Текст книги "Последний год"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава девятая
Князь Петр Владимирович Долгоруков, известный по прозвищу «Bancal» (что в русском переводе прозвучало бы гораздо грубее – Хромой), вел жизнь уединенную и у себя не принимал. Предпочитал выезжать сам. Громкое имя открывало перед ним двери самых высокопоставленных петербургских домов. Хромого принимали еще и потому, что его изрядно побаивались. Князь ездил, слушал и наблюдал.
Странная была это фигура среди великосветской молодежи. Кроме знатного имени, у него нет ничего – никакого состояния. Правительство, щедрое для других, не жаловало князя Рюриковича ни чинами, ни орденами, ни безвозвратными ссудами от щедрот государя.
Князь в меру фрондировал, а фронду соединял с учеными занятиями. Его с юности влекла история, вернее – та летопись темных дел, кровавых драм и скандальных происшествий, которыми были полны родословные знатных фамилий. Князь усердно искал и удачно откапывал в родословных грязные подробности, казалось, погребенные в веках. Таким образом, бескорыстное занятие генеалогией могло стать источником весьма прибыльного шантажа тех потомков, которые превыше всего гордились незапятнанной честью фамильного герба.
Из своих генеалогических розысков Петр Владимирович не делал секрета. Сам распускал для пробы слухи о зазорных тайнах, которыми полна неписаная история… И во избежание каких-нибудь неприятностей, могущих свалиться на голову, тем охотнее принимали Хромого в свете.
Какие-то таинственные нити связывали князя Долгорукова с голландским посланником. Он состоял в приятельских отношениях и с молодым бароном Геккереном. Впрочем, перечислить все знакомства князя было бы невозможно: он не гнушался знакомств с темными людьми, вовсе не принадлежавшими к избранному обществу.
Среди многогранных дарований Петра Владимировича не последнее место принадлежало его бойкому перу. Этот талант проявился по совершенно неожиданному поводу. Когда светские лоботрясы воспользовались вновь учрежденной в Петербурге городской почтой для рассылки анонимных писем, шутливых или интригующих, сотканных из скабрезных намеков или из опасных полуразоблачений, князь Долгоруков оказался непревзойденным мастером этой модной забавы. Сведения, почерпнутые из неведомых источников, он умел облечь в оригинальную и изящную форму. Правда, искусный автор не гнался за лаврами, он предпочитал оставаться таинственным и неуловимым инкогнито. Впрочем, для Петра Владимировича это не было только забавой. Мастер интриги, не достигший еще и двадцати лет, пробовал, нащупывал, оттачивал оружие.
Хромого, чуть-чуть загадочного, опасного, желчного и язвительного, знал весь Петербург, и он успевал бывать всюду. Как только Карамзины, вскоре после именин Софьи Николаевны, вернулись с дачи, князь появился и здесь, возобновив нечастые, правда, визиты. Софья Николаевна считала его скучной личностью. Но сам Петр Владимирович не скучал. Гостиная Карамзиных была удобным полем для наблюдений.
Братья Карамзины с тревогой говорили о Пушкине. После памятных именин Софьи Николаевны Пушкина не раз прорывало при встречах с Дантесом в свете. Князь Долгоруков ни о чем не расспрашивал.
Незадачливый Рюрикович, лелея в душе грандиозные, ему самому не до конца ясные честолюбивые замыслы, наивно и скрытно завидовал славе поэта. Петр Владимирович Долгоруков был в числе тех, кто язвительно величал поэта историографом. Он обстоятельно вычислял, во что обойдется казне «История Петра I», если уже пять лет медлительному историографу выплачивают по пяти тысяч рублей, а ни одной строки этого драгоценного в буквальном смысле сочинения еще никто не читал.
Когда в обществе снова заговорили о Пушкине и Дантесе и заговорили с нетерпеливыми надеждами на неминуемое и скорое столкновение, князь не участвовал в этих разговорах. Не только к дому Пушкина было привлечено его внимание. Петр Владимирович мыслил шире. Барон Жорж Геккерен, волочась за Пушкиной, может встать поперек дороги самому царю. А тогда-то и начнется потеха, которой не придумает и сатана… Но где же одряхлевшему властителю преисподней состязаться с князем Долгоруковым?
Может быть, при встречах в свете Наталья Николаевна Пушкина по близорукости даже не узнавала этого тщедушного, неказистого собой молодого человека. Но Петр Владимирович, затерявшись среди гостей, незаметно наблюдал.
Приятельски поболтав с Дантесом, князь отправлялся, в курительную и под общий говор соображал: какой прок можно извлечь из амурных похождений этого резвящегося болвана?
Под звуки оркестра, приглашающего к танцам, когда Дантес танцевал с Пушкиной, Долгоруков следил за поэтом: не сегодня-завтра баловень славы сам полезет на рожон.
Коронованный фельдфебель и грубиян по-прежнему строит куры Пушкиной и в своем величии не замечает лихой эскапады поручика Кавалергардского полка. Тем хуже для них обоих!
Петр Владимирович возвращается к себе и, еще сильнее прихрамывая от усталости, расхаживает по своему одинокому жилищу, в котором обитают ученость и порок, злоба и ненависть, жажда деятельности и страсть к интригам. Что, если по-своему повернуть историю, которой занимается весь Петербург? Если столкнуть их всех – и Дантеса, и Пушкина, и царя?!
Под покровом непроницаемой тайны медленно зреет замысел тройного удара, который будет облечен в изящную и, может быть, даже игривую форму.
Глава десятая
Когда сентябрьская книжка «Телескопа» с «Философическим письмом» Чаадаева пришла в Петербург, в столичных редакциях ахнули от неожиданности. Шушукались и выжидали: что будет?
В это же время Пушкин выдал в свет третий номер «Современника».
Где же бдительное, надзирающее око власти? Или и впрямь готовится на Руси светопреставление?
Московский умник Чаадаев, измазав дегтем всю отечественную жизнь, хоть и по-своему, но все же звал к спасению в христианстве. Ну и посадят умника в сумасшедший дом. Пусть себе правит там католические мессы! А Пушкин? Этот не боится ни бога, ни дьявола. Всю журнальную книжку начинил крамольными бреднями, показал наконец свое истинное лицо…
В Российской академии перечитывали ответ «Современника» академику Лобанову. Досточтимый Михаил Евстафьевич вовремя звал писателей к единению и благомыслию, к противоборству литературным гаерам, разрушающим и нравственность и словесность. Давно пора!
А господин Пушкин, изволите ли видеть, никак не согласен.
«Нельзя требовать от всех писателей, – написано в «Современнике», – стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других… Закон (ахти, каким законником прикинулся нечестивец!) не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках, и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника…»
Женевский пастор притянут, конечно, за волосы, для красного словца, а вся тирада потребовалась Пушкину только для того, чтобы невозбранно славить отечественных разбойников и обучать их на кровавом примере Емельяна Пугача. Недаром же прямо заявляет неутомимый защитник Пугача, что все мнения о нем, высказанные мужами науки, будто бы смешны и пошлы…
Когда же обращается сам Пушкин к судьбам старинного дворянства, тогда и «Родословную» превращает в погребальную эпитафию.
Так разделался редактор-издатель «Современника» с дворянством в собственных стихах, а для прозы разыскал какую-то сомнительную даму… Сия дама, будто бы родившаяся в дворянском доме, честит именитых людей не иначе как шутами и обезьянами. Так, мол, выглядели знатнейшие из дворян в славном 1812 году, а каковы они стали ныне – сами судите на основании «Родословной». Если же мало вам «Родословной», тогда читайте грязную фантазию Гоголя, в которой бродят нелепые призраки вроде майора Ковалева. Никого, мол, другого и нет на Руси среди дворян и чиновников, служащих государю. Где же, как не в «Современнике», объявиться автору «Ревизора», чтобы с ухмылкой и кривлянием показать «Нос» почтенным людям?
Если читать свежий номер «Современника» не торопясь, со вниманием, глядя в строку и между строк, ежели обозревать стихи и прозу в совокупности да поразмыслить над предметами, которые избирает для журнала издатель…
Сам Булгарин мог прочесть о себе в свежем «Современнике» всего несколько строк, но каких? Писака из Твери, нашедший гостеприимный приют в пушкинском журнале, имел дерзость объявить:
«Укорять «Северную пчелу» должно было за помещение скучных статей с подписью Ф. Б., которые (несмотря на ваше пренебрежение ко вкусу бедных провинциалов) давно оценены у нас по достоинству. Будьте уверены, что мы с крайней досадою видим, что г.г. журналисты думают нас занять нравоучительными статейками, исполненными самых детских мыслей и пошлых шуточек…»
На кого замахнулся жалкий пигмей? Вся матушка Россия изо дня в день ждет, что скажет ей Фаддей Венедиктович, вся читающая провинция единомышленна с ним и только с ним! Кто же поверит тверскому псевдониму А. Б., который, понося Булгарина, превозносит Виссариона Белинского? И все это должны терпеть русские люди!
Опасения эти были неосновательны. Те, кому видеть надлежит, не спускали глаз с «Современника». Министр народного просвещения Сергий Сергиевич Уваров (предпочитавший звучание своего имени и отчества на церковнославянский лад) едва сдерживал нетерпение. Хорошо еще, что он вовремя запретил печатать в «Современнике» статью Александра Пушкина об Александре Радищеве. Иначе предстали бы в одном номере журнала и неистовый мужик Пугач и неистовый писатель Радищев.
«Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить?..» – еще в давние годы спрашивал Пушкин.
Ныне словно бы прямо на вопрос отвечал министр Уваров, запрещая пушкинскую статью:
«Нахожу неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и о книге, совершенно забытых и достойных забвения».
Статья, над которой так много работал Пушкин, легла в его ларец. К списку «преступлений» редактора-издателя «Современника» прибавилось еще одно: он решился говорить о писателе, который самой Екатерине II показался страшнее Пугачева.
А Пушкин объявляет читателям, что «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году. Забыл, должно быть, что высочайшее разрешение дано ему только на текущий год. А дальше видно будет, как с ним поступить, чтобы освободить русскую словесность и от Пушкина и от пушкинского журнала.
Уваров имел подробные донесения о печальном происшествии, случившемся в московском «Телескопе». Сам ознакомился со статьей Чаадаева и, обдумав положение, пришел к выводу: имеются у крамолы особые, тайные и глубокие, корни. Министр не раз обращал внимание на дерзостные статьи в «Телескопе» некоего Белинского. Было известно, что именно этот развратитель молодых умов пользовался особым доверием издателя «Телескопа», профессора Надеждина. Не помогло гласное предупреждение против литературных пиратов, прозвучавшее в Российской академии, в речи академика Лобанова. Тщетны оказались усилия московских добропорядочных литераторов унять смутьяна. Министр Уваров, встревоженный «Философическим письмом», появившемся в «Телескопе», полагал, что при участии господина Белинского могут произойти многие другие – и горшие – беды.
Кстати сказать, именно этому же Белинскому напечатано похвальное слово в «Современнике». Какая тут внутренняя связь? Если же обнаружатся преступные нити общего заговора, тогда при изобличении виновных вряд ли будет издавать Пушкин свой журнал в 1837 году.
…Александр Сергеевич пребывал в тревоге. После статьи Чаадаева свирепые кары могут обрушиться не только на «Телескоп».
Согласиться с Чаадаевым он тоже не мог. Этот друг юности прислал Пушкину оттиск своего «Философического письма» и ждал ответа.
«… что до нашего исторического ничтожества, – писал ему поэт, – то никак не могу присоединиться к вашему мнению… я далеко не восхищаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератор я раздражен, как человек с предрассудками – оскорблен, но клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков… как, неужто это не история, а бледный полузабытый сон? – продолжал Пушкин. – А Петр Великий, который один – целая всемирная история!..»
С Чаадаевым шел в этом письме давний спор.
«После стольких возражений, – продолжал Пушкин, – нужно же сказать вам, что в вашем послании многие вещи глубоко истинны. Приходится сознаться, что общественная жизнь у нас жалкая. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству воистину могут довести до отчаяния. Вы хорошо сделали, громко высказав это, но боюсь, как бы религиозные исторические ваши взгляды не повредили вам…»
Черновик письма оставался в письменном столе поэта. Но и беловой текст еще не был отправлен…
Пушкин перечитывал вторую часть «Капитанской дочки». После истории с «Телескопом» нужна была особая придирчивость к самому себе. Петербургские цензоры были насмерть перепуганы непостижимой рассеянностью московского цензора, пропустившего в печать чаадаевскую статью.
Да и третий номер «Современника» уже подвергся нападению, правда, с самой неожиданной стороны.
В «Полководце» Пушкин отдал день заслугам Барклая де Толли, предшественника Кутузова на посту главнокомандующего русской армией в войне с Наполеоном. Знатный родственник Кутузова, член адмиралтейств-коллегии Логгин Иванович Голенищев-Кутузов, не чуждый ученых трудов, воспринял это стихотворение Пушкина как попытку умалить заслуги Кутузова. А Булгарин возьми да и перепечатай пушкинского «Полководца» в «Северной пчеле». И при том сопроводил перепечатку неожиданной и интригующей похвалой.
Маститый Логгин Иванович, не очень искушенный в журнальных хитростях, решил, что с легкой руки Пушкина накануне двадцатипятилетия Отечественной войны начинается публичное ниспровержение славы Кутузова. В этом походе, казалось Логгину Ивановичу, объединились-де все литературные силы – от Пушкина до Булгарина. Голенищев-Кутузов решил выступить в печати и, собираясь выступить, шумел где только мог.
А день отсылки последних листов «Капитанской дочки» в цензуру приближался.
…19 октября бывшие лицеисты ежегодно праздновали свой праздник – день открытия Царскосельского лицея. Пушкин свято чтил эту традицию. Уже было начато им стихотворение, которое прочтет он в тесном товарищеском кругу:
Была пора; наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
Тогда душой беспечные невежды,
Мы жили все и легче и смелей,
Мы пили все за здравие надежды
И юности и всех ее затей.
Теперь не то…
Писалось с трудом. Урывками…
Наступил день 19 октября. Стихи так и остались незаконченными, оборвались на полуслове:
И над землей сошлися новы тучи,
И ураган их…
Редактор-издатель «Современника» тревожился за журнал. Автор «Капитанской дочки» сам ставил себя под возможный удар грозной цензуры. Историк Петра I был обречен на безмолвие.
Пушкин писал отцу:
«Я рассчитывал съездить в Михайловское, но не мог. Это еще расстроит мои дела по меньшей мере на целый год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю и только исхожу желчью».
Интимные балы в Аничковом дворце возобновились. Пушкин томительно скучал в ожидании разъезда. А разъезд начинался так поздно!
…Приглашения поступают к Пушкиным одно за другим. Почитатели Натальи Николаевны не оставляют ее ни в танцах, ни в антрактах, ни за ужином. Среди этих почитателей вдруг замешался голландский посланник. Он уже несколько раз имел случай доверительно с ней беседовать. Он прямо сослался на слухи, которые связывают ее имя с именем Жоржа. Почтенный барон Луи Геккерен, может быть, даже нарушил этикет. Он без обиняков потребовал вернуть ему сына… Спохватившись, барон Луи вновь принес собеседнице свои комплименты, а сам остался в полном недоумении: неужто госпожа Пушкина ничего не поняла?
Пушкин спросил ее утром за завтраком:
– О чем говорил с тобой этот гнусный человек?
– Ты заметил? – удивилась Наталья Николаевна. – Но о чем же говорят в свете с нами, женщинами, дипломаты, да еще поседевшие на службе?.. Они не разговаривают, а преподносят свои старомодные комплименты.
Глава одиннадцатая
Посланному настрого приказано вручить письмо в собственные руки Пушкину. Он никак не согласен отдать письмо слуге.
На шум в переднюю выходит Александр Сергеевич и, вскрыв печать, начинает читать на ходу:
«Сейчас, возвратившись домой, я узнал нижеследующее обстоятельство, которое спешу вам сообщить».
Письмо писано торопливым почерком. Вот она, новость, действительно важнейшая:
«Государь читал статью Чаадаева и нашел ее нелепою и сумасбродною, сказав при этом, что он не сомневается, что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора…»
Знакомый Пушкина сообщил далее о чрезвычайных мерах, предрешенных правительством, и в заключение предупреждал:
«Сообщаю вам об этом для того, чтобы вы еще раз прочли писанное вами письмо к Чаадаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте».
Письмо к Чаадаеву еще не было отправлено в Москву. Теперь оно, конечно, не пойдет: невместно прибавлять лишние огорчения к ударам, которые обрушатся на голову московского философа. Еще меньше следует доверять свои мысли почте.
Итак, после расправы с «Телескопом» ожидай неприятностей для «Современника». Неужто упустит случай подлец Уваров?
Но Сергий Сергиевич Уваров затаился.
Для доклада императору по делу Чаадаева явился в Зимний дворец шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф.
– Повергаю на усмотрение вашего величества… Надеюсь, отражены все преподанные мне указания. – Граф достал бумагу.
– Читай! – Император неожиданно улыбнулся.
Александр Христофорович в свою очередь ответил улыбкой, которая свидетельствовала о полном проникновении в мысли его величества. Откашлявшись, он приступил к чтению письма, адресованного московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну:
– «…Жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок…»
Бенкендорф выжидательно взглянул на царя. Царь утвердительно кивнул головой, ожидая продолжения.
– «…и потому, как дошли сюда слухи, – Александр Христофорович стал читать громче и медленнее, – не только не обратили своего негодования против господина Чаадаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиной написания подобных нелепостей».
– Одобряю, – император еще раз улыбнулся. – Весьма точно! Именно – расстройство ума! Вся Россия согласится с нами… Слушаю тебя далее.
– «Здесь получены сведения, – Александр Христофорович с трудом сохранял надлежащую серьезность, – что чувство сострадания о несчастном положении господина Чаадаева единодушно разделяется всею московской публикой. Вследствие сего государю императору угодно, чтобы ваше сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры к оказанию господину Чаадаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его величество повелевает, дабы вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать господина Чаадаева…»
– Воображаю, каково будет удивление этого философа, когда вместо твоих жандармов явится к нему лекарь с пиявками… – Николай Павлович смеялся уже совершенно откровенно. – А может быть, с клистиром, Бенкендорф? А?
Александр Христофорович выждал время.
– «…и чтобы было сделано распоряжение, – продолжал шеф жандармов, – дабы господин Чаадаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтобы были употреблены все средства к восстановлению его здоровья…»
– Ну что же! – Император вытирал платком слезы, которые вызвал у него смех. – Коли не будет дышать вредным воздухом, авось вылечится московский умник. Поймет ли иносказание князь Голицын?
– Как же не понять, ваше величество! Тут не только генерал-губернатор, тут каждый будочник поймет: держать безумца под домашним арестом.
– Одобряю, вполне одобряю, – согласился император. – Отсылай… Однако посмеялись – и будет. Какие еще отданы распоряжения?
Граф Бенкендорф, покончив с замысловатыми шутками, изобретенными его величеством, сразу почувствовал себя в своей тарелке.
– Предписано, ваше величество: журнал «Телескоп» закрыть немедля и навсегда, цензора от должности отставить, редактора-издателя Надеждина выслать в Петербург для дальнейших о нем распоряжений.
– Надеюсь, теперь не найдется других охотников предавать гласности бредни умалишенных… – Царь в свою очередь стал серьезен: – А как ведут себя петербургские журналы?
– Смею доложить: в петербургских журналах ничего не обнаружено, если не считать журнала, издаваемого Пушкиным.
– А?! Разделяет гнусности «Телескопа»?!
– Видимых улик в журнале нет. В письмах также не обнаружено. Однако же, хотя бы и ничего не писал сочинитель Пушкин, всегда сохранит он дух непокорства…
Николай Павлович милостиво отпустил верного слугу. Строго вопросил сам себя: не долг ли, возложенный на венчанного хранителя России, повелевает ему освободить верноподданных от писаний Пушкина? А при том, с помощью божией, освободится от Пушкина его достойная лучшей участи жена.
Граф Бенкендорф без промедления вел дело «Телескопа» к победному завершению. Министр народного просвещения Уваров остался как будто в некоторой тени…
Но напрасно тешил себя подобными мыслями граф Александр Христофорович. Конечно, Сергий Сергиевич Уваров, издавна пикировавшийся с Александром Христо0форовичем, не открыл ему всей глубины своих мыслей, связанных с происшествием в журнале «Телескоп». В служебном письме, направленном шефу жандармов, министр народного просвещения, коротко коснувшись сотрудника «Телескопа» Белинского, просил отдать распоряжение о производстве у названного Белинского тщательного обыска в целях возможного обнаружения преступных бумаг. Министр просвещения твердо осуществлял провозглашенную им программу: «в нынешнем положении вещей и умов нельзя не умножить где только можно умственных плотин». Если удастся глубокая разведка в недрах «Телескопа», легко будет поставить новые плотины не только в Москве, но и в Петербурге.
Подосадовал граф Бенкендорф, что не он первый проявил усердие: может обнаружиться в Москве до сих пор не изобличенный важный государственный преступник. Но делать нечего. Шеф жандармов представил уваровское письмо царю и на нем же собственноручно записал высочайшую резолюцию: «Государь приказал, дабы князь Голицын немедля велел бы схватить все бумаги Белинского, обыскав бдительно…». Пришлось писать новое письмо московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну: произвести у Белинского обыск, а все обнаруженные бумаги доставить немедля в Третье отделение.
Переписка велась совершенно секретно. Но бывают ничтожные винтики, которые неуловимо переводят работу правительственной машины на холостой ход.
В министерстве народного просвещения нашлись чиновники, кончавшие Московский университет. Крепка оказалась студенческая дружба! Пока Уваров писал Бенкендорфу, а Бенкендорф князю Голицыну, один из таких чиновников министерства народного просвещения, осведомившись, по служебным обязанностям или случайно, о письме Уварова, сам отписал в Москву. Конечно, он адресовался не к генерал-губернатору. Адресатами писем, написанных на эзоповом языке, были университетские молодые люди. Письма из Петербурга не оставляли сомнения – грозная туча нависает над головой Виссариона Белинского, который все еще гостил у друзей в тверском имении Бакуниных.