355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Мясников » Зона » Текст книги (страница 8)
Зона
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:38

Текст книги "Зона"


Автор книги: Алексей Мясников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Прозрение рыси

Рыси разинули рты. Молодые ребята, лет по двадцати с небольшим, дворовая шпана, неучи. Трудно представить людей более далеких от какой-либо политики, а тут она сама в лице живого «политика» ударила их по лбу. С такой проблемой они никогда не сталкивались. Кто-то протянул, чтоб не терять достоинства: «Ну ее, профессор, мы не понимаем, что ли?» У других заискрилось любопытство: «А ты за политику, да? За народ? А че ты сделал? Ты, значит, как и мы – против ментов, да?» Я рассказал им за что меня посадили. Тут они удивились еще больше, и вырвался вопрос, обращенный более к себе, чем ко мне, тот самый вопрос, который часто мне доводилось слышать от сокамерников и даже от некоторых ментов в уголовных тюрьмах и здесь в лагере, который и по сей день уже на воле задают разные люди в разговоре со мной, а совсем недавно спросили даже в редакции «Известий» ошарашенно: «Неужели у нас за это сажают?» Господи, да только у нас именно за это и сажают. Каждый день об этом вещают зарубежные радиостанции, весь цивилизованный мир возмущен нарушением в СССР прав человека, сотни, если не тысячи, лучших людей страны сидят за свои убеждения, существуют специальные политзоны, Сахаров, незаконно ссыльный, известен всем, сколько писателей сидит, и вот весь мир знает об этом, а не знают или не могут поверить в своей же стране. Ну не чудо ли это? О великая сила родной пропаганды! Оглушающий, ослепляющий, оглупляющий ее треск! О великая тотальная ложь родной интеллигенции, зашоренной от и до, разевающей рот только на бумажке, живущей по партийной шпаргалке и больше всего на свете боящейся посмотреть окрест своими глазами, пошевелить своими мозгами! Страшно! И страшно не то, что сажают, а то, что не верят или не хотят верить, или просто не могут осознать очевидного. Пока, конечно, самих не клюнет, как, например, меня. Нам говорят, что за это у нас не сажают, что политических заключенных у нас нет, и ты веришь, а чуть усомнился, тебя уже самого посадили, и вот ты сидишь, и через сколько-то лет вернешься в свою разбитую жизнь и кто ты – пострадавший за убеждения, узник совести, политик? Нет, агент ЦРУ, развратник и шизофреник – от этого освободиться уже невозможно. При Сталине – да, что-то было, это давно прошло и бог его знает, что там в действительности было, далеко не все осуждают то время и мало у кого повернется на языке слово «террор», и Сталин для многих все еще в сиянии бриллиантовых звезд генералиссимуса и отца отечества, но как бы то ни было XX съезд осудил – разве возможно нечто подобное у нас сейчас, когда сама же партия осудила репрессии, когда социализм давно победил, когда так сильна демократия? Шпионам, предателям, отщепенцам туда и дорога – в лагеря, но чтобы за убеждения, за мысли, за слово? Поверить в это, значит, вконец разувериться во всем, чему учат, что написано в книжках, что по телевизору и радио, а также во всех, начиная с детских воспитателей и кончая академиками. Неужто везде и все врут? Что и говорить – человеку трудно в это поверить, а рыси-то, темному жулику, казалось бы, и подавно. Но вот в том «базаре» с ними, я увидел, что как раз они-то легче соглашаются с реальностью тотального зла, они его вполне допускают и, может быть, знали и до меня, пусть неосознанно, но чувствовали обман государства и общества, может быть, с детства. Поэтому и сидят здесь.

«Неужели у нас за это сажают?» – ах ты, господи, какая наивность! Нет, не наивность и не невежество даже, а какой-то странный их сплав, образованный в совершенно особой исторической атмосфере герметического тоталитаризма, закрытого общества с жестокой цензурой, радиоглушилками и повсеместным, ежечасным насилием официального агитпрока, этого безудержного вранья, пропитавшего всю культуру, сам воздух, которым мы дышим. Да миллионы загубленных, свирепость репрессий, постоянная опасность доноса и страх. Страшно не любить вождей, не верить их сивым бредням, сомневаться в преимуществах самого прогрессивного в мире режима. Страшно молчать, когда надо ругать гнилой, империалистический Запад. Страшно не голосовать «за», не важно за что, важно, чтобы единодушно, и за то, что скажут. И приближению Страшного Суда страшно не радоваться. Как Светлому Будущему. Страх в основе социального существования. Леденеет сердце. И уже фундаментальные понятия человеческой нравственности – долг, честь, совесть – обморожены страхом. Мораль страха – страшная мораль. И все это на протяжении уже нескольких поколений. Так воспитался какой-то особый тип человека – советский народ. Его главное качество – абсолютное политическое послушание и социальная атрофия. Он не просто раб или какой-нибудь крепостной, у тех хоть что-то было свое, ну там чувство, восприятие, мироощущение, им необязательно было притворяться счастливыми и единодушно голосовать за хозяина, у нас же и чувство в плену, мы должны радоваться своему рабству и славословить партийным начальникам за дарованную возможность быть их рабами, которую следует называть социалистической демократией и свободой. Генетический страх отсек само наше «я», мы даже внутри себя не принадлежим себе. Страх извне проник в наши гены и кровь, стал неотъемлемой частью нашего существования, и психологический механизм самосохранения выработал особый инстинкт к политике, целую систему внутренних табу, четко обозначенных, что можно, а о чем даже думать нельзя. Мы оказались в плену не только родного правительства, но и в плену у самих себя. Насильственно привитая преданность хозяину выпотрошила всю нашу душу, обезличила нас и стала главной гарантией существования. О какой совести, каком личном достоинстве может идти речь, если уже самой личности нет? Репрессии вселили страх, обман воплотился в самообман, покорность превратилась в преданность – эти навязанные рефлексы определяют все наше поведение. Скажи нам правду, и мы в нее не поверим, дай нам свободу – мы не будем знать, что с нею делать. Мы так искалечены, что свобода от тирании не мыслится нами вообще и во всяком случае не мыслится как благо. Свобода для нас – разнузданность. Мы боимся друг друга, мы боимся самих себя. С хозяином оно как-то привычней, надежней, попроще. Вот такие мы люди. Страшные люди. Таких еще не было. Трудно найти аналог в мировой истории. Разве что в литературе недавно выписан – айтматовский манкурт, застреливший родную мать на службе хозяина. Не так ли и мы с нашей Родиной на службе у партии?

«Неужели за это сажают?» Да вот же, братцы, я перед вами – видите, еще как сажают, да вашими же кулаками еще поколачивают! Рыси, отрицаловы зоновские, не страдают синдромом преданности хозяину. Это меня и выручило. Они поняли, что не у ментов мне искать защиты, а от ментов. Значит, не могу я быть ни козлом, ни верблюдом.

Больше у меня таких серьезных конфликтов с зеками не было. И, когда через несколько суток вышел из шизо тот, провокационно посаженный, ни он и никто не предъявил мне больше претензий. Гниль штабная, разумеется, шла и после, всегда шла, и были исполнители, но теперь они либо оставались в дураках, либо нарывались на неприятности, одиночные наскоки темных лошадок, вроде Тимченко, ни отряд, ни зона их не поддерживали.

Разборки

Как-то, вскоре после того, надевал я сапоги в козлодерке (в отряде мы ходили в тапках), собрался в библиотеку. Сидит на подоконнике молодой Армян из рысей, с ним стоит Тимофей, приблудный дневальный то в школе, то в штабе. Слышу густой акцент, мол, Профессор, базар есть. Подхожу.

– Чего ты все пишешь, пишешь, ты для кого пишешь?

– Для себя.

– А за что тебя посадили – тоже для себя писал?

Не нравится мне эта гримаса в ухмылке на хитрой, бровастой физиономии. И черный, как демон.

– Почему тебя это интересует?

– Ты же говорил, за народ писал? – щурится Армян.

– Я так не говорил, ты хочешь мой приговор почитать?

– На хуй мне твой приговор, – психует Армян, – я по-русски не умею читать, ты сам сказал, для себя писал!

– Ну и что?

– А, может, ты против нас пишешь, менты тоже пишут.

– Почему ты так решил?

– Зачем ты мне вопросы задаешь, тут я тебе вопросы задаю! – нервничает Армян. – Ты для себя пишешь, чтобы тебе было выгодно, тебе похую народ, я тебя насквозь вижу!

– Дурак ты, Армян, тебе учиться надо! – И я вышел. Не успел дойти до ворот локалки, зовет меня Армян с крыльца, приветливо так улыбается: «Иди на минутку!» Заходим опять в козлодерку, и прянул он от дверей с кулаками: «Ты че рычишь! Зубы вырву!» Вот же гад! С двумя мне не справиться. Но Тимофей ни вашим, ни нашим, видно драка не планировалась. «Пошел ты..!» – Меня затрясло. Я дернул дверь. Зубы не вырвали, но настроение было испорчено. Ей богу в такие моменты я бы и сам горло перегрыз. Год помыслить не мог, чтоб зека, брата-страдальца ударить, сколько на Пресне от Спартака Аршанидзе снес и на того рука не поднялась, и вот, раз от разу, то ли скопилось, то ли нервы ни к черту – обнажились клыки. То избавлялся от жалости, теперь чуть что ненавижу, так и хочется вмазать, и чувствую, не сдержусь. Обтесала тюрьма, исправила. Среди волков жить, по-волчьи выть. Иначе не получается.

В библиотеке рассказал о стычке Володе Задорову. С чего бы Армяну ко мне цепляться? Вроде на кумовского работника непохож, аккуратно парится в изоляторе, я ему на хвост не наступал, и дела мои ему до фени – из рысей, пожалуй, самый дикий оболтус, чего же он в «политику»-то полез? Володя – тертый калач, его мнение совпало с моим: «Накачал кто-то, сам бы он не додумался». Значит, среди рысей кто-то продолжал гнилить. И, кроме Изюма, некому, он у них самый старший, грамотный, да и кого бы еще послушал Армян? Но, повторяю, подобные наезды больше не имели серьезных последствий.

Был еще такой случай. Позже, на третьем году, когда я вполне обжился на зоне и многих знал. Один хороший паренек из нашего отряда сказал, что в пятом отряде объявился человек, который всем рассказывает, что хорошо меня знает по воле, что никакой я не кандидат и сижу не за политику, а за клевету на кого-то и притом проворовался.

Кто такой? Оказывается, сравнительно новый, с месяц на нашей зоне, но сидит не первый раз, переведен откуда-то с другого лагеря, работает на промке нарядчиком. Высокая, теплая должность, на такие менты ставят только своих людей. Да как он выглядит, какая фамилия? Пожилой уже, постарше меня будет, фамилия, кажется, Макагоненко. Ты покажи мне его. Это не просто, целыми днями он пропадает у себя на промке, в отряде появляется только к отбою, надо идти на промку. «А ты подтвердишь при нем, что сейчас мне сказал? – спрашиваю парня. – Тогда пойдем вместе». Он легко согласился, хотя это всегда неприятно быть в центре разборки, а вдруг тот откажется или скажет, что паренек этот не так его понял, тогда принимай огонь на себя – не мели лишнего. Но паренек был готов на очную ставку, то, что он слышал от Макагоненко, слышали и другие, так что отпереться ему не удастся. А я не мог оставаться безучастным. Слухи надо пресекать сразу, иначе самому везде придется оправдываться. Слово на зоне дорого стоит. Оттого, что о тебе говорят, зависит твоя репутация, отношения. По доброму слову в незнакомой компании примут за своего, по злому – отколотить могут. На общем, шальном режиме вопрос решался так: сначала побьют, потом разбираться начинают. Но если окажется треп, то держись тот, кто болтает. «За слово отвечаешь?» Скажет «да» – бьют, скажет «нет» – еще хлеще. К слову на зоне отношение серьезное, куда серьезнее, чем на воле.

Пройти на промку надо выбрать момент. Незаметно улизнуть из своей отрядной локалки, пробежать через всю лагерную территорию, как-то пробраться через вахту промки и так, чтоб никто из ментов не заметил. Да обратно тем же макаром, рисковое предприятие. Парню проще, он как-то связан по работе, ходит свободно, а мне надо ждать. Тем временем через знакомых навел справки в пятом отряде: что за птица? Не хвалят. Корчит из себя большого начальника, к мужикам относится плохо. Прямо так и кричит: «Посажу!» На прошлой зоне, говорят, чуть не убили, потому и перевели, и здесь к тому. Есть же люди – хоть кол на голове теши. Настал мой час – позвал меня парень. Пробрались на ту пкромку, справа от штаба, там прищепки делают, тапочки шьют. Сидит в каморке нарядчика квадратный, угрюмый тип, лет за сорок. Парень перемолвился с ним о делах, и я спрашиваю: знает ли он меня? Глянул хмуро-растерянно, нет, не знает. А почему вы всякую чушь обо мне плетете. А кто вы такой, спрашивает. Я назвался. Глаза цвета хозяйственного мыла по 19 копеек – то на парня, то на меня. А мне, говорит, самому так сказали. Кто? Заелозил на стуле, не помнит, естественно. Ну вот что, говорю, грязь идет от тебя, ты должен извиниться передо мной. «А что ты за блоть такая!» – вскипел сиплым голосом. «Тогда я скажу, кто ты есть – сука, не мужик!» За такие слова полагается бить, иначе клеймо останется, пойдет по зоне, и никто с ним дела иметь не будет, а то и в угол кинут, к педерасам. Но он сам обгадил себя, ничто ему не поможет, отмахнулся только: «Ну и хуй с тобой!»

Вскоре меня направили на работу в этот цех, к этому нарядчику – на прищепки. Начал он мне было норму устанавливать, проверять, сколько сделал да с пристрастием, с докладом начальнику цеха. За невыполнение грозил штрафной изолятор, на то он и метил. Ты взрослый человек, говорю, пойми, я тебя сейчас грохну, мне так и так сидеть, что ты выгадаешь? Мужики добавят, с должности слетишь, а в объяснительной напишу, что ты оклеветал меня. Ты этого хочешь? Нет, говорит, не хочу. Поладили мы. Не такой уж он оказался говнюк. Просто затравленный, не сумел поначалу ужиться с зеками, к ментам потянуло и пошло вкось. Был он на воле вроде строительный начальничек, привык командовать, жульничать, думал и в тюрьме так пройдет. А когда одумался, уж рыло в пуху. И все же хватило характера – он изменился. Стал помогать мужикам, расплевался с ментами. Раз его посадили, два. Менты измены не прощают. Сажали мстительно: в самые холодные камеры, с продлением изолятора. Ох, как он возненавидел! Строчил жалобы прокурорам, срок его подходил к концу, перед освобождением клялся, что и с воли будет писать на ментов.

Зачем же он все-таки напраслину на меня городил? Так он прямо и не ответил, сказал только, что, мол, слышал в штабе такой разговор, может фамилию перепутал. Ясно, в штабе, откуда ж еще? Да ничего у них не вышло. Оставил на прощанье телефон свой московский, да на всякий случай еще телефон родственника подарил с гордостью: «Шкопцов, артист Большого театра». На свободе я позвонил Макагоненко. Раздраженный женский голос: «Его нет… не живет». Часто так с бывшими зеками, отвечают за них испуганно, видно хотят забыть, зачеркнуть, чтоб ничто не напоминало. Можно понять: те, кто ждет, страдают не меньше. А может семья развалилась или другие неприятности, их сколько угодно и после срока, по себе знаю. Поэтому артисту Большого театра не стал звонить, не дай бог, голос сядет.

На стройке

В нашем отряде формировалась строительная бригада. Коменданта Налимова назначили бригадиром. По старой дружбе он показал мне список человек из десяти, куда включил и меня. Я был счастлив: скоро избавлюсь от ненавистных сеток. Куда угодно, лишь бы не вязать, не зависеть от левых поставок, от обдираловки контролеров, бригадира и их шестерок. Очень уж жизнь нервная, и я ждал стройки как свободу. Но вот подходит Налимов с удрученной физиономией: в штабе меня вычеркнули из списка. Возражает оперчасть. Вот дожил – котлованы рыть не доверяют. Но ведь Зырянов обещал и отрядник обещал, пишу заявление хозяину: в связи с профессиональной непригодностью к монотонной работе по вязанию сеток и в соответствии с такой-то статьей исправительно-трудового кодекса о предоставлении работы с учетом способностей и личности я отказываюсь вязать сетки и прошу перевести меня в строительную бригаду. Пошел лично к Зырянову. Он не отказал себе в удовольствии покуражиться, сослался на особое мнение оперов и все же так и быть – возьмет на себя ответственность, пойдет мне навстречу, но только до первого замечания. И на том спасибо.

Строить предстояло цех – на пустыре между санчастью и промкой, на территории колонии. Привезли будку для хранения инструмента и как прорабскую, можно было и нам в ней от дождя укрыться. Взяли мы ломы и лопаты и стали копать квадратные ямы метра два-три и в глубину так же – под фундамент для опорных свай. Ям таких надо больше двадцати. Земля сырая, местность здесь болотистая. Прокопаешь метр и вода. Вычерпываем ведрами, снова заливает, копать приходилось в воде. Лопата вязнет в глине. В грязи, как черти. А толку мало. Осень, дожди. Квадраты наши оползают, в ямах вода. Только и делаем, что черпаем, черпаем. Месяц, другой. Надо до морозов, когда прихватит воду и землю, но сидеть нельзя. Из штаба на нас все окна, шастают менты, кому не лень, чтоб вся бригада на ямах, чтоб все махали ломами, лопатами, ведрами, а есть ли толк – дело второе. Толка не было. Труд и без того тяжелый, а без пользы вдвойне тяжелей. И с каждым днем все холоднее в воде, не сохнет мокрая, заляпанная роба.

Как спасаться? До морозов дело с места не сдвинется, как пить дать, но и сидеть не дадут – тоже понятно, задача встала такая: как создать видимость и при этом сохранить здоровье? Повезло с бригадиром Налимовым. Другой бы в будке отсиживался, на нас наплевать, но Толик и с ментами умел ладить и сам жил с зеками. Приходилось выкручиваться, и это у него получалось. Теперь на ямах торчало поочередно лишь двое-трое, остальные отсиживались в будке. Ментам это подавалось как работа по утеплению и перестройке прорабской, подготовка к зиме. А чего там подготавливать? За день поставили спирального «козла», наделали лавок, одного к окошку на стрем и кто во что горазд. Сушили сухари на решетке вокруг «козла», наладили творческие связи с соседней промкой, таскали проволоку, заготовки из цветного металла для разных поделок – цепочек, крестиков, перстней, фасонили сапоги. Надо сказать, что в обычных сапогах, какие выдаются, уважаемая публика на зоне не ходит. И в отрядах, и на производствах, везде, где можно, выделывают из грубых кирзовых сапог такие, что хромачам на зависть. Подрезается, подбивается каблук по вкусу, по моде. Носку придается строгая, суженная форма, с четкими гранями. Шероховатость голенищ счищается шкуркой и пропитывается густым слоем ваксы над плиткой. Почистишь, наденешь – сапог на ноге блестит и играет. Казалось бы, внешний вид, администрации должно быть приятно. Нет, запрещают. Сапожные дела, как и все на свете, что делается для себя, а не на администрацию, под запретом. Нарушение установленной формы. Формальность? Никто не спорит. Но здесь она возведена в высший начальственный принцип. Сапоги могут забрать, изрезать, оторвать подошву, каблук. Так и делается, особенно, если застанут при изготовлении. На ногах трогают реже, ну если уж очень надо придраться, не оставишь же ползоны босиком да и что толку – новые сапоги опять пойдут на обделку.

Обычная будка, вроде небольшого вагончика, какие всюду на стройках, да еще со входа на треть перегорожена – для инструмента, спецовки, в прорабском помещении стол, козел, пара лавок – там мы все и ютились, человек восемь, не считая двух-трех очередников-каптерщиков на ямах. Да гости с промки. В общем «полна горница людей». Кто спит, кто сидит, кто на полу валяется, кто чем-то занят и треп, треп без конца. В другое время я бы здесь пяти минут не выдержал, но в сравнении с сетками и отрядом будка была раем.

Здесь мы сами по себе. Это важнее всяких удобств. Врасплох нас застать было непросто. Дверной запор сделали так, что снаружи не войдешь, если изнутри не откроют. Потом менты заставили запор убрать. Тогда усилили бдительность. Помимо атасника у окна, охрану стали нести те, кто «дежурил» на ямах. С окна хорошо просматривался подход с зоны, с ям наблюдали за промкой, которую из будки из-за бетонного забора было невидно, менты оттуда появлялись всего неожиданней. Реакция на ментов моментальная. В мгновение ока весь стрем по щелям, все выскакивают и кто за что: за ломы и лопаты, давай строгать черенки, что-то забивать-заколачивать. Менты к нам, а мы с лопатами на выход, другие в будке все в поту и работе. «Чего гаситесь!» – «Сушились, грелись, начальник». Какой прапор спокойный – промолчит, поводит носом, позыркает глазами, а то и пошутит, а другой и обматерит, но что с нас взять – вроде на ямах кто-то топчется, а кому-то, действительно, и портянки перемотать надо. Конечно, всю нашу туфту видели и понимали, но контролерам не работа нужна, а чтоб он видел, что зеки работают, что выпендриваются перед ним по чину, а он – начальник, вот что важно. И знали они прекрасно: только уйдут, опять все набьются в бендежке, опять стрем и дым коромыслом. Но и стоять возле нас в грязи и на холоде мало радости и наказывать вроде не за что – не пойман не вор. Вот, если застукают спящим или за стремом, тогда другое дело – отведут в штаб, посадят или выгонят из бригады.

Но до поры до времени бог миловал. До зимы работа стояла и к нам особо не придирались. Бывает, что накачают в штабе прапоров, придут облавой. Строиться! Выстроимся у будки. И вот один нас в бога – мать кроет, другие выворачивают будку вверх дном, наизнанку. Какой стрем найдут – чей? Ничей, конечно. «Ну, погоди, Налимов, – грозят бригадиру, – ты за все ответишь!» Налимова тут же могут снять, да что толку – другого пришлют, ничего не изменится. Стрем, т. е. поделки всякие, делают всюду, это неискоренимо может быть еще и потому, что сами менты часто и себе что-нибудь заказывают: цепочки, перстни, ажурные цветные авоськи, какие нигде не купишь. Но есть стрем, за который по-настоящему карают, например, ножи, водка, карты-стиры. За такое бригадиру не сдобровать и всю бригаду затаскают, пока не докопаются чье и откуда. Случался впоследствии запретный стрем и у нас, но мы не попадались, во-первых, мало кто в бригаде об этом знал, во-вторых, в будке серьезные вещи не хранили. Мой стрем был неопасный: газеты, книги, я проносил их за пазухой из жилой зоны. Сначала ни прапора, ни офицеры во время шмонов в будке на это не обращали внимания. Часто приходилось писать всякие заявления, надзорные, помиловки, тетрадь я прятал, и в бумагах особенно не копались. Так без забот я читал и писал месяца два. Менты меня за этим занятием не заставали, газеты и книги не трогали. Но как-то в один из визитов Романчук перерыл все бумаги, забрал все, вплоть до газет, и с той поры все это тоже стало запрещено.

Углем на холсте я нарисовал Высоцкого. Попалась на глаза вырезка из журнала: скульптура Высоцкого стоит с гитарой, очень хороший портрет. Срисовал, как мог, на куске большого холста, висел он у нас на стене. Нагрянул сам хозяин, Зырянов. Разгона не учинил, но выговорил мне, даже не спрашивая, кто нарисовал, и заставил содрать: «Здесь производство, не картинки должны висеть, а плакаты». Вскоре Налимов принес рулон скучных плакатов по технике безопасности, и вместо Высоцкого висело теперь «Не стой под стрелой!». Потом забрали шахматы и домино. Я несколько изменил тактику. Газеты в случае шухера прятал подальше, а из книг приносил только Ленина, благо в библиотеке было почти все третье издание.

Красные, побуревшие от времени томики Ленина долго не трогали. Косились, ворчали, но не забирали. Читать на работе нельзя – это ясно, ну а Ленина? Это какое-то время было неясно. Потом все-таки в штабе нашли решение – явился с красной нарукавной повязкой «ДПНК» капитан Березовский и, ни слова не говоря, полез в стол. Взял томик Ленина и унес. Только за тем и приходил. Березовский зря на зеках не отыгрывался. До этой зоны работал на особом режиме, был блатнее любого блатного, многие зеки его уважали, пожалуй, это был самый симпатичный и правильный из четырех ДПНК, поэтому меня удивило, почему именно он взялся за искоренение Ленина. Встретив однажды, я спросил его об этом. Березовский улыбнулся: «По этому вопросу надо в штаб обращаться». Конечно же, это была не его инициатива. Я снова приносил очередные тома и снова их забирал Березовский. Молча и даже как будто дружелюбно. Библиотекари говорили, что тома эти возвращает им оперчасть и им строго наказано Ленина мне не выдавать. Но там у меня всегда были свои ребята. Книги я по-прежнему брал, только Ленина на меня не записывали. Никто ничего не выдавал. Откуда опять у Мясникова? Наверное, с рук взял почитать. Опера бесились: кому тут на зоне Ленин еще нужен! Но ведь не запретишь никому не выдавать. Так и кружились книги: из бендежки в оперчасть, оттуда – в библиотеку и опять ко мне. Вызывали меня в оперчасть для объяснений. Романчук выкладывал на стол накопившиеся у него тома.

– Почему на работе читаете?

– Только во время перекуров.

– Нельзя.

– Трепаться можно, а почитать нельзя?

– Нельзя.

– Но это же лучше трепа, правда? Вы ведь должны приветствовать, если зек взял Ленина или газету «Правда»?

– Только не на работе. Еще раз увижу, посажу в изолятор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю