Текст книги "Захар"
Автор книги: Алексей Колобродов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Собственно, герои его книг – это герои именно в западном понимании, восходящем к Хемингуэю (традицию травестировал, но и продолжил Чарлз Буковски) – выраженные индивидуальности, максимально свободные в выборе стратегий, пусть и внутри предложенных обстоятельств – Захарка из «Греха», Егор Ташевский из «Патологий», Саша Тишин, «Санькя», Артём Горяинов из «Обители». Не приходится, впрочем, сомневаться, что и в иных, куда более благополучных обстоятельствах они предпочтут столь же индивидуальное действие, личную свободу, всемирную, по Достоевскому, отзывчивость.
Опять же, вовсе не из русской традиции остросюжетность, авантюрность, в той или иной степени, прилепинских романов. Иногда кажется, будто «Санькя» и «Обитель» – это наши, случившиеся наконец русские «Илиада» и «Одиссея», о которых воспалённо мечтал Николай Гоголь. Другое дело, что вряд ли они были возможны во времена Гоголя: Санта-Клаус русской истории ещё не вытряхнул над одной шестой свой мешок с катаклизмами двадцатого века.
Злые обезьяны, искалеченные рты
По выходе «Чёрной обезьяны» много было разговоров о том, что роман этот – неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара. Ерунда: «Чёрная обезьяна» – своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.
До выстрела «Обители» я говорил о «Чёрной обезьяне» как о лучшем, сильнейшем романе Прилепина. Впрочем, имея сильных союзников: Дмитрий Быков, несколько растерянно и с оговорками, заяви л о прорыве и «новом Прилепине»; одобрил и Виктор Топоров, тоже не без оговорок. А вот Автодья Смирнова написала целую рецензию, так или иначе сводившуюся к слогану «роман-событие». Безоговорочно одобрил Лев Данилкин, а Марк Захаров назвал «Чёрную обезьяну» шедевром.
Однако в массе критика осторожничала – пересказывая сюжет (само по себе пикантно – пересказать то, чего, в строгом литературном смысле, нет практически; впрочем, в схожем стиле мы с приятелем, семнадцатилетние, пересказывали товарищам только что увиденное в ДК «Строитель» кино «Скромное обаяние буржуазии»). В последних строках рецензий брезжило не то «социальное», не то «экзистенциальное». Чувствовалось, однако, что в глубине души коллеги, скорее, согласны с поспешным диагнозом Александра Кузьменкова:
«В “Чёрной обезьяне” З.П. предпринял отчаянную попытку вырваться из вдоль и поперек изъезженного спального района: герой-журналист исследовал социологию насилия. Однако автор с темой не совладал, и книжка превратилась в навязчивое нагромождение бессмысленных и беспощадных жестокостей a la Елизаров. Идею, и ту не удалось внятно сформулировать. В недоумённом ступоре пребывали все (…), езда в незнаемое откровенно не задалась».
Всё мимо, кроме эпитета – «отчаянная».
* * *
Захару, похоже, было интересно продемонстрировать, как он владеет постмодернистским инструментарием, и даже сверх того – чтобы швы от сварки узнаваемых стилей в одно целое не были заметны. Или заметны, но хорошо вооружённому глазу, который в состоянии увидеть, что психушка в романе – это не только лимоновская Сабурка, но и «Дурка» рэпера Ноггано.
Или леонид-леоновскую фамилию профессора – Скуталевский. Или соблазн и шаблон русской литературы – достоевские разговоры с проституткой.
Появляются у него в «Чёрной обезьяне» и собственные штампы – щёки ментов и чекистов – «(…) вышел неспешный прапорщик, пожёвывая что-то. Наглые и будто резиновые щёки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу посмотреть, что будет». В «Обители» аналогичными щеками награждён чекист Горшков.
Заметна эта перекличка «с самим собой, с самим собой» – писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории – рассказ о штурме античного города; в экзотических нарко-африканских декорациях (привет Александру Проханову) – ещё одна вставная новелла. И даже в казарменном, с портяночным духом, бытописательстве: сон о том, почему герой не носит чёрных носков, а только бело-жёлто-оранжевые.
Один из основных мотивов романа «Санькя» – вечного возвращения в исчезающую деревню – в финале «Обезьяны» хмуро и по-чёрному не просто спародирован, но развёрнут с обратным знаком: герой исчезнет ещё раньше, чем русская деревня.
Есть закольцовывание фабулы единой, не слишком приятной субстанцией: «Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно чёрное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза всё не было, зато кроваво-слизистая косичка наконец кончилась, и теперь предстояло отлепить её от пальцев. (…) “Это пожарить можно”, – подумал мечтательно». Ближе к финалу герой видит сон (впрочем, весь сюрреалистический роман – сон) про недоростков, которые «втыкали в меня свои руки упрямо и беззлобно, вослед за их руками из меня что-то вытягивалось, словно они наматывали на маленькие свои ладони склизкое содержание моей жизни». А совершается всё под небом, словно принюхивающимся огромной ноздрёй.
Вот с определением сюжетности уже труднее – конечно, безумие вообще бессюжетно, а русский ад, особенно внутренний, лишен нарратива. Однако сюжетность «Обезьяны» (к слову, чрезвычайно киногеничной) – иного рода: это вполне напряжённое разворачивание сюрреалистического боевика, цепочки снов, которые раскрываются, как бесконечная матрёшка.
…О параллелях и заведомой конфликтности «Греха» и «Чёрной обезьяны». В открывающей роман-в-рассказах новелле герой играет с «псинкой» Гренлан: «Ну-ну, ты чего, милаха! – говорил я успокаивающе, с интересом рассматривая её живот и всё на нём размещённое. – Смотри-ка ты, тоже девочка!»
А вот эпизод из «Чёрной обезьяны»: «Половые органы у неё всегда казались удивительно маленькими, твёрдыми на вид и посторонними на её гладком теле – словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку, и та налипла присосками. Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана». Какой рискованный, зацепивший ещё и куклу, существо неодушевлённое, перенос знака и анатомии…
География «Греха» – деревня, областной город, пригород, снова деревня, Восток в «стихах Захарки», база и блокпост в горах; «Чёрной обезьяны» – Москва душным и горящим летом 2010-го, ещё Кремль, ещё, близко от Москвы, город Велимир и деревня Княжое, как бы убитые и высосанные столицей. Атмосфера которой почти непереносима – и, когда во вставных новеллах появляются античный город или африканские джунгли, при всей кровавой каше тамошних сюжетов, возникает, пусть ненадолго, чувство свежести и облегчения…
Отцовство – само по себе мораль и счастье книги «Грех»; в «Обезьяне» же преобладают распутные скоты-отцы (из вставных рассказов – в «африканском» папаша заразил чёрную мамку СПИДом). Впрочем, и сам герой, и профессор Скуталевский ушли от них недалеко…
Все истории недоростков – маленьких непобедимых воинов и убийц – вышли из постулированного краха семьи и отцовства…
* * *
Захар как-то сказал на дружеских посиделках, в ответ на какую-то литературную рекомендацию:
– Нет, не стану читать эту книгу. Там главный персонаж – журналист, что для меня давно табу… Скучно, пошло.
Между тем, центральный герой «Чёрной обезьяны» – журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занимается проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им. Понятно, что выбор персонажа, на котором маркер «чужого» – не случаен, сложен и ответственен.
Отечественные критики, с их рудиментарным морализмом (если писатель у нас – второе правительство, то критика – центральный аппарат полиции нравов), поспешили героя «Обезьяны» обмазать дёгтем и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьёт по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.
Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «Чёрной обезьяны» нет. Более того, нет там и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом – даже невооружённым глазом.
А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьём чашек, зеркал и мобильных? Изнурённых жён и ветреных любовниц? Разбитых физиономий – своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?
Было, пусть и не всё? Тогда надо начинать не с прилепинского героя, а с истории побиваемой камнями блудницы.
С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая рецензия на «Чёрную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось – символизм, игрушка. Можно, конечно, смотреть и шире.
* * *
Ближе всего критике глянулась в романе линия политического памфлета. Слишком прозрачна метафора о «недоростках» – маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, – за которыми наблюдает кремлёвский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «молодогвардейцы» и пр. (есть в «Чёрной обезьяне» намёки и куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; ну, Селигер то есть) и Владислав Сурков.
Вообще, у Захара Прилепина сложились долгие и странные отношения то ли с самим Владиславом Юрьевичем, то ли с его политическим мифом, то ли с писательской легендой Натана Дубовицкого. (Тут ещё следовало бы добавить, что среди российских чиновников хай-класса Владислав Юрьевич – чемпион и лидер по количеству собственных протагонистов в худлите. Тут не только «Чёрная обезьяна», но и взявший количеством Александр Проханов: романы «Виртуоз», «Теплоход “Иосиф Бродский”», «Время золотое»).
Я вовсе не имею в виду разговоры о штрихпунктирном родстве Прилепиных и Сурковых (общая скопинская не география даже, а топография – факт). Тем более – сплетни о литературной карьере Прилепина, сделанной «через Суркова». Есть простенькое, в противовес, соображение – Владислав Юрьевич слишком ревнив и негативен к проекту НБП. Предполагать, будто он, хоть из ностальгических чувств, будет помогать самому яркому представителю партийной, по-ленински, литературы – это подозревать в нём, политике, совершенно художническую постмодернистскую раздвоенность. В литературной ипостаси Сурков, может, ей и не чужд, но в политике – увольте.
В Велимире Шарове угадывался не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьём романе «Будьте как дети» заявлена, почти всерьёз, оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».
А город, где происходит массовое, немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.
(Имя удивительно завораживающее – будетлянин знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали.)
Однако что-то мешает сжать «Чёрную обезьяну», с её закоулками и нычками ада, до памфлета и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном велимиров братьев Стругацких плюс, допустим, Воннегута.
Сюжет о «недоростках» – действительно, с двойным дном – кризис идей и людей в стране – резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда – навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда – тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии – скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится чёрно-белым, экспрессионистским – от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места: не дома, так пристанища.
БГ в кустах
В одну из керженецких волшебных летних сессий захотелось перемены мест. Была ночь, чёрный джип (тот самый, что снялся в клипе «Пора валить»), толпа весёлых бродяг с бутылками в руках и ветром в головах, которая загрузилась в джип количеством, раза в три превышающем посадочные места, Захар сел за руль, и мы помчались параллельно блуждающему в лесах руслу Керженца. Дороги, проложенной по земле, точно не было, раскольничьих троп тоже; очень возможно, передвигались мы по облакам или по Млечному пути, потому что звёзд наверху не было, и разумно предположить, что сияли они снизу. Да и скорость соответствовала не почве, а космосу.
Захар включил музыку громко, поскольку бродяги шумели и непотребствовали, зазвучал БГ – и я, кажется, с 1986 года, с альбома «Дети декабря», таких эмоций от его музыки не испытывал. Бывал на концертах, слушал новые, через один, правда, альбомы, но тут было что-то здешнее, лесное, небесное, шаманское, поскольку звучал «Губернатор», а потом «Господу видней».
Я вдруг сообразил, что в «Чёрной обезьяне» так зовут самого отмороженного командира недоростков и что это Захар так передал БГ привет, а с учётом инфернальных контекстов романа – привет этот вроде заминированного торта. Во взрыве, конечно, будут не только конфетти и серпантин, но ничего членовредительского не выпрыгнет – хотя любовь штука сама по себе опасная. В известный набор её дефиниций от Бориса Пастернака (льдинки, соловьёв поединки и т. п.) можно добавить негритёнка с автоматом Калашникова.
По имени Господу Видней.
* * *
У нас уже неоднократно упоминался Егор Летов. Так вот – выяснилось, о чём я несколько лет подозревал скрыто, – Захару всё-таки в атмосферных слоях БГ уютнее и роднее, чем в свирепых летовских буреломах. Записав альбом «Охотник», он чуть ли не впервые назвал себя – по музыкальной ориентации – эстетом; когда-то Летов именно так иронически определил Гребенщикова. Но, собственно, и раньше догадаться было несложно – после заметки Захара в журнале “Story” «Иногда лучше петь, чем говорить» и, особенно, эссе в журнале «Собака», к 60-летнему юбилею БГ – ничего похожего по концентрации любви и понимания я в гребенщиковиане не встречал.
«По поводу каждого альбома группы “Аквариум” я могу без всяких проблем написать книгу воспоминаний, вполне объёмную. Сколько песен – столько глав. И скажу в этих главах, конечно, далеко не всё, что хотел бы. К примеру, говоря о “Русском альбоме”, я вынужден буду пересказать в лицах русскую историю, дать картинки своего рязанского детства, нарисовать, как я представляю себе Никиту Рязанского, Елизавету, коней беспредела, вспомнить 1991-й и 1993-й и то, как сидел на первом в своей жизни концерте Гребенщикова, не в силах даже ударить ладонью о ладонь – от полного счастья. Любое собственное движение казалось мне неуместным. (…)
Когда весной 1996 года в составе спецподразделения мне довелось собираться в город Грозный, я с лёгкой печалью думал: “…Не очень хочется быть убитым, пока я не послушал песню «Ты нужна мне» в студийной записи. Очень будет обидно умереть”.
Надо пояснить, что к тому моменту я слышал её только на концерте и, естественно, сошёл с ума – мне она показалась самой красивой песней, когда-либо существовавшей в природе (до сих пор так думаю), а пластинка (тогда ещё в ходу были кассеты) «Кострома mon аmur» с ней ещё не вышла. Понимаете, да?
Я не думал: “Ах, погибну, и у меня не будет сына, жены, мама огорчится, дерево моё не вырастет, дом не построится, Париж не ляжет под ноги, самая преданная собака не побежит мне навстречу, взмахивая ушами”. Сына своего я не видел, откуда я мог знать про него хоть что-то, жены тоже, собаки тем более, деревья, уверен, всегда посадят другие люди (или другие деревья), Париж можно посмотреть с того света, а жалеть себя, чтобы не огорчать маму, вообще не мужское занятие. Зато эта песня – безусловное чудо, которое я хотел испробовать на себе обязательно при жизни. Без этой песни мне не хотелось умирать. И я остался жить. (…)
Я выбирал себе женщин по… – хотел написать “по одному”, но соврал бы – по нескольким признакам, среди которых, тем не менее, важнейшим было, способна ли она понять четыре или восемь, двенадцать, двадцать пять, восемь тысяч двести строчек БГ. Моя любимая, с которой я живу и нажил четырёх детей, сказала мне при первой встрече: «Да врёт он всё». Чтобы как-то разобраться с этим вопросом (и, быть может, переспорить её), я решил провести с ней жизнь. Тем более что она всё равно, как и я, считала “Радио Африка” и “Русский альбом” лучшими работами этого человека (и его разнообразной команды), и на её полке стояли двадцать кассет с надписью “Аквариум”. Надо ли говорить, что теперь его песни знают все мои дети, включая двухлетнюю дочь?»
Я люблю дразнить продвинутую молодёжь, когда говорю о родстве БГ и Прилепина, и наблюдать, как она защищает Прилепина от БГ. Потому что Захар для них – старший и большой брат, пример для подражания и образец успеха, а Борис Борисыч – чужой дядя, может, невесть когда сочинивший несколько неплохой музыки.
Просто я знаю чуть больше.
Захар говорил мне, что пропитан БГ в той же степени, что Лимоновым: «Я, например, всегда пою БГ на свой лад: у него “Я не люблю ходить строем, я люблю ходить один”; а я “люблю ходить строем, не люблю ходить один”.
Или: “Я вошёл в гору и стал духом горы. Ему милей запах его кобуры”. Я: “Ты вошёл в гору и стал духом с горы. Мне милей запах моей кобуры” (я эту строчку в совместке с Ричем оставил, никто не заметил пока, даже ты)».
Один молодой музыкант и литератор на мои провокации (он думал, что это провокации) отвечал обстоятельно и страстно:
«Я бы не стал Прилепина с БГ сравнивать. Прилепин – гораздо более стихийная фигура, гораздо более спонтанный человек. Он никогда не будет отслеживать всё, что выпустили Les Maledictus Sound. Он никогда не станет вести передач на радио (а если станет, обязательно ошибётся где-нибудь в дискографии Вэна Моррисона). Нет, метафизически Прилепин – это именно Цой.
А главное (открываю тайну) – Прилепин – это человек, который родился по ошибке. Его вообще быть не должно. Именно поэтому он чешет всем нервы, рвёт глотки, корёжит мысли, заполняет пустотой влагалища. Прилепин – это лишнее звено, это стук дождя по кладбищенской ограде, это топот там, где не пасут коней, это рвота при вылеченном желудке, это полиция в государстве, где победили левые активисты… Вот что это такое.
Нет в БГ даже капли этого, о чём ты вообще говоришь…»
Именно БГ, отвечал я. Различий масса, в том числе типологических, но вот эта океаническая полнота, гармония, счастье от существования – очень рядом.
Говорю о схожих типах «талант и его пространство». Прилепин – artist в западном смысле, и много больший, чем БГ. Это близость типологии, антропологии, а не идеологии.
Но, разумеется, Господу видней.
* * *
Умер музыкант Лу Рид.
В одной из своих книжек Артемий Троицкий вспоминает, как он пригласил неведомый ему тогда «Аквариум» на фестиваль в Тбилиси в 1980 году. Где «Аквариум» оскандалился, в смысле – прославился.
Троицкий позвонил Гребенщикову в Питер по наколке Макаревича. Спросил о предпочтениях. Когда БГ назвал Лу Рида, всё стало ясно: о’кей, Борис, покупайте билеты.
Троицкий иронизирует: мол, о времена!
А ведь это, без всякой поправки на время, всегда работало и будет работать: можно называть кучу имён и разнообразных музык, и всегда потребуются дополнительные вопросы и уточняющие реплики, а прозвучал Лу Рид – и не то чтобы всё о человеке сделалось понятно, просто для дальнейшего равного общения вполне достаточно и комфортно. То же самое, через годы, случилось с БГ.
А что, если на наше столь возвышенное, где-то даже благостное восприятие Лу Рида так влияют расстояния – географическое? Не в последнюю очередь и независимо от уровня знаний «американского английского» – языковое? А теперь ещё и смерть – её королевское Величество?
А вдруг всё наше неоднозначное отношение к БГ – тоже не от далёка, а от близости, как всегда бывает при долгой (даже слишком) совместной жизни? Гребенщиков пророс в Захара, как тот сам признаётся, стал частью его сознания, мыслительного аппарата, но то же самое могут сказать о себе множество людей нашего поколения, Прилепин и это фиксировал:
«(…) случайно столкнувшись с половиной известных вам представителей плюс-минус моего возраста (Герман Садулаев, Митя Ольшанский, Олег Кашин, Андрей Архангельский, Саша Гаррос и ещё сто имен), остановиться на минутку и пару-тройку часов вспоминать, как, когда, в каком составе была впервые спета эта строчка, когда и при каких условиях она была услышана нами, какие первые эмоции она вызвала, какие эмоции она вызвала спустя неделю, год, а также десять и двадцать лет спустя.
Впрочем, вполне возможно, что мы сами и есть эти плоды. Яблоки. И у этих яблок есть отец».
А я сейчас наблюдаю, как в молодых, на поколение или два младше нас (восемнадцатилетний мой сын, его друзья, мои сотрудники, ученики, младшие товарищи), прорастает уже Захар Прилепин – как цитаты из его книг и статей превращаются в цикад, вольно порхающих и забывающих автора, как ребята обмениваются прилепинскими кодами, с ходу вычисляя своих; как поглощают его книги – спасительными витаминами, как всё больше воспринимают его в качестве «делать жизнь с кого».
Они ещё напишут, как Захар помог им стать тем, кем и где они стали.