Текст книги "Ты взойдешь, моя заря!"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
И вдруг все остановилось…
Давние приливы крови к голове, мучившие его после декокта, привели к острому воспалению глаз. Почти ослепнув, Глинка слег.
На смену доктору Браилову явился прославленный окулист, доктор Лерхе. Все медики, к которым попадал в руки Глинка, загадочно качали головами. Так было и на этот раз. Приговор гласил: безысходное пребывание в затемненной комнате с применением микстур, примочек и компрессов.
На дворе стоял июль, а в комнате были наглухо задернуты тяжелые шторы. На глазах больного лежит повязка, пропитанная каким-то пахучим снадобьем, однако его не покидает печальный Гамлет.
Уже давно поклялся Гамлет отмстить убийце, сидящему на троне. Давно раскрылись перед ним житейская ложь и преступления. Но все еще медлит надломленная воля героя. Все еще цепляется он за отсрочки в отмщении.
Тут Глинка вспоминает, что давно пропущен им срок приема целительной микстуры.
– Яков! – кричит он, – Яков!
Ответа нет. Глинка выжидает некоторое время, потом опускается на подушку. Воображение опять работает с лихорадочной быстротой. Когда же дядька явился, Глинка поразил его монологом:
…Мириться лучше со знакомым злом,
Чем бегством к незнакомому стремиться.
Так всех нас в трусов превращает мысль…
– Опять вы за старое, Михаил Иванович! – укорил Яков. – А доктор сказывает, будто на поправку идете.
– А ну-ка, – перебивает больной, – отвечай немедля: чьи это слова?
– Известно, чьи, – уклончиво отвечает Яков. – Всю болезнь бредите.
– Не виляй, старая лиса, говори толкам!
– Ну, принцевы слова, – негодует Яков. – Да что вы в самом деле, Михаил Иванович! На старости лет и то покою от вас нет. Не хуже вас знаем. Чай, тоже наслушались…
– Ну, то-то! – довольный, подтверждает Глинка. – Дай-ка мне микстуры да перемени примочку, мой верный Полоний!
Дядька безнадежно машет рукой, потом исполняет приказание. Глинка лежит с новой повязкой на глазах.
А знакомый голос Гамлета настойчиво повторяет:
Мириться лучше со знакомым злом…
– Нет, и тысячу раз нет! – прерывает монолог героя сочинитель оперы и даже садится на постели.
Страшно даже минутное примирение со знакомым злом. Гамлетова речь может стать разрушительным ядом для людей безвременья. Рефлексия не излечит безвольных…
Идут дни, но музыкант не повторяет больше вопроса, «быть или не быть». Опере о принце Датском не суждено родиться. Все, что случилось в древнем замке Эльсинор или привиделось гению Шекспира, снова отступает вглубь веков.
А за стеной слышится знакомый голос, и Глинка приветствует Одоевского.
– Наконец-то навестили болящего, Владимир Федорович!
– Да я только вчера вернулся в город. Что за напасть на вас, Михаил Иванович?
Глинка показал на опущенные шторы, на повязку на глазах.
– Вот, терплю ковы Черномора, – сказал он, – и нет для меня Руслана, или медлит витязь явиться.
Одоевский ощупью нашел кресло у стола. Весь стол был уставлен лекарствами. Сам хозяин едва был видим во мраке. Ковы Черномора действовали со всей наглядностью. А Глинка вдруг приподнялся, сорвал с глаз повязку и с горячностью заговорил о пушкинской поэме:
– Есть там одна песня, которая с ума нейдет.
И он начал Русланов-монолог:
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Чей борзый конь тебя топтал
В последний час кровавой битвы?..
– Михаил Иванович, – спросил, дождавшись окончания монолога, Одоевский, – сколько помнится, мысли ваши были заняты Гамлетом?
– Да, – откликнулся Глинка, – был я им болен, да выздоровел.
– Но Шекспир принадлежит всему человечеству и нам, русским, – возразил Одоевский. – Если вы чувствуете, что можете создать музыку Шекспировой силы, тогда заклинаю вас: не оставляйте этого замысла, ибо всегда и всюду будут говорить людям создания Шекспира.
– Точно, велик Шекспир, – согласился Глинка. – И я это вполне уразумел, когда перешел к подлиннику от французских на него карикатур. Однако нам, русским, надобно сейчас в художестве другое. Надобно художество, неотъемлемое от нашей жизни, живое о живых!
– Не совсем понимаю ход вашей мысли, – отвечал Одоевский. – Неужто может состязаться с Шекспиром сказочный витязь Руслан, разрушающий сказочные чары Черномора?
– А разве не оборачивается сказка былью? Когда мы еще в пансионе читали Русланову поэму, все мы чувствовали, как некий, отнюдь не сказочный Черномор простирает зловещую тень над Русью… Иносказание понимать надобно… Кто в то время оду «Вольность» читал, тот и Черномора мог по имени и отчеству назвать… А каков Руслан, сами поймете, когда вдумаетесь в размышления витязя на поле битвы. Впереди, может быть, ждет его смерть или еще более страшное – вечная темнота времен, сиречь забвение. Все это ясно видит Руслан, и скорбит его живая душа… Но не в рефлексию впадает витязь, а не колеблясь идет в бой, потому что может преодолеть самую смерть.
Глинка, встав с постели, вплотную подошел к гостю.
– Во всей поэзии нашей нет ничего более русского, чем эти размышления воина перед битвой. И снова сказка былью поворачивается. Ведь писан Русланов монолог в те годы, когда каждый помнил, как сражались русские люди на Бородинском поле…
– Эк вы куда повернули сказочную поэму… – в размышлении оказал Одоевский.
– Все мы так понимали. Нет у Пушкина зряшного вымысла. Всюду жизнь. А помните, Владимир Федорович, что критики писали? Лишняя, мол, в поэме сцена на поле битвы. Более того – не станет-де этак размышлять русский богатырь! Но где же ура-патриотам, сражающимся в журналах, понять воина, стоящего на бранном поле! По-моему, Русланов монолог – сокровище для музыканта. Из одного этого монолога могла бы родиться русская музыка. Но кто возьмется? Кому по руке богатырский меч?.. Вы Пушкина ныне встречали? – спросил после паузы Глинка.
– Увы, – отвечал Одоевский, – снова покинул нас поэт, променяв царственную Неву на тихую Сороть. Надо думать, засел в Михайловском и опять ведет беседы с господином Онегиным. Но вы, Михаил Иванович, говорили о Руслане, – напомнил Одоевский.
– Да… Именно о Руслане, а впрочем, и о многих других, – медленно повторил Глинка и, что-то вспомнив, стал перебирать на столе склянки с лекарствами.
…Но Руслан так и не являлся. Вместо него прибыл доктор Лерхе и, осмотрев пациента, разрушил ковы Черномора.
'Когда тяжелые шторы были подняты, ослепительное солнце ударило в глаза Глинке. Он зажмурился, отдаваясь ощущению света, потом подошел к столу и начал писать.
– Отнесешь записку к ротмистру Девьеру и к певчим заверни, понял?
Яков молчал, убитый новостью. Конечное разорение дома было теперь близко и, повидимому, неотвратимо.
А Глинка вышел на крыльцо и стал смотреть по сторонам. За канавой гордо высился Большой театр, позлащенный июльским солнцем. Но в храме муз и граций никто понятия не имел о дерзких замыслах, медленно зревших подле неприступной твердыни.
Глава четвертая– Прошу полюбоваться! Запятая!.. – Генерал Горголи перечеркивает бумагу крест-накрест и пепелит взором помощника секретаря. – Обращаю ваше внимание, сударь, и требую… – Следует грозная пауза – и новый взрыв: – Требую и не допущу!.. – Далее генеральскую речь заменяют сплошные междометия.
Титулярный советник Глинка принимает перечеркнутую бумагу и молча покидает генеральский кабинет.
Конечно, затесавшуюся не к месту запятую писец мог бы аккуратно выскрести ножичком, но генерал Горголи неумолим.
Едва Глинка, оправившись от болезни, приступил к исполнению должности, на его голову обрушилась немилость. Блюститель пунктуации в ведомстве путей сообщения при каждом недоразумении с запятыми требовал на расправу только Глинку, как будто именно этот помощник секретаря выверял все бумаги, стекавшиеся к грозному генералу.
Чиновники и писцы канцелярии Главного совета усматривали в действиях его превосходительства явную интригу, но никто не мог доискаться сокровенных ее пружин. Впрочем, крылись эти тайные пружины далеко за стенами путейской канцелярии. Верное объяснение могла бы дать, пожалуй, дочь генерала Горголи, баловница Поликсена. Дело в том, что молодой чиновник из канцелярии папà давно не пел с ней дуэтов у итальянца Беллоли. Молодой человек перестал посещать и семейные вечера, на которых капризничала Поликсена. Она терпеливо ждала раскаяния молодого человека и возобновления дуэтов, но, не дождавшись, решила: настало время мстить. А коли начнет мстить оскорбленная девица, тогда может быть полезна даже ничтожнейшая из запятых.
По счастью, служебные неприятности помощника секретаря ограничивались кабинетом генерала Горголи.
Первоприсутствующий граф Сиверс был попрежнему расположен к способному чиновнику и аккуратно оповещал его о своих музыкальных собраниях. Если же Глинка манкировал, Егор Карлович недоуменно вскидывал близорукие глаза: кто мог отвлечь молодого человека от Моцарта? Граф размышлял об этом и на службе и дома.
Именно в такую минуту к его сиятельству зашел Шарль Майер, только что кончивший урок с юной графиней Долли. Егор Карлович взял музыкального учителя под руку и молча прошелся с ним по кабинету.
– Не находите ли вы, сударь, – начал граф, – что весьма старательный чиновник, которого вы столь удачно рекомендовали моему вниманию, не оправдывает возложенных на него надежд?
Шарль Майер не сразу уразумел, о ком идет речь, но, поняв, что граф говорит о Глинке, ответил:
– Могу вас уверить, ваше сиятельство, что этот молодой человек превзойдет все наши ожидания. Я не знаю, вправе ли я открыть доверенный мне секрет… – Но тут почтенный маэстро решился. – Я слышал удивительные арии и монументальные хоры, – говорил он, расхаживая с Егором Карловичем по кабинету. – Они способны потрясти душу и украсить лучшую из опер. Притом молодой человек образовал из сборных музыкантов первоклассный оркестр, и даже наемные певчие поют у него, как ангелы. Не могу понять, когда и где преуспел этот удивительный артист?
– Но проявляет ли он должную приверженность к классической форме? – с тревогой спросил граф.
– В том-то и дело, – маэстро развел руками, – что его последние сочинения не следуют каким-либо образцам.
– А вы еще протежировали ему! – голос графа Сиверса был полон укоризны.
Однако Шарль Майер не принял упрека.
– Этому таланту не нужна протекция, ваше сиятельство. Он идет своим путем, не спрашивая дороги. Но я до сих пор не понимаю: куда он идет?
Старый музыкант высказался вполне искренне. Побывав на Торговой улице и прослушав все, что там исполнялось певчими и оркестром, он понял, что никогда не знал своего бывшего ученика.
– Я очень люблю все русское: и щи и гречневую кашу, – шутил с Глинкой почтенный маэстро, – и я склоняю мою голову перед русским самоваром. Но, – учитель предостерегающе поднял палец, – для музыкантов всех наций есть одна дорога.
– И на ней одна немецкая колея?
Шарль Майер снял очки и, протирая стекла, посмотрел на молодого друга подслеповатыми глазами.
– Немцам выпала честь разработать и утвердить великие законы симфонизма. В симфонизме – будущее музыки. Утешимся тем, что в разработке этой плодоносной почвы участвовали все народы.
– Дорогой учитель! Самые просвещенные музыканты Запада не знают искусства русского народа.
– Так догоняйте, совершенствуйтесь и совершенствуйте созданное. Но как это говорят по-русски? Куда не ездят со своим самоваром?
– В Тулу, маэстро.
– Да, в Тулу… Однако и в музыку тоже, – убежденно заключил Шарль Майер.
Чем чаще он это повторял, тем зорче присматривался к бывшему ученику.
– Михаил Иванович, как это звучит адажио в арии для баритона, которую мы у вас слушали?
Глинка охотно играл адажио. Шарль Майер слушал, потом снова спрашивал:
– A Largo[13]13
Очень медленно, протяжно (итал.). Музыкальный термин.
[Закрыть] в хоре?
Глинка опять играл. Шарль Майер, настороженно слушая, отходил от рояля.
– Странно, странно… – бормотал он. – Но может ли это быть?
Этим сокровенным беседам нередко мешали многочисленные любители музыки, ученики Шарля Майера.
Глинка перезнакомился с ними и в атмосфере страстного увлечения музыкой почувствовал себя, как рыба, пущенная в воду. Молодые и даже не очень молодые таланты, собиравшиеся у Майера, жаждали деятельности. Появился Глинка, и начались импровизированные концерты.
Чаще всего они происходили на Черной речке, где селилось на лето избранное петербургское общество. Князь Сергей Григорьевич Голицын, по прозванию Фирс, отлично пел басом. Среди четырех меломанов – братьев Толстых – у младшего, Феофила, оказался нежный тенор. Камер-юнкер Штерич отменно играл на фортепиано. Словом, получилось нечто вроде бродячей труппы. Музыканты-любители незаметно для себя почувствовали новые силы и храбро брались даже за трудные предприятия. Разучивались арии и целые сцены из опер Буальдье и Керубини.
– Лучший певец, по-моему, тот, кто, одолев трудности, вовсе не помышляет о нотах, – говорил Глинка. – Но он всегда должен помнить о том, что именно, какую мысль или чувство, хочет передать.
Глинка садился за рояль и для примера пел сам. Перед слушателями являлся живой человек. Уморительно обозначался плут-пройдоха; сквозь очки взирало напыщенное чванство; влюбленный являл меланхолию души; даже оперные злодеи приобретали несвойственную им способность чувствовать и мыслить. Глинка пел из разных опер. Потом приступали к пробам аматёры.
Для начала Глинка выбрал итальянскую оперу – ведь и здесь можно истребить тлетворную рутину. Любители проходили сцены из «Севильского цирюльника» Россини.
– Так поют только избалованные теноры на театре, – останавливал Глинка Феофила Толстого. – К чему вам этот итальянский шик? Вы попробуйте петь, не думая о том, что природа наградила вас приятным для слуха голосом. Поверьте, звук станет от того естественнее, а стало быть, еще красивее.
На чернореченской даче Голицыных был дан первый концерт. Глинка-Фигаро вернул своего героя в гущу жизни. У Фирса Голицына словно заново родился Дон Бартоло, сластолюбивый опекун юной Розины. После концерта Голицын шутя обратился к Глинке:
– Боюсь, Михаил Иванович, как бы нас не завербовали в Большой театр.
– Чем подчиняться одряхлевшей Мельпомене, – отшутился Глинка, – не лучше ли по собственному разумению искать истины?
Ему уже виделся такой театр, в котором Мельпомена устыдится своего рубища, едва прикрытого поблекшей мишурой, и склонит повинную голову перед матерью-натурой. Тогда, воцарившись на театре, всесильная мать-натура насмерть поразит ненавистную рутину и превратит поющих манекенов в певцов-действователей. Короче говоря, ратуя за русский театр, надобно создать и русскую школу пения.
Правда, великолепные картины будущих битв были очень далеки от действительности. Непримиримого преобразователя окружали всего лишь светские молодые люди, приятно проводившие лето на берегах Черной речки. Вряд ли могла разыграться здесь какая-либо историческая битва. Да вряд ли и старухе Мельпомене было страшно это сборное войско, не отличавшееся ни жаждой борьбы, ни воинственностью. Но разве остановит действователя недостаток сил?
Сергей Голицын, видя необыкновенный успех музыкальных предприятий, начатых на Черной речке, развивал новый грандиозный проект.
– А что, господа, если пустить по реке разукрашенные катеры? Представляете эффект? С катеров гремит музыка, на берегах рукоплещет публика, а в воздух взлетают фейерверки и ракеты! Но что ракеты! – продолжал он. – На катеры целый оркестр усадим и полковых трубачей прихватим. Господа, – закончил Фирс, – непременно дадим пловучую серенаду!
– А будет ли слышно с реки мое пиано? – усомнился Феофил Толстой.
Но Толстому никто не ответил.
Фирс Голицын тут же попытался представить плывущую по Черной речке серенаду и живостью набросанной картины увлек всех.
Уже тянулись обратно в Петербург дачные возы. Уже веяло на берегах Черной речки осенней тишиной. Пловучая серенада готовилась в путь. Головной ее фрегат, предназначенный для солистов и хора, величественно покачивался на мирных доселе водах. На корме стучали топорами плотники, сооружая помост и навес для фортепиано. Вокруг флагманского корабля стаей собрались пестрые ялики. На берегу шли приготовления к боевому походу.
Глава пятаяРепетиция окончилась глубокой ночью. Камер-юнкер Штерич повез в своем экипаже Глинку в город.
– Счастливец вы, Михаил Иванович, – вздыхал Штерич, – можете свободно отдаться музыке!
– Насчет свободы – как сказать, – отвечал Глинка. – Не успею глаз сомкнуть – и в должность.
– Да я не про то, – перебил Штерич. – Но если вздумаете избрать путь артиста, кто будет вам препятствовать? Вот если бы и мне…
– А кто же вам препятствует?
– О, вы не знаете моей матушки! – ужасается камер-юнкер. – Я бы и сказать ей об этом никогда не решился. Но клянусь – если бы где-нибудь вдали от столицы я мог питаться одними сандвичами и целиком отдаться музыке, только музыке!.. – на глазах чувствительного камер-юнкера выступили слезы.
– А маменька не велит? – улыбается Глинка.
– О, вы не знаете моей матушки! – повторяет, содрогаясь, Штерич. – Матушка непременно хочет, чтобы я был камергером.
– Ну что ж, – рассеянно откликается Глинка, – камергеры тоже к чему-нибудь да существуют…
Они едут по набережной Невы. В ночной тишине отчетливо слышно, как играют куранты, а под самым ухом у Глинки горестно вздыхает будущий камергер.
…Штеричу, как фортепианисту, не было отведено сколько-нибудь видной роли в предстоящей серенаде. Но бескорыстный камер-юнкер не пропустил ни одной репетиции. В перерывах между ними он ловко выполнял в светских гостиных роль изустной «Северной пчелы» и разносил удивительные вести о том, что замышляется на Черной речке.
Однажды Штерич приехал на репетицию с многозначительным видом.
– Михаил Юрьевич Виельгорский, – объявил он Глинке, – дарит нам только что написанную им мазурку. Наша пловучая серенада вдохновила графа, и вот вам пьеса, предназначенная специально для трубачей.
Глинка быстро просмотрел ноты.
– И то к делу, – сказал он, – если успеем разучить.
– Но граф просил передать покорную просьбу: прежде исполнения он хотел бы побеседовать с диригентом и ждет вас в любой из вечеров.
– Едем, – сказал Глинка после репетиции. – Надобно непременно знать пожелания сочинителя.
Граф Михаил Юрьевич Виельгорский, меценат, музыкант и царедворец, принял молодых людей с изысканной любезностью.
– Мне много о вас говорили, – сказал он Глинке, – а я недоумеваю: почему никто до сих пор не сделал мне чести ввести вас на мои музыкальные вечера? Надеюсь, отныне мне не придется досадовать на моих друзей.
Приглашение на музыкальные собрания к графу Виельгорскому было равносильно патенту на признание таланта. Первые артисты столицы и заезжие знаменитости добивались этой чести. Людская молва не зря называла Михаила Юрьевича негласным министром изящных искусств.
А безвестный титулярный советник, вежливо поблагодарив, сослался, должно быть по наивности, на крайнюю занятость и слабое здоровье. Это было так неожиданно, что граф удивленно повел бровью. Но в это время гость заговорил о мазурке.
– Почту себя много обязанным, – слегка поклонился граф. – Какому композитёру не хочется слышать свое сочинение! А на воде звуки труб будут исполнены, по-моему, особой прелести. Ваше мнение, Михаил Иванович?
– Пьеса пришлась мне очень по душе, – искренне отвечал Глинка. – Думаю, что эффект, точно, будет удивительный…
Они сидели в кабинете графа Виельгорского, увешанном картинами старинных мастеров Италии. Собранная здесь бронза представляла искусство Франции. Над письменным столом размещались портреты музыкальных знаменитостей Германии.
– Бетховен? – опросил Глинка, вглядываясь в неизвестный ему портрет великого музыканта с собственной его подписью.
– Я имел честь быть ему представлен после забавного казуса, – с живостью подтвердил хозяин дома. Он посмотрел на портрет, отдаваясь воспоминаниям. – Это было на концерте в Вене. Сам Бетховен дирижировал своей симфонией. После окончания я, разумеется, аплодировал. И представьте мое недоумение – Бетховен, улыбаясь, смотрит прямо на меня и отвешивает глубокий поклон. А вокруг слышу дружный смех. Оглядываюсь – и что же? Оказывается, все давно уселись по местам, и только я один, будучи в неистовстве, продолжаю стоять и аплодировать. – Граф помолчал. – Вышло, пожалуй, немножко смешно, но я не сожалею: поклон Бетховена того стоит!
Граф Виельгорский охотно повторял этот рассказ при каждом случае, но Глинка, прощаясь, пожал ему руку с особым уважением.
…А 27 августа 1827 года «Северная пчела» описывала плавучую серенаду так:
«Благовоспитанные люди лучших фамилий, собираясь к одному своему приятелю, живущему на Черной речке, занимались в свободные часы музыкою. Все временные жители Черной речки с нетерпением ожидали сих музыкальных вечеров и, прогуливаясь, наслаждались прелестными звуками мелодий. Любезные музыканты из рыцарской вежливости вознамерились на прощание угостить своих соседей и милых соседок серенадою. 21 августа в 9 часов вечера появился на тихих водах Черной речки катер, украшенный зажженными фонарями. Под зонтиком поставлено было фортепиано и поместились сами хозяева. На носу находились музыканты кавалергардского полка. За катером следовали лодки с фейерверками. Берега речки были усеяны множеством слушателей. Попеременно пели русские песни, французские романсы и театральные арии с хором и с аккомпанементом фортепиано. В промежутках пения раздавались звуки труб, и в сие время римские свечи, фонтаны, колеса и ракеты освещали группы слушателей, изъявлявших удовольствие свое рукоплесканиями. Серенада продолжалась до полуночи».
Сочинял это описание издатель «Пчелы» Фаддей Венедиктович Булгарин. Увеселение, предпринятое светской титулованной молодежью, привлекло его сочувственное внимание. Он даже не рассчитывал на какую-нибудь непосредственную для себя выгоду, но зорко смотрел в будущее. Золотая молодежь, сегодня невинно развлекающаяся музыкой, может занять завтра придворные или иные внушительные посты. Правда, душой всего предприятия был какой-то титулярный советник из захудалого ведомства путей сообщения. Но здесь Фаддей Венедиктович, дабы не портить картины, применил испытанную фигуру умолчания.
И вдруг сам граф Виельгорский, столь близкий к высочайшему двору, обмолвился вскоре после серенады:
– Тот маленький маэстро, что сидел на корме и так ловко управлял хором и оркестром, а еще лучше сам аккомпанировал на фортепиано, – настоящий музыкант! Музыкант par excellence[14]14
По избранию (франц.).
[Закрыть]! Первый раз вижу такое чудо между аматёрами!
Фаддей Венедиктович слегка побледнел, кляня свой пагубный недосмотр. Но описание серенады было уже напечатано. И мужественный журналист успокоил себя тем справедливым рассуждением, что одна музыка не делает ни погоды, ни карьеры в высшем свете.
А Глинки уже не было в Петербурге. Вся пловучая серенада, пересев на тройки, мчалась в дальнее поместье Марьино.