355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Колобродов » Захар » Текст книги (страница 9)
Захар
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:15

Текст книги "Захар"


Автор книги: Алексей Колобродов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

«Степан Разин и Емельян Пугачёв хотели не отделения козачества от России (в их огромных бандах и поволжских шли по сорок уральских народностей: кого от кого отделять?) – они желали московского трона, козачьей всероссийской вольности, козачьей правды на всю Русь.

Козаки делали “москальской” Руси инъекцию свободы».[16]16
  «Не чужая смута». Написание казака через первое «о» мотивируется «украинским текстом» Лимонова в сборнике стихотворений «СССР – наш древний Рим»: «Добрий козак був Савенко».


[Закрыть]

Кстати, на особую роль криминального элемента в грядущей русской революции уповал Михаил Бакунин (и снова параллель с Фёдором Михайловичем – союз Николая Ставрогина с Федькой Каторжным; Бакунин считается одним из прототипов Ставрогина). И нельзя сказать, что прогноз Михаила Александровича не оправдался, тут иное дело: одна из главных загадок России состоит именно в том, что любой юный разбойник начинает, как Робин Гуд, а заканчивает либо пугачёвщиной всех со всеми, либо переквалификацией даже не в управдомы, а в шерифы…

Выдающаяся иллюстрация первого случая – Нестор Махно.

Второго – Григорий Котовский.

Позже идеи, близкие бакунинским, развил Эдуард Лимонов в «Другой России», так что Прилепин идеологически ближе скорее Бакунину и Лимонову, нежели Ленину и, скажем, Антонио Грамши.

Однако политические проявления у казачьей «воли» бывали разными, на многие Захар смотрит без восторга – отсюда его отповеди сторонникам реабилитации Петра Краснова. Или вот чрезвычайно показательное место из эссе «Снять чёрную ржавчинку, вскрыть белую грудочку» о четверых вождях казачьих движений:

«Булавинская буча тоже так и не стала войной крестьянской, за пределы Донской земли она вовсе не вышла; к тому же подлая молва связывала имя Булавина с Мазепой. То, скорей всего, ложь, но в ней, надо понимать, намёк.

Совсем некрасиво, что булавинское буйство пришлось на разгар войны со шведом: представляю, как был раздосадован государь Пётр Алексеевич нежданной дуростью казачьей.

3 июля 1708 года Карл XII одержал победу в битве при Головчине над русскими войсками под командованием генерала Репнина – это было крупное поражение России, а тут Булавин ещё…»

Добавлю, что противостояние Булавина с царской властью первоначально развивалось как типичный бизнес-конфликт: казакам Бахмута (ныне Артёмовск) запретили добычу соли, на чём они неплохо зарабатывали. Словом, история из позднейших, уже мафиозных раскладов.

Кстати, эссе это, с его государственническими и проимперскими мотивами, опубликовано было в 2008 году. Напоминаю в свете участившихся разговоров о том, что после украинского Майдана, и всего оглушительно затем последовавшего, Прилепин вдруг стал на сторону ранее нещадно им критикуемого российского государства, оказался в правофланговых агитпропа. И причины этого, дескать, понятны и низменны. Тут надо заметить, что типичнейшего для многих заблуждения – регулярно путать государство с властью – Захар всегда был лишен начисто. Именно российская власть («переведи меня через Майдан»), задрав штаны от Brioni, одышливо кряхтя, спотыкаясь, норовя вильнуть в сторону и теряя массовость, побежала за национал-большевистским комсомолом.

Комсомолу от этого легче совершенно не стало, обо всём об этом уже написана целая книга – «Не чужая смута».

* * *

Зачастую критики просто не замечают этого принципиального зазора между пацаном и гопником и объявляют Прилепина чуть не трубадуром современного босячества. «Гопота царюет по земле», – со скрежетом зубовным завершает Александр Кузьменков рецензию на «Восьмёрку», которая и называется почти аналогично – «Гопота forever!», так что содержательную часть можно и пропустить. Правда, там имеется забавное «Лирическое отступление для господ критиков»:

«Господа Курицын, Колобродов, Лисин, Данилкин и прочие восторженные рецензенты "Восьмёрки"! Для особо понятливых объясняю по слогам: вас пуб-лич-но о-пу-сти-ли. А у вас на носу очки и в душе стокгольмский синдром. Как ни прискорбно, прав был товарищ Ленин в своём определении интеллигенции…»

Товарищ Александр Кузьменков! Ленин-то, возможно, был и прав, но, прежде чем упоминать Владимира Ильича с Исааком Эммануиловичем всуе, следовало бы присмотреться немного внимательней к перечисленным «господам критикам». Про Лисина не скажу, ибо не знаю, но вот брутальный Вячеслав Курицын, делавший в своё время почти профессиональную футбольную карьеру; высоченный, как директор, Лев Данилкин, прыгнувший с парашютом после решения делать ЖЗЛ о Гагарине; да и у вашего покорного слуги отнюдь не академический look и бэкграунд… Вряд ли эта команда «очкариков» согласится быть публично опущенной.

Скорее, перечисленные кое-что понимают в русской жизни и без очков на носу (как понимал, положим, и Бабель, разнося одесских налётчиков и казаков конармии по разным вселенным, впрочем, у него штрихпунктирно намечены возможные их пересечения, и совместного братания с бражничеством там отнюдь не просматривается). Собственно, зазор между уличным и блатным понимает, как следует из его текстов, и сам Александр Кузьменков; довольно путаная и многословная рецензия на «Восьмёрку» имеет целью притоптать эту разделительную черту и, по-детски подняв руки, объявить: чур, заиграли.

Разоблачает Александр не явление, а Захара Прилепина, в нелюбви к которому признаётся в первых же строках. Подводить под собственные коптящие личняки идейную базу «с цитатами» – как раз известное свойство некоторых интеллигентов. Может, не из ленинского определения, но где-то рядом.

* * *

Тут имеет смысл перейти к «Обители», где конфликт «пацана» Артёма Горяинова с блатными определяет, по сути, нерв романа и весь драматический соловецкий путь главного героя. Прежде всего необходимо понимать, что соловецких уркаганов мы видим глазами Артёма, а читатель является его преданным болельщиком. Там, где подобный приём ослабевает и включается полифония, начинается самое интересное.

Более или менее подробно и ярко написанных блатарей в «Обители» – трое: карманник Ксива, сутенёр Жабра, бандит Шафербеков. За ними, подчёркивает автор, безликая масса товарищей по цеху, «той же масти». Деталь, сама по себе, любопытная – ни в одном, пожалуй, произведении русской литературы (не слишком принципиальное исключение – киноповести Владимира «Адольфыча» Нестеренко «Чужая» и «Огненное погребение») нет коллективного портрета членов банды числом, допустим, более пяти. Где у каждого наличествовали бы индивидуальные чёрточки, речевые и психологические характеристики etc. Бабель, Шаламов, Белых и Пантелеев («Республика Шкид») ограничивались тремя, максимум четырьмя фигурами. (Блатная песня – народная и авторская – оперирует, как правило, одним-двумя персонажами.) В фильме «Место встречи изменить нельзя» (по роману бр. Вайнеров «Эра милосердия») возникла сценарная необходимость дать экспозицию банды, и выкручиваться пришлось не сценаристам, но актёрам – так, Иван Бортник придумал Промокашке прибаутки, истерику и песню про дочь прокурора в момент ареста. Равно как режиссёру Говорухину, который визуализировал отличия – бандит с покоцанной физией или с лишаем во всю щёку (Александр Абдулов). В дальнейшем киношники копировали матрицу «Места встречи» уже в иные времена – «Беспредел», «Антикиллер» и пр., а то и попросту звали на те же роли проверенных актёров Белявского и Бортника.

…Блатные в «Обители» – особая зоология, уже не люди, ещё не животные – эдакие мутанты с острова доктора Моро – Эйхманиса. Может быть, бесы мелкого, но опасного разряда, для маскировки получившие приметы живности, далёкой от млекопитающих. Живописуя Ксиву и Жабру, Прилепин превращается в Брема, выдаёт физиологию по порциям, для повышения степени собственного и читательского отвращения. Разве что владычка Иоанн не сомневается в человеческой природе людей воровской масти, хотя аргументы у него своеобразные:

«И на Жабру не сердись! Легко ли человеку с таким прозванием жить? Он ведь тоже создан по образу и подобию, а его все Жаброй зовут, хуже собаки – так и собаку никто не назовёт, милый…»

«Битый блатной» Ксива (позже эпитет срифмуется с «битым фраером», как урки для себя определят Артёма, – статус не из внутренней блатной иерархии, но весьма уважаемый):

«На лице у Ксивы было несколько прыщей и ещё два на шее. Нижняя губа отвисала – невольно хотелось взять её двумя пальцами и натянуть Ксиве на нос». Естественно, и губа, и прыщи (которыми Ксива обсижен, как гадкими белыми мухами, – не только на шее, но и по всей спине) запоминаются намертво. После того как Артём пробил правой прямой «замечательно длинный удар Ксиве в лоб», из блатного лезет уже нутряная гадость:

«…его вдруг прямо в воде вырвало. Слюнявая нить свисала с отвисшей губы, пока не вытер, озираясь дурными глазами.

Вся эта хлебная слизь и непереваренная каша раскачивались некоторое время на поверхности».

Пиджак на голое тело и позже появившаяся на Ксиве невесть откуда инженерная фуражка (шаламовская деталь) усугубляют брезгливое отторжение – как будто огромную бледную гусеницу поставили вертикально и обрядили в людские тряпки.

Сам компромисс, достигнутый Афанасьевым для Артёма в тёрках с блатными – делить с Ксивой посылки, – кажется Артёму прежде всего античеловеческим:

«Неожиданная, болезненная, жуткая какая-то обида за мать: она там ходит по рынку, собирает ему, сыночку, в подарок съестного на последние рубли – а он будет поганого Ксиву этим кормить».

(В дальнейшем – это опять к мастерству писателя – и нам будет передана эта болезненная и жуткая обида – от молниеносного и, как кажется, пустого разбазаривания артемовых посылок и вообще провизии. Это почти сакральное, великолепно переданное, осмеянное Кузьменковым и Ко, отношение к еде роднит «Обитель» с «Иваном Денисовичем».)

Если Ксива камуфлирован под насекомое, то сутенёрствующий в лазарете (кстати, презираемое и наказуемое по «понятиям» дело) Жабра, натурально, ближе к рыбине:

«На кистях его были невнятные наколки, заметил Артём, и ещё какой-то синюшный рисунок виднелся на груди (…). Щёки у него были впалые, глаза чуть гноились, лицом он казался схожим с рыбой: вперёд вытягивались губы, дальше шли глаза, подбородок был скошен почти напрочь; будешь такому бить в морду – и сломаешь кадык. (…) Губы он тоже раскрывал как-то по– рыбьи. Артём старался не заглядывать в блатную пасть, чтоб не видеть рыбьи же мелкие сточенные зубки».

И, собственно, по прежней схеме, процесс обратной мутации недочеловека ускоряется вследствие драки с Артёмом:

«(…) Жабру, наоборот, ещё вчера зашили: когда падал, рассадил себе лоб и половину рыбьей морды, включая губы. Выглядел он бесподобно и странным образом напоминал теперь двух рыб сразу».

В дальнейшем Артём узнает: у Жабры имеются вполне себе человеческие имя-фамилия – Алексей Яхнов – что повергает его даже в ступор: «Кого? – удивился Артём. – Жабру, что ли?»

Бандит Шафербеков, возглавивший охоту блатных на Артёма, не имеет заметных внешних зоологических проявлений и даже после дежурного избиения (тут, впрочем, не Артём постарался – взводный Крапин) остаётся в общем и целом антропоморфен, хотя даже у «фитиля» – «лицо», а у Шафербекова – «морда»:

«Морда у Шафербекова была ужасной. Во время поверки он чихнул – и выплюнул зуб (…) Кто-то из фитилей услужливо разыскал зубик и вернул Шафербекову, за что тут же получил удар в лицо».

И только задним числом, на Секирке, Артём вспоминает, что имелся и у Шафербекова свой тотемный зверь – соловецкая чайка:

«Шафербеков однажды забавлялся с чайкой – обвязал крепкой нитью кусок мяса и бросал. Чайка тут же глотала подарок, но на взлёте Шафербеков её подсекал, легко вытягивая кусок мяса за нить. (…) Чайка (…) вернулась с дюжиной других чаек, которые едва не выклевали Шафербекову глаза и пробили до крови башку.

Блатного всё это рассмешило – он будто увидел себе подобных и, отирая с головы кровь, всё продолжал смеяться. Трижды побывавшее в желудке чайки мясо он съел сам, только нить отвязал, и всё».

(Тут, помимо прочего, ещё и дописанный до конца эпизод из чеховской «Каштанки».)

Но, собственно, нам у Шафербекова – единственного из соловецких урок – известен экзотический криминальный эпизод из прошлого:

«Порезал жену, сложил кусками в корзину и отправил по вымышленному адресу в Шемаху».

* * *

Прилепин, на первый взгляд, полностью разделяет идею своих предшественников по ГУЛАГ-литературе о «социально-близких»: дескать, лагерная, и шире – Советская власть – шла на определённые послабления блатным, дабы те снизу давили на политических и бытовиков – из тех, что не в ладах с режимом. (Множество авторов выводило подобную политику из якобы присущей Иосифу Сталину криминальной ментальности, приобретённой в свете аналогичного опыта.)

В тему вписывается (хотя и с набором ломающих шаблон подробностей) история взводного Крапина, ненавидящего блатных лютой ненавистью: красноармеец в Гражданскую, затем милиционер, он «превысил полномочия» при допросе некоего бандита, тот скончался. «За бандита, убитого Крапиным, – рассказывает Василий Петрович Артёму, – отомстили ему ужасно: зарезали его десятилетнего сына. Тогда Крапин превысил полномочия ещё раз – и, захватывая некий притон, без всякой надобности застрелил там несколько человек, включая женщину и одного советского административного работника, пришедшего поразвлечься».

Василия Петровича – эдакого, в первой книге «Обители», Вергилия соловецкого ада, служившего, к слову, в колчаковской контрразведке, – злоключения Крапина явно забавляют:

«Крапин, думаю, искренне не понимает, как его, бывшего красноармейца, посадили за убийство нескольких блатных, случайной женщины и пусть даже административного работника – но ведь ставшего на подлый путь! (…)

Для нынешней власти, как ни странно, подонки и воры – близки с точки зрения социальной. А Крапин не может взять в толк: с чего это мерзость общества может быть близкой? В отличие от большевистских идеалистов, Крапин уверен, что перевоспитать их нельзя. И спасать тоже не нужно».

Однако тут же рядом и тот же Василий Петрович несколько уравнивает перекос: «Вы заметили, на Соловках крайне редко бьют каэров».

Далее – реплика Галины Кучеренко – тоже несколько выправляет картину: «(…) Воры и убийцы – все эти блатные! – бессовестно пользуются ближайшим родством к рабочему классу, превращаясь в ярый асоциальный элемент с круговой порукой, пьянством и картёжничеством».

И наконец, по-своему замечательно определяет ситуацию с блатными Фёдор Эйхманис. Главный эксперт – а кто ещё круче: Ягода? Менжинский? Сталин?

«У нас здесь свои классы, своя классовая рознь и даже строй особый – думаю, родственный военному коммунизму. Пирамида такая – сверху мы, чекисты. Затем каэры. Затем бывшие священнослужители, попы и монахи. В самом низу уголовный элемент – основная рабочая сила. Это наш пролетариат. Правда, деклассированный и деморализованный, но мы обязаны его перевоспитать и поднять наверх».

«Пролетариат» для Эйхманиса и его единомышленников – синоним трудящихся, в известной степени «народа» как носителя априорной правды. Правды классовой, политической и правды поведенческой. «По просьбам трудящихся».

Последнее наводит на любопытные размышления относительно сюжетной канвы «Обители».

В конце первой книги привилегированный оркестрант, бывший белогвардеец Мезерницкий покушается на Эйхманиса – и соловецкая жизнь, казавшаяся более или менее размеренной, устоявшейся, погружается в революционную турбулентность. Снова кровь, много крови, смена власти, заговор, направляемый хаос, гробы и трупы, трупы… Запущен механизм перекрёстного возмездия – как будто неведомый Монте-Кристо разом решил привести в действие все накопившиеся за годы смуты планы обоюдной мести, активировать чёрные списки, стравить всех против всех.

Каэры (Мезерницкий, затем Бурцев с командой), пробившись в лагерное начальство, пытаются уничтожить чекистов, чекисты упреждающим ударом казнят Бурцева и его товарищей, прочих заговорщиков загоняя на Секирку, где кончают поодиночке. Приехавшие с проверкой «чужие» чекисты расследуют преступления «местных» чекистов, административных и хозяйственных выдвиженцев, большинство из которых аналогично подводят «под размах».

Конечно, здесь уже никак не битва социальных антагонистов, а война внутри соловецких «элит» в упреждение компроматов, интриг противоборствующих группировок и пр., своеобразный цикл кровавого самоочищения. (Захар Прилепин неоднократно – и с разных позиций – подчёркивает, насколько участники этого дикого спектакля равны себе и друг другу в злодеяниях и мерзости.)

Всё это поразительно напоминает верхушечный террор 1936-1937-1938 гг. в СССР (не раз отмечалось, что Прилепин, используя хронотопом романа один соловецкий год, затрагивает, подобно Солженицыну, иные по времени узлы советского проекта). С его машиной государственного насилия, чьи зубчатые колёса вертелись в разные стороны, но всегда достигался исторически детерминированный эффект, а «верхушечность», разумеется, была весьма условной, – инерционные процессы оказались совершенно неконтролируемыми. Так, Артёма Горяинова во всех этих соловецких штормах мотает, как щепку, и бьёт о стены и скалы. Мужички-лагерники из крестьян Захар и Сивцев осваивают ремесло могильщиков и выглядят не то по-шолоховски, не то по-шекспировски. Гибнет задавленный товарищами по секирскому несчастью владычка Иоанн; рыжий поэт Афанасьев получает свои муки и точку пули в конце.

Да, но где же «пролетарии» этого взъерошенного переворотами мира – блатные? Вроде самый момент для них причаститься кровавой каши, устроить рыбалку в баламутной воде? А они, едва начинается властная свара СЛОНа, незаметно уходят из кадра, растворяются в пейзаже. Привычно разок попадутся на глаза Артёму, пестуя его паранойю, предпримут ещё одну дежурную попытку его подрезать – и исчезнут до следующего соловецкого лета, когда снова всё устаканится. Не объявятся ни в карцерах на Секирке, ни в монастырских темницах, ни в новой роте для «склонных к побегу».

Не есть ли этот поворот – иллюстрация поведенческой модели широких масс в годину «смуты и разврата»? Когда смута и разврат выражаются не в гражданской войне или «великом переломе» (по сути, второй гражданской войне), а во внутриэлитных разборках?

Нет, понятно, что блатные – народ чрезвычайно специфический (см. определение Эйхманиса). Однако другого народа на Соловках у писателя Прилепина для нас нет.

Словом, его отношение к людям «воровского хода» вовсе не столь однозначно, как может показаться поверхностному взгляду. Именно блатных он назначает орудием ветхозаветного возмездия. Но об этом – в следующей главе.

Артём Карамазов: анатомия героя по учебникам истории

Роман Сенчин, писатель, попросил меня оценить его текст «Новые реалисты уходят в историю» («Литературная Россия», № 33–34) и покритиковать – по возможности и по принципу «Платон мне друг…»

Мне постановка вопроса тогда показалась несколько схоластической, как любой сегодняшний разговор о школах и жанрах, когда уместнее говорить об их, жанров, смешении и взаимопроникновении, нежели о смене. Вот эмоция Сенчина была понятной – сродни ностальгическим всхлипам «одноклассников. ру». «Станут взрослыми ребята, разлетятся кто куда». В данном случае лицейское братство «новых реалистов» поодиночке двинулось в историческую романистику. Однако препарируя под «историческим» углом прилепинскую «Обитель», Роман Валерьевич споткнулся о фигуру главного героя – Артёма Горяинова.

И вот этот момент показался знаковым, поводом для попытки разобраться – кто вы, гражданин Горяинов?

* * *

Статья Романа – именно писательская, большая и уютная, как обломовский халат. В старых добрых традициях чуть ли не XIX века, когда, выбирая между истиной и друг-Платоном, не жалели ни своего времени, ни чужого места, ни бизнеса книгопродавцев. Поскольку сюжеты рецензируемых книг подробно, до деталей, пересказываются, – иной современный читатель, наткнувшийся на материал Сенчина, возьмётся нахально полагать, что сэкономил на книжном магазине, конспективно и параллельно ознакомившись с объектами разбора.

«Новые реалисты уходят в историю» – атавизм литературной жизни ещё и потому, что это редкий по нынешним временам случай обзорной статьи. Некогда базовый в русской критике жанр сегодня пора заносить в красную книгу. Или вот в «Литературную Россию».

Сенчин комментирует романы «Бета-самца» Дениса Гуцко, «1993» Сергея Шаргунова и «Обитель» Захара Прилепина. В свете собственной концепции – дескать, значительные писатели поколения, оставив вызовы и тревоги сегодняшнего дня, отправились разбираться с Историей, пусть недавней; и не обернётся ли этот коллективный тур потерями при возвращении в «новую реальность»?

Тут с порога выглядит спорным само прописывание трёх очень разных книг по историческому ведомству. Роман Валерьевич пытается «обосновать» свой подход на примере самого слабого (в «историческом» контексте) звена – «Бета-самца».

«Какое отношение имеет роман “Бета-самец” к историческому роману? На мой взгляд, прямое. Хотя речь в нём идёт о частной жизни явно выдуманного автором героя, провинциального бизнесмена Александра Топилина, но жизнь его показана “на фоне исторических событий”. Недаром чуть ли не половину объёма Гуцко отдал биографии героя (точнее, автобиографии – Топилин рассказывает сам, от первого лица), начиная с самого детства. И читатель то и дело из сегодняшнего дня возвращается то в семидесятые, то в восьмидесятые, девяностые, нулевые и видит, как “исторические события” (нет, скорее – “процессы”) повлияли на судьбу героя, его родителей, ближнего и отдалённого окружения. А в целом – на судьбу страны, народа».

Но с таким же успехом – чтобы далеко не бежать – можно объявить «историческими» и сенчинские вещи – «Информацию» прежде всего, да даже и «Елтышевых». Ах, да: и повесть «Чего вы хотите?», разумеется.

Вроде бы попроще с классификацией у Шаргунова и Прилепина, в «1993» и «Обители» – если вести речь об основном хронотопе, пусть и эпизодически (у Шаргунова) там действуют реальные персонажи, ньюсмейкеры, акторы – творцы Истории.

С такой поддержкой Сенчин чувствует себя увереннее, но снова засада. У Владимира Шарова или, скажем, в трилогии Дмитрия Быкова «Оправдание – Орфография – Остромов» знаменитых ребят – тоже пруд пруди (у Шарова – Ленин и Сталин чуть не в каждом романе; у Быкова – вся первая сборная Серебряного века и чекистских бонз, слегка зашифрованная); романы эти, однако, называют плутовскими, мистическими, иногда говорят о реконструкциях, но в лоб определить их как «исторические» – кажется, никто не решается.

Тут вообще всё непросто и забавно. Почему «Три мушкетёра», при всей характернейшей клюкве, считают романом историческим, а «Граф Монте-Кристо», выросший из криминального очерка и зафиксировавший, по Сенчину, «исторические процессы», – никак нет? Или вот поближе: «Война и мир» – законно и, помимо прочего, конечно, «историческое полотно», а «Бесы», написанные по свежим судебным документам и газетным репортажам, угадавшие «процессы» на полвека вперёд, остаются гениальным (и актуальным!) памфлетом?

Возможно (идею эту поддержали бы историки), для чистоты «исторического жанра» необходима хронологическая дистанция: дать событиям отстояться, прежде чем запихивать в литературу всеми острыми углами и кровоточащими потрохами. «Требуйте отстоя пены».

А вот срок «отстоя» опять дискуссионен. Давайте совершенно произвольно назначим таковым – пятьдесят лет, полувек. И тогда в машине времени у Сенчина останется только одно место – для «Обители». По формальным признакам, да; однако лично я не рискнул бы назвать новую книгу Захара историческим романом. Даже если бы говорил о комбинированном жанре.

Есть два типа литераторов: «писатели времени» и «писатели пространств». Первых принципиально интересует «время и то, что оно делает с человеком» (Иосиф Бродский). Для вторых – куда важнее отношения с пространством, не обязательно географическим. Как правило, первые так или иначе оказываются на государственно-патриотических позициях, вторые ближе к либерально-западническим. Можно было бы даже добавить, что тема времени – в лучших образцах – делает писателей великими, а тема пространства – «культовыми».

«Писатели пространств» для меня – безусловно, Василий Аксёнов и его наследники, Виктор Пелевин и Владимир Сорокин. Эскапизм Аксёнова, футурология Сорокина и вымороченность пелевинских миров идеально вписываются в тенденцию. Тогда как Лимонов и дети его – новые реалисты, конечно, выясняют свои отношения со временем. В первую очередь с ним.

Таким образом, и, на мой взгляд, все трое сенчинских героев – и Гуцко, и Шаргунов, и Прилепин – вовсе не отклонились от своей генеральной линии и не изменили выбранному однажды направлению.

* * *

Однако не соглашаясь с концепцией Романа в основном её месседже, спешу оговориться, что проблему он поднимает чрезвычайно важную – героя и жанра, внутренней логики их взаимодействия.

Именно на этом стыке выясняется, что на самом деле объединяет три сильных современных романа (кроме вполне надуманной платформы историзма).

Герой. Негероический человек в героических обстоятельствах. (Сразу оговорюсь, что понимаю эпитет «героические» очищенным от этической нагрузки, но говорю о попадании в надличностные стихии слома эпох – опасные, перспективные и мифогенные.)

О заурядности, даже не типичности, а типажности Александра Топилина («Бета-самец») и семьи Брянцевых («1993») у Сенчина сказано достаточно, Артёма же Горяинова («Обитель») он разбирает, скорей, не как читатель, но как писатель – в качестве иллюстрации литературной техники Прилепина и приёмов, Захаром применяемых. Архитектура романа, композиция и пр.

Поэтому восполню сей пробел – штрихпунктирно.

Артём – одна из главных загадок «Обители», которая, конечно, и без того полна шифров и аллюзий – назвать её «криптодетективом» язык не поворачивается, настолько Захар вообще не оттуда, не из постмодерна (хотя показал, что умеет и так, и совсем оно не сложно).

В объёмном корпусе рецензий на роман оценки главного героя почти единодушны: кто-то полагает его «природным русским человеком» (Владимир Бондаренко), иной рецензент снисходителен – «милый парень, повеса, неплохой спортсмен» (Дмитрий Володихин), иной ругается – «что ты за чмо такое, дорогой товарищ» (Яна Жемойтелите).

«Неплохими спортсменами», кстати, были Иван Лукьянович Солоневич и Борис Лукьянович Солоневич. Их обобщённый портрет в «Обители» дан в образе соловецкого физрука Бориса Лукьяновича (!), невольно «спасшего» Артёма, в котором угадывается – на производственном уровне, – скорее, западный менеджер, нежели русский интеллигент. БЛ демонстративно избегает даже намёков на лояльность: характерная деталь – брезгует халявной водкой, оставшейся от чекистов. «Борис Лукьянович сбежал в Финляндию в начале тридцатых», – сухо информирует Прилепин в финале романа.

Оба Солоневича, русские люди удивительной, авантюрной, под стать веку судьбы – спортсмены (тяжёлая атлетика, футбол, французская борьба – одно время, на исходе Гражданской войны, организовали под Одессой цирк, где выступал Иван Поддубный; Иван Солоневич помимо прочего – один из основателей спортивной журналистики в СССР), монархисты, очкарики, участвовали в белом движении (Борис так и в ОСВАГе служил), зэки (на Соловках был именно Борис Лукьянович; Иван – в Белбалтлаге, где придумал организовать, внимание, «лагерную спартакиаду» и подсадил чекистов на эту затею), бежали в Финляндию в наглухо уже закупоренном 1934-м.

В судьбе Ивана Лукьяновича есть любопытное пересечение с другим важным лицом из «Обители». Как мы помним, Фёдор Эйхманис организовал ликвидацию генерала Александра Дутова: «в ночь с 6 на 7 февраля 1921 года в Китае, в местечке Суйдун, в своём кабинете, Дутов застрелен в упор. Многочисленная и вышколенная охрана его не спасла».

Четырьмя годами ранее Иван Солоневич во время Корниловского выступления обратился к атаману Дутову, «казачьи войска которого должны были поддержать выступление в Петрограде, с предложением помощи от студентов. В просьбе выдать оружие Дутов отказал, о чём Солоневич впоследствии очень сожалел», – сообщает Нил Никаноров, биограф Солоневича. Интересно, успел ли по данному поводу очень посожалеть А.И.Дутов…

Увы, из песни слов не выкинешь, в эмиграции деятельность Солоневича какое-то время финансировалась структурами Геббельса (книга Солоневича «Россия в концлагере» была популярна у вождей Третьего рейха). Итоговая работа Солоневича «Народная монархия» стала настольной книгой в кругах современных русских монархистов.

Когда я в одной дружеской фейсбук-группе поделился открытием ещё одного прототипа (прилепинский «Борис Лукьянович» – братья Солоневичи), получил ироническую реплику от общего товарища – музыканта Виса Виталиса:

«Так вроде бы никто и не скрывал?) Я сам Солоневича узнал на втором абзаце, как тот появился».

Вот такие читатели у Захара Прилепина.

* * *

У блогера miklukho_maklay я встретил отличную, на мой взгляд, формулировку: Артём Горяинов – прежде всего «пацан», то есть любимый и традиционный герой Прилепина:

«Главный герой романа Артём Горяинов не имеет определённой профессии и не принадлежит ни к какому сословию; его реакции спонтанны, а привязанности – ситуативны: он легко сходится с людьми – но не способен на длительные отношения и на подлинное доверие, нуждаясь не в дружбе, а в покровительстве: на побег он тоже не способен – ему нужно, чтобы его увезли с острова. Среди людей он выделяет таких же пацанов, как и сам, – в таких он может даже влюбиться и простить им многие подлости (как, к примеру, прощает приблатнённому стихотворцу Афанасьеву). Но с подозрением, а нередко потом и с нескрываемым презрением относится к людям “идейным”, имеющим жизненную программу и устойчивую систему ценностей, будь то типично леонид-леоновский персонаж – скрытый белогвардеец Василий Петрович, учёный малый Осип Троянский или “владычка” Иоанн. Каждый из них ошибается в Артёме, отмечая для себя его молодой витализм и веря, что сможет заполнить своими письменами tabula rasa его души, – за что впоследствии расплачивается. Артёму этого не нужно (…). То равнодушие к собственной и к чужой жизни, боли и унижению, которое автор приписывает своему герою в конце романа, объяснимое надломленностью молодого человека, в действительности присуще ему изначально.

Вот чьими глазами Прилепин попытался взглянуть на Соловецкий лагерь и на его крёстного отца – Эйхманса (в романе – Эйхманиса)! Взгляд – есть, и он почти влюблённый: в Эйхманисе Артём сразу распознал своё: “было в нём что-то молодое, почти пацанское” – и сразу принял и эйхманисовское объяснение Соловков как мастерской по выделке нового человека, и его право повелевать».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю