы, мне и в голову не приходит всех ненавидеть за инаковость и во всех искать выгоду для себя.