Текст книги "Последний год"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава седьмая
Павел Воинович Нащокин получил письмо от Пушкина. И, хоть был он далек от журнальной жизни, понял, что готовится нечто важное, если поэт поручает ему пригласить на постоянную работу в «Современник» Виссариона Белинского.
Давно ли Александр Сергеевич просил передать ему номер журнала тихонько от «наблюдателей»? Взревут ныне «наблюдатели», как разъяренные быки. Впрочем, нет – взревет по своему обычаю профессор Погодин… Уста Степана Петровича Шевырева прошелестят ядовитой клеветой, легкой, как ветерок. И непременно взорвется та клевета, как бомба.
Однако Павел Воинович сердечно рад и за Пушкина и за Белинского. Не он ли первый их сватал? Нащокин гордится своей проницательностью, но задумывается: где Виссариона Белинского найти? В последнее время он вовсе не попадается на глаза.
А у Павла Воиновича полны руки своих хлопот: все новые и новые проекты возникают у него по совершенствованию и украшению чудо-домика; кроме того, в клубе съехались к осени все партнеры, и началась настоящая игра, а к Павлу Воиновичу, как на грех, не идет карта; да еще грустит дома молодая и всегда кроткая жена, – говорит, что скучает в одиночестве.
Как ни был занят Павел Воинович, он попытался исполнить поручение Пушкина. Навел справки, а по справкам оказалось – нет Белинского в Москве. Уехал в Тверскую губернию, к Бакуниным, и там под проливными дождями наслаждается природой. Нашел, чудак, время для путешествий!
Только отдыхать ему вряд ли придется. Москва взбудоражена журнальной новостью. В «Телескопе» напечатана такая статья, что самые благодушные читатели разводят руками. В барских гостиных, в которых никогда не читали «Телескоп», теперь захлебываются от негодования. Хорошо известный москвичам Петр Яковлевич Чаадаев, когда-то блистательный гусар, ныне живущий в Белокаменной на покое, начал печатать в журнале безобидные по названию «Философические письма». Первое из этих писем оказалось неслыханной клеветой на отечество. Бездействие, в котором долгие годы пребывал Чаадаев, было хитрой личиной – под ней скрывался отпетый лиходей. К нему ездили лучшие люди знатных фамилий, а он, сам принадлежа к знатному дворянскому роду, ныне как пишет о богоизбранной России?.. Да что тут говорить! Это надо перечитать собственными глазами, слышать собственными ушами.
Возмущение нарастало не день ото дня, но с часу на час. Петр Яковлевич Чаадаев, обозревая историю России, писал:
«В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности».
У почтенного читателя перехватывало дух от уничижительной тирады, а автор «Философических писем» утверждал, что русская жизнь наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии: «Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно».
С недоумением глядели друг на друга почтенные москвичи и, чувствуя, что почва уходит из-под ног, горько друг друга вопрошали: куда же он метит, сорвавшийся с цепи бунтарь?
В письме значилось далее черным по белому:
«Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего».
Отпел отечество, как покойника! А где же Россия, благоденствующая под скипетром императора Николая?
Теперь у квартиры Чаадаева уже не стояли, как раньше, экипажи именитых посетителей. Даже проезжая мимо, трижды отплевывались ревнители благомыслия.
Больше всех суетились «наблюдатели». Им-то было хорошо известно, что Чаадаев вначале предложил свои «Философические письма» в редакцию «Московского наблюдателя». Он был связан многими отношениями именно с той кондово дворянской Москвой, от имени которой ратоборствовал в словесности «Наблюдатель». Но неопытный автор плохо рассчитал. Не так-то просты оказались «наблюдатели», чтобы не разгадать замысел автора статьи, не оставляющей камня на камне от всех речей о процветании России…
Теперь, когда первое «Философическое письмо» оказалось напечатанным в «Телескопе», они ездили по Москве и, предвкушая близкую победу над попавшим в беду конкурентом, кричали в голос:
– Измена! Клевета! Бунт! Святотатство!
Сам редактор-издатель «Телескопа», опростоволосившийся профессор Надеждин, не находил себе места. Ему казалось, что, напечатав чаадаевское письмо, он начнет полезный разговор о путях исторического развития России. А его для начала тащили на допрос: как он мог напечатать гнусную клевету на Россию, богоизбранную в православии, охраняемую самодержавной властью?
Степан Петрович Шевырев разметил преступную статью аккуратными галочками. Почти потеряв голос от натуги, он перечитывал всем желающим наиболее возмутительные строки:
– «Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества… ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве…»
Укоризненный перст Степана Петровича застывал в воздухе. Потом, очнувшись от оцепенения, он говорил о «Телескопе» вообще. Того ли еще можно ждать, если пригрет в этой грязной подворотне злостный литературный пират Белинский, против которого невинным младенцем выглядит господин Чаадаев, впавший в очевидное безумие?
Степан Петрович первый выдвинул утешительную версию о безумии автора «Философических писем». Не может написать подобного здравомыслящий дворянин. Многие с этим соглашались. Что же касается литературного пирата, то было давно известно, что Степан Петрович Шевырев все разговоры непременно сведет к адским замыслам Виссариона Белинского. Но многие опять соглашались со Степаном Петровичем.
Издатель «Телескопа» окончательно растерялся. Он уже видел перед собой квартального надзирателя, который одним взмахом ботфорты завершит едва начавшееся в журнале обсуждение.
Надеждин писал Белинскому в тверское имение Бакуниных:
«Я нахожусь в большом страхе. Письмо Чаадаева возбудило страшный гвалт в Москве, благодаря подлецам наблюдателям. Эти добрые люди заговорили о нем как о неслыханном преступлении, и все гостиные им завторили».
Но ладно бы всполошились в московских гостиных. Не могли согласиться с Чаадаевым и другие читатели, шумно обсуждавшие статью Чаадаева в университетских коридорах. Правда, автор дал убийственно верную картину мертвого застоя русской жизни. Письмо и прозвучало как выстрел, раздавшийся в глухую ночь. Но, осудив современную жизнь России, автор «Философических писем» оказался совершенно беспомощным, когда говорил о прошлом и о будущем.
Обернувшись на Запад, Чаадаев усмотрел там единственную историческую силу, будто бы создавшую цивилизацию и двигающую прогресс. Философ-отшельник принял за свет истины мрак католицизма, «…западное христианство, – писал Чаадаев, – величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем».
«Таким образом, – продолжал автор «Философических писем», – несмотря на все несовершенства, на все, что есть дурного и порочного в настоящем европейском обществе, частное осуществление царствия божия в нем неоспоримо…»
Вывод о становлении царства божия на земле при помощи римского первосвященника был самым удивительным. Его могли бы по-своему принять разве те русские барыни, которые, путешествуя по странам Запада, прельщались и театральной пышностью католических церковных процессий и изысканностью манер вкрадчиво-похотливых аббатов.
Чаадаев говорил с завистью о том взаимном общении умов, о тех идеях, которые развиваются на Западе. В императорской России не было другого права, кроме крепостного, иного порядка, кроме полицейского, не было другой справедливости, кроме той, которой руководствуются рабовладельцы.
Но Чаадаев призывал русских людей к спасению от бед в лоне единственной для всего мира католической церкви. Других путей он не знал. «Пусть же господин Чаадаев и поклоняется папе римскому сам-один!» – возражали философу гневные молодые голоса.
«Философическое письмо» вызвало бурю. Только сам Чаадаев оставался совершенно спокоен. Он исполнил долг пророка. А какого же пророка не побивали каменьями люди, ходящие во тьме? Всегда изысканно одетый, величавый и замкнутый, он медленно расхаживал по кабинету, в котором провел годы в размышлении.
Если бы в печати могло появиться второе «Философическое письмо», там прямо сказал бы Чаадаев об истоках, от которых он пришел к отрицанию смердящей русской действительности:
«Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух? Эти борозды, которые в поте лица взрыли другие рабы, разве это не та почва, которая вас носит? И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы…»
А ведь в этой проклятой действительности ежечасно множились новые благородные усилия и великодушные порывы. За что-то хватали и тащили в кутузку университетских студентов. Некоторые исчезали неведомо где. Один из этих студентов – все тот же Виссарион Белинский – написал в недавнее время такую пламенную антикрепостническую драму, что насмерть перепугал профессоров-цензоров. Не ограничиваясь университетской наукой, юноши мечтали о будущем обществе. В деревнях то здесь, то там бунтовали мужики… В крестьянских возмущениях, в столкновении мнений, в студенческих спорах рождалась новая Россия.
В кабинете философа-отшельника было по-прежнему тихо. Сюда не долетали страстные молодые голоса тех, кто защищал прошлое и будущее русского народа.
Москва бушевала. «Философическое письмо» обстреливали с разных позиций оба враждующих лагеря.
Павел Воинович Нащокин участия в этих спорах не принимал. В клубных карточных комнатах говорили на том языке, в котором никогда не отражались никакие события:
– Ставлю на рутэ!
– Гну пароль!..
А когда Нащокин, памятуя о поручении Пушкина, справлялся у общих знакомых о Белинском, на него смотрели с недоумением:
– Да вы, сударь, чаадаевскую-то статейку читали?.. Вот кто всех в дерзости превзошел! А Белинского в Москве нет. Засел у Бакуниных в Прямухине, и когда будет – неизвестно.
Павел Воинович каждодневно ездил в клуб. В дороге успокаивал себя основательной мыслью: «Объявится же когда-нибудь Виссарион Григорьевич!»
Глава восьмая
Хозяйка и хозяин аристократического петербургского особняка спускаются в вестибюль. По обеим сторонам мраморной лестницы, крытой парадным ковром, стоят, замерев, ливрейные лакеи. Текут минуты томительного ожидания. Но вот слышится звонкий цокот стремительных коней, и придворная карета подкатывает к подъезду.
Торжественный швейцар настежь распахивает двери. В вестибюле появляется могучая фигура императора. Пока Николай Павлович, сопровождаемый хозяевами дома, медленно поднимается по лестнице, весть проносится по всему дому. В зале, полной танцующих, происходит общее движение. Кажется, даже свечи в хрустальных люстрах вспыхивают с новой силой, еще ярче горят нетерпеливые взоры дам, обращенные туда, где должен появиться монарх.
«Его величество! – словно выпевают скрипки в руках у музыкантов. – Его величество!»
«Государ-р-р-рь император-р-р!..» – вторят трубы.
Император милостиво отвечает на почтительные поклоны и дарит царственной улыбкой дам, склонившихся в реверансе. Он обходит залу, потом следует в гостиные и карточные комнаты, где ожидают гости, не участвующие в танцах.
Все происходит так, как обычно бывает на пышных балах, о которых потом сообщает «Северная пчела»:
«Государь император удостоил милостивым присутствием большой бал…» Далее следует громкая фамилия хозяев дома.
Но и самое вдохновенное описание такого события в «Пчеле» не может отразить всю полноту чувств, обращенных к его величеству. Зато неписаная хроника хранит каждое мимолетное слово, сказанное монархом кому-нибудь из гостей, и завистливые муки тех, кто не удостоился никакого знака внимания.
Молва разносит имя каждой избранницы, удостоенной высочайшего приглашения на танец. Но как описать тысячи хитростей, которые пускают в ход и счастливые победительницы и обойденные монархом дамы? Нет, всякий сочинитель, даже из тех талантов, которые участвуют в «Северной пчеле», должен был бы сложить оружие, если бы захотел проникнуть в тайны, из которых складывается непринужденное воодушевление хозяев и гостей, когда в точно назначенный час на бале появляется его величество.
Император, по своему обыкновению, отличал многих дам. Среди них была и жена камер-юнкера Пушкина. Наконец-то он ее увидел!
Знакомое волнение охватывает Николая Павловича. Что может быть благороднее, чем его поклонение этой несравненной женщине? А его рыцарские чувства пытаются очернить. Какие новые пашквили нашептывает ей муж-сочинитель?
Волнуясь и негодуя, император во время танца вдруг заговорил с Натальей Николаевной о высоких нравственных чувствах, столь похвальных и необходимых мужчине для счастья женщины.
Наталья Николаевна не вслушивалась. Благодарно улыбалась и чуть-чуть розовела. Случилось, как и раньше, что он присел подле нее за ужином и поднял бокал за ее здоровье.
В его внимании к жене камер-юнкера Пушкина не было, впрочем, ничего, что могло бы дать пищу любопытству. Император уделял такое же лестное внимание и другим счастливицам.
Все могли видеть, что он не раз удостаивал беседой и мужа Натали. Расспрашивал его о делах. Должно быть по своей поэтической рассеянности, Пушкин никак не выражал благодарности за оказанную ему милость.
Удивительно ли, что император предпочитал беседу с кем-нибудь из торжественно-величественных камергеров или парадных гофмейстеров? Попав на глаза обожаемому монарху, они задыхались от преисполнявших их благоговейных чувств. И тогда Николай Павлович снова вспоминал о хмуром камер-юнкере.
Все чаще случалось, что императорская карета останавливалась у ярко освещенного подъезда какого-нибудь аристократического или посольского особняка. Около монарха происходило постоянное движение. Император едва удостоит словом какого-нибудь счастливца, а кто-то уже искусно его оттеснит. Но столь же коротка и непрочна всякая победа, потому что невидимые, но отчаянные битвы продолжаются. Кто знает, царственную улыбку или министерский пост, орденскую ленту или безвозвратную ссуду от казны добудет искуснейший из бойцов?
В этих состязаниях алчущих и жаждущих участвовали и случайные баловни счастья и потомки древнейших родов. Среди них никогда не было, впрочем, чистокровного Рюриковича, совсем еще юного князя Петра Владимировича Долгорукова.
Высокородный князь считал, что выскочки Романовы, захватившие русский престол, ограбили его предков Долгоруких. Кроме того, Петр Владимирович глубоко таил и личную обиду. Родные его дядья становились видными генералами уже в двадцать пять лет, а Петра Владимировича недавно выпустили из Пажеского корпуса с гражданским чином ничтожного десятого класса да еще с аттестатом, который походил на волчий билет. В нем сказано глухо о «дурном поведении».
Отношение императора к князю Долгорукову было двойственно. Николай Павлович его попросту не замечал, но, затаив неприязнь и подозрительность, кое-как терпел в столице.
Если же его величество удостаивал посещением какой-нибудь бал, то Петр Владимирович вовсе не искал случая привлечь внимание императора. Князь Долгоруков предпочитал оставаться в тени, замешавшись среди тех гостей, кто составляет в торжественных собраниях безликий, но необходимый фон.
По своей хромоте Петр Владимирович не мог участвовать в танцах. Это не значит, что князь растрачивал время на балах без пользы. По любознательности ума Долгоруков горячо интересовался быстротекущими событиями великосветской жизни.
Николай Павлович, стоя у колонны, наблюдает за танцующими. Чинно движутся пары. Бесконечно разнообразие, запечатленное в женской красоте. Император, как истинный знаток и ценитель этих чар, отдает должное и грации движений, и посадке головы, и лукавому взгляду…
Но с кем, однако, танцует Пушкина? Николай Павлович всматривается. А, опять с этим кавалергардом. На бале у австрийского посла она, кажется, танцевала тоже с ним?
Вокруг императора продолжается невидимая битва, участию в которой не мешают ни подагра, ни застарелый ревматизм, ни расслабленные ноги.
– Ваше императорское величество!
– Ваше величество!..
– Государь!..
Голосам именитых гостей, окружающих Николая Павловича, вторят скрипки и трубы.
Не слишком ли часто, однако, танцует Пушкина с поручиком Геккереном? Император на какую-то секунду хмурится. Он уже не раз что-то слышал, но, правда, не придавал значения.
Не дождавшись конца танца, император покинул залу. За ним вереницей потянулись почетные гости.
Наталья Николаевна продолжала вальсировать с бароном Дантесом-Геккереном.
По-видимому, к этому все опять привыкли. По крайней мере так казалось Наталье Николаевне. Но барон проявляет иногда такую непостижимую настойчивость, как будто от одного танца с нею зависит вся его жизнь. Он ни о чем не думает. А каково ей? Иногда кажется, что он нарочно хочет поссорить ее с мужем. Но стоит изредка (конечно, изредка!) принять его приглашение на танец или невзначай (конечно же невзначай!) заехать к общим знакомым – и тогда барон Геккерен не дает ей повода даже для малейшей тревоги. Ни за себя, ни за мужа. И все устраивается так просто. Видит бог, Таша не ищет этих встреч.
Если же барон не являлся на каком-нибудь из балов или совсем не приглашал ее на танец, она, разумеется, не обращала на это никакого внимания. Во всяком случае, так ей опять казалось. Какое ей дело до барона Жоржа Геккерена?
В это же время Дантесу отказали от дома у Вяземских. Не то чтобы отказали наотрез, Вера Федоровна просила его не заезжать только в тех случаях, когда у их подъезда стоит карета Пушкиных.
Княгиня объяснилась начистоту: она не может видеть, как мучается Пушкин. Дантес пожал плечами. Чего хочет от него муж Натали? Может быть, по русскому обычаю, он собирается заточить жену в монастырь? Но он, Жорж Геккерен, готов принести публичную клятву – он разыщет этот монастырь.
Вера Федоровна улыбнулась, но решения своего не отменила.
Кто-кто, а она-то хорошо знает характер Пушкина. Она знала всю его жизнь.
Когда Пушкин объявил о своей женитьбе, князь Вяземский обмолвился шуткой: не отец ли Натальи Гончаровой посоветовал ей идти за Пушкина? А поскольку о безумии Николая Афанасьевича Гончарова было всем известно, то Вера Федоровна много смеялась тонкому остроумию мужа. Смеялась, а познакомившись с Натальей Николаевной, никак не могла ее понять. Конечно, красота необыкновенная, головокружительная, общепризнанная имеет свои права, против которых бывает бессилен даже всемогущий мужской ум. Но чем же живет Наташа?.. Вот этого Вера Федоровна, женщина умная, образованная, никогда не могла разгадать.
Вере Федоровне пришлось взять свои меры, чтобы предотвратить встречи Пушкина с Дантесом хотя бы в своем доме.
Эти меры могли бы обидеть Наташу, но, к удивлению княгини Вяземской, она ничуть не насторожилась, нисколько не обиделась. Приняла новость с обычной улыбкой.
Зато Пушкин с особенной охотой ездит теперь к Вяземским и с женой и без нее. Снова звучит в гостиной его светлый и заразительный, как в былые годы, смех.
Петр Андреевич Вяземский нисколько не меньше ценит гений Пушкина. Правда, на «Современник» он окончательно махнул рукой, зато подробно расспрашивает о «Капитанской дочке». Не может расстаться Александр Сергеевич со своим любимцем Пугачом. Непостижимое упорство! Давно ли он сам писал Вяземскому по поводу народных возмущений, вспыхнувших в новгородских военных поселениях: «Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы»!
Петр Андреевич и сейчас не видит особого удовольствия в том, чтобы копаться в кровавых событиях прошлого. Пушкин спорит, ссылаясь на долг историка. Князь Вяземский очень хорошо знает, в чем состоит долг беспристрастного историка, но он отказывается понимать – почему этот долг, весьма чреватый опасностями, должен взять на себя божьей милостью поэт Пушкин?
– История принадлежит поэту, – отвечает Александр Сергеевич.
Вяземский молчит. Должно быть, старые друзья разно смотрят и на священные права поэта.