Дорога моей земли
Текст книги "Дорога моей земли"
Автор книги: Алексей Недогонов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Баллада о позывных
Плацдарм за Изюмом
в земле молчал.
На командном пункте
дежурный боец
охрипшим голосом
в трубку кричал:
– Днепр! Днепр!
Говорит Донец!
Три дня не смыкали
живые
глаз;
на переднем
спали одни мертвецы.
Земля как будто вся
поднялась:
в Днепропетровск
вступили бойцы.
…Зима. Каганец.
В блиндаже серо.
Зуммер не слышен
сквозь вьюги свист.
– Днестр! Днестр!
Говорит Днипро!
(Тот же самый телефонист.)
…По горло в грязи.
Наступленье шло.
И вот —
на солдатский сон и штыки
сады Заднестровья
сквозь звезд тепло
уронили майские лепестки.
В знойный поход
шел батальон:
был в движенье
передний край.
Телефонист кричал в микрофон:
– Дунай! Дунай!
Дайте Дунай!
…У дунайского гирла
я видел его,
в плавнях Тульчи,
над мертвой водой.
Немец
железом целил в него —
адская кузня ковала бой.
Бойцу было радостно
и тяжело
от ревущих
рядом с ним батарей,
но он во все горло
черту назло
кричал в микрофон:
– Вызывай Рейн!
Срочно Рейн! Время не ждет!..
Рассвет занимался.
Потом с утра —
сильное, хриплое слово:
– Вперед! —
И до Карпат покатилось «ура».
Я знал: до черных
берлинских ворот,
этапами тяжких боев речных,
сквозь шнур,
сквозь юность и кровь дойдет
эта ведущая нас вперед
победная молния позывных!
Измаил, август 1944 г.
Последний отбой
Вой сирены свистящ и режущ.
Рокочет вражеский самолет.
В электрический сумрак бомбоубежищ
девочка молча с куклой идет.
Она по камням, стучит башмаками,
спокойная девочка.
В этот миг
гулкими медленными шагами
авиабомбы
идут над нами —
к Арбату от Каменного —
напрямик…
К рассвету лишь девочка услыхала
голос диктора над собой:
«Угроза
воздушного
нападения
миновала.
Отбой!»
…Скоро счастливый рассвет настанет,
когда сквозь вражеский бурелом
последний залп орудийный грянет
над последним
освобожденным селом.
И наш автоматчик
с гневом солдата
в последний
войны напряженный час,
в последней атаке
из автомата
выстрелит в немца
последний раз.
И над чужою страною
росчерк
зенитки нашей
мглу рассечет:
последний
фашистский
бомбардировщик,
объятый пламенем,
упадет.
И русским женщинам
в их волненье
от радости
затуманит глаза
счастливая,
щедрая, как исцеленье,
последняя,
медленная слеза.
И люди
последний раз из подвала
выйдут.
И мир огласится трубой:
«Угроза
воздушного
нападения
миновала.
Отбой!»
Измаильская обл., г. Болград, 1944 г.
Храм святого Николая
На самом центральном куполе
русские зодчие установили крест,
который возвышается над
турецким полумесяцем
как символ победы христианства.
Над шипкинскими облаками,
где воздух, словно лед,
лилов,
звонарь играет языками
шестнадцати колоколов
Неуловимые рыданья
под сводом старых изразцов —
глухие отзвуки преданья —
плач над могилой мертвецов.
Нет, не рыданья, а воскресший
бессмертный реквием солдат,
чьи имена,
как грани флешей,
на белом мраморе лежат.
И мне казалось, мне казалось,
что звуков медная волна
глубин моей души касалась —
ее невидимого дна.
Она,
как горный гул обвала,
над пылью трав,
над сном орла
то плакала,
то ликовала,
то замирала,
то росла…
Стоял великий храм,
в багрянец
сентябрьских зорь и звезд зажат.
– Сними пилотку, сталинградец,
здесь наши прадеды лежат!..
Сквозь звуки лет
мы слышим, внуки,
и бой,
и бегство янычар,
и русских труб литые звуки,
и ликование болгар.
Здесь все с нечеловечьей жаждой
хранит следы былых легенд:
и кость картечника, и каждый
травой поросший ложемент,
и скал
отвесные
отсеки,
что будто срезаны
ножом,
и крест, поставленный навеки,
на полумесяце чужом…
Я к храму шел боями славы —
сквозь Сталинград,
сквозь огнь и дым, —
и я оружьем добыл право
стать на колени перед ним.
Шипка – София, 1944 г.
На Шипке спокойно
На большом перевале, где тучи висят,
где зигзагами мчатся автомобили,
повстречался прославленный русский солдат
с незнакомым стрелком, поседевшим от пыли.
Знак приветствия. Краткий солдатский привал.
Вещмешки на камнях. Перекур с разговором.
И казалось – смотрел на друзей перевал
любопытным, и долгим, и искренним взором.
И казалось – прихлынули в память года
величавых баталий, сраженья и войны;
и казалось солдатам, что здесь навсегда
утвердилась свобода:
на Шипке спокойно.
На родных языках говорили они
здесь, на бранной земле, породнившись навеки…
Может быть, повторилась в сентябрьские дни
встреча та, что была в девятнадцатом веке?
…Гул мотора до них донесли ветерки.
И болгарский солдат обратился с улыбкой:
– Это русские. Наши штурмовики! —
Самолеты, как слава, летели над Шипкой.
На крутых виражах проходили они:
словно почесть в тот миг
отдавали пред боем
храбрым воинам русско-турецкой войны —
и болгарским дружинам, и русским героям.
Передать ли восторг двух старинных друзей?
Слабым светом познаний и тщетных усилий?!
Эта встреча, достойная кисти твоей, ждет тебя,
молодой баталист наших дней, —
живописец войны, Верещагин Василий!
Тернов, 1944 г.
Слова говорят
Солдат утоляет жажду
в знойные холода.
По-русски и по-болгарски
мы говорим – вода.
Разрежь на троих буханку,
чтоб воин в теле окреп…
По-русски и по-болгарски
мы произносим – хлеб.
Кроме железных нервов,
нам в помощь железо дано:
по-русски и по-болгарски
пушка – слово одно.
Когда мы идем в атаку,
над боем разносят ветра
по-русски и по-болгарски
воинственный клич: «Ура!»
Мы доживем до победы,
и встретит нас торжество,
по-русски и по-болгарски
смысл одинаков его.
Мы в мирный час ликовани
поставим на стол вино:
по-русски и по-болгарски
равно пьянит оно.
После могучих походов
пусть облетит весь мир
двух славянских народов
победоносный пир!
1944 г.
Плацдарм
Осадные ночи плацдарма:
атаки – волна за волной.
Получен приказ командарма —
держаться любою ценой.
На помощь идет переправа
под жарким крылом батарей.
Морава,
Морава,
Морава,
сомкни берега поскорей!
Пред немцами и усташами,
у чертова края реки,
по горло в земле,
под дождями,
под бомбами,
под снегами
работали наши полки.
Два дня
от огня
грохотанье
сужало надежд островок:
от немца до нас расстоянье —
на добрый солдатский плевок.
Во тьме неокрепшей и хрупкой —
штык в штык.
На КП генерал
глухой телефонною трубкой
солдатский окоп подпирал.
Враги донимают гранатой,
вступает в работу приклад…
В седьмой батарее и в пятой
голодными пушки стоят.
Но вот навели переправу —
тревожный, спасительный нерв, —
лавиною через Мораву
на выручку хлынул резерв.
А следом металл и известье:
к побоищу трудной земли
снарядные ящики вместе
с московскою «Правдой» пошли.
Был натиск движенья неистов!..
Не раз я видал на войне,
как танк со статьей журналистов
вводили в прорыв наравне.
1944 г.
Партизан возвращается домой
Пел он устало и грустно
(шел он походкою тяжкой,
в правой руке карабин,
в левой руке цветы):
«Милая мама,
слезы твои
горячее пули усташской,
я пулю скорее приму,
чем видеть, как плачешь ты».
…Он сто контратак немецких
выдержал в южных планинах,
в лесах голодал,
в снегах коченел,
под горными ливнями мок…
Увидел он дом свой —
слеза сверкнула
в очах его соколиных,
он зубы сжал,
но заплакать
даже от счастья не мог.
В маленькой Сербии плакать
одни лишь камни умеют,
люди – нежней и суровей.
Мы смогли их понять.
…И терпеливая старая сербка
бросилась сыну на шею:
так обнимает
своих сыновей
наша
русская мать.
Югославия, 1944 г.
Пропавший без вести
В далекой России,
в деревне под самой Калугой
(картина такая в его отразилась глазах),
вдоль тына,
тропинкой, слегка припорошенной вьюгой,
из школы мальчишка
в отцовских бежит сапогах.
Он входит в избу.
Раздевается. И деловито
хлопочет в избе.
А работушки – тьмущая-тьма!
И все у него
не забыто, сколочено, сбито:
отца-то ведь нет.
Без хозяина третья зима.
Он трижды под вечер
письмо начинает. И снова
садится за стол,
за который садился отец:
все хочет ребенок
порадовать папу родного,
что он уже в доме
помощником стал наконец.
Кто радость ребенка,
что так глубока и так свята,
кто может понять ее —
мальчика нежно обнять?..
Я в Сербии встретил
в морщинах и шрамах солдата,
который бы смог
эту детскую радость понять.
Он был молчалив.
В нем тоска была жгучая скрыта
по родимой семье,
за которую он на войне
ходил в штыковую
с солдатами маршала Тито
на зимних планинах
в непокоренной стране.
Он верил, что будет он
с милою Родиной вместе,
что он, агроном,
неудачно начавший войну, —
крестьянин Титов,
калужанин, пропавший без вести, —
вернется домой
и обнимет детей и жену.
1944 г.
Сербы танцуют «Колу»
Вербы от ветра хмельного
с шелестом клонятся долу,
сербы – в ярких нарядах,
добрый, радушный народ.
Я видел красавиц сербок,
в кругу танцевавших «Колу»…
Как это все похоже
на наш восемнадцатый год!
1944 г.
Сербиянка Ягодка
Помню, помню пела наша рота:
– Ой, ты славен, град Белград!..—
Подпевала горная пехота —
рота титовских солдат.
С нами – вся в цветах наряда —
под гитару юнака
пела девушка Белграда —
сербиянка Ягодка.
На прощанье танковая рота
подарила теплый взгляд:
– До свиданья, горная пехота,
до свидания, Белград!
До свидания, отрада,
до виджения, пока,
сербиянка из Белграда —
партизанка Ягодка!
Меж Москвой и городом Белградом
много верст под синевой.
Выше солнца слава ходит рядом —
меж Белградом и Москвой.
Эта слава – дружбы ради,
эта дружба – на века:
о Москве поет в Белграде
сербиянка Ягодка.
1944 г.
Две звезды
В Сербии при встречах первым делом —
мена сувенирная. Закон.
За звезду —
германский парабеллум
и «мольбу» отдаст в придачу он.
Если мало —
до слезы расстроит:
сбросит френч трофейного сукна,
ежели вас это не устроит —
тащит реки, полные вина.
Мена – и ни капли одолженья.
Обменяет – весело вздохнет
и с улыбкой скажет: «До видженья»,
звездочку погладит —
и уйдет.
…Вот как вижу:
в деревушке Тнава,
у всего народа на виду,
русский воин к шапке югослава
прикрепил московскую звезду.
Две звезды!
Звенит январский воздух,
звезд десятилучие горит,
серб и русский говорят о звездах,
и Звезда с Звездою говорит.
1944 г.
Почесть
Друзей на войне хоронили
не всех одинаково мы:
одним – со звездой обелиски,
другим – пирамидой холмы.
Санбаты, затишье и штурмы.
Но долг нас к товарищам звал:
трикратный салют автоматов
над каждой могилой звучал.
Я видел кресты христианства
зимою при входе в Белград:
на мертвых сердцах коммунистов
они часовыми стоят.
Бог с ним, с добродушьем белградцев,
с душевною их простотой, —
мы видели в этом усердье
признание дружбы святой.
Югославия, г. Вршац, 1944 г.
Дочь русского эмигранта
Три года она провела
в партизанском отряде,
в крестьянской одежде
прошла по немецким тылам:
пожары в Загребе,
на тумбах листовки в Белграде…
А мы в эти дни
пробивались к Днепру по снегам.
Рассказы юнакам
читала она в лазарете
о русском солдате —
часами, часами подряд, —
о сказке России,
о самой чудесной на свете…
А мы в эти дни
по Болгарии шли на Белград.
Ее порицать и винить
мы не смеем. В судьбу ли
свою ей не верить,
в судьбу, что лишь сказкой была?..
Она,
в двадцать первом
родившаяся в Стамбуле,
живя в Югославии,
русской мечтою жила.
1944 г.
Зимние цветы
Романс
Зимние цветы стоят в бокале на окне,
сербиянка-девушка их подарила мне.
За окном – метелица с рассвета,
бьет в окошко ветер ледяной,
а цветы, как маленькое лето,
в комнатке штабной.
И когда морозный лунный вечер настает,
вижу, мимо дома сербияночка идет,
и поет она: «Когда и где мы
встретимся и перейдем на „ты“?»
Что же вы молчите, хризантемы,
зимние цветы?
Я покинул маленькую Сербию зимой,
но букет цветов остался в памяти со мной.
И всегда в завьюженное время
согревают душу и мечты
юной сербиянки хризантемы —
зимние цветы.
1944 г.
Журавлиная почта
Просторно и чистенько в горенке,
окошко распахнуто в сад;
в саду – ни сучка, ни задоринки,
на яблонях луны висят.
Шумит наливная антоновка,
плоды опустив до земли.
А около – тоненько-тоненько
жужжат золотые шмели.
Такой задушевно-печальною
еще не случалась заря:
она – словно песнь величальная
в начальный рассвет сентября.
Свежа она поздними травами
и пожнями сжатых полей,
звучна – на реке – переправами,
высокой трубой журавлей,
на кузне – веселыми стуками,
звоночком, что в школе звенит.
И вся она – красками, звуками
и запахом душу пьянит.
Покуда ветра за дубровою
деревьям сулят холода,
а утренник лапкой кленовою
шагает по корочке льда, —
далеко, лучами обласканы,
с измученных крыл журавли
роняют пылинки рязанские
на травы албанской земли.
1944 г.
Жалость
В конце весны черемуха умрет,
осыплет снег на травы лепестковый.
Кавалерист, стремящийся вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Не правда ль, жаль земную красоту?
Да, жаль.
Но, если вспомнить высоту
в семи верстах правее Балатона,
где нежные
цветы,
цветы,
цветы, —
там молча у подножья высоты
схлестнулись два уставших эскадрона —
с Баварии немецкий,
русский с Дона,
друг друга вырубив…
Зачем же мне, Алена,
о жалости к цветам напоминаешь ты?
Венгрия, 1944 г.
«За окнами стужа…»
За окнами стужа.
Венгерская вьюга метет.
Мы в вилле помещика
молча сидим у камина.
Стреляют дрова.
А в углу о разлуке поет
в руках пехотинца
трофейная мандолина.
Мы все в этом доме
одною судьбою равны…
(Едва ли все это забудется
после войны.)
Тревожная ночь.
– Затяни-ка, дружок, «Ермака»,
ту песню,
с которой орловцы на Шипке сражались,
с которою мерзли под Плевною
наши войска,
но все-таки в дом свой
живыми они возвращались…
Венгрия, район озера Беленце, 1944 г.
Источник
В задумчивых книжных палатах,
в горах перечитанных книг,
в изысканных фразах крылатых
искал я кастальский родник.
На откуп жрецам и поэтам
я отдал и сон и досуг…
И честное слово, об этом
я вспомнил в движенье на юг.
Когда мы границу тараном
прошибли
и вышли на Прут,
когда мы пошли по Балканам
и вдруг изменили маршрут, —
в мозгу осторожные сверла:
«Мне в Греции Джон – не родня,
мне танковый корпус – по горло,
чтоб выйти к Парнасу в полдня…»
Но рушились мифы Эллады
с легендой своею седой,
когда штурмовые отряды
за четверо суток
осады
не видели фляги с водой.
Я вышвырнул к чертовой тете
божественный этот родник.
Поэт, отупевший в пехоте,
к протокам и лужам привык,
к болотам с кобылой издохшей,
с зеленою мухой смертей…
Вода эта
в жажде оглохшей
Касталии всякой святей.
Я пил эту воду на юге,
веселый,
струящийся звон,
а в эту минуту в испуге
глаза прикрывал Аполлон.
Москва, 1944 г.
Болгарский берег
У моря – в центре Варны – скверик,
газон под пламенем глициний.
Бессонный горизонт и берег —
условные разрывы линий.
Не искушения величье,
а добродушие с приветом:
в коротком платьице момиче[3]3
Девушка (болг.).
[Закрыть]
на берегу стоит с букетом.
А он, такой неосторожный,
с взъерошенными волосами,
глядит на противоположный
почти орлиными глазами.
И сам не верит он, что в шуме
чужих береговых свиданий
его душа плывет в Батуми
морским путем воспоминаний.
Плывет… И вот аджарский берег,
и девушка в беретке синей,
и тот же – бомбой взрытый – скверик
в огне магнолий и глициний.
Болгария, 1945 г.
Такая любовь
Президенты, как бабочки, вымирали,
слонялись консулы не у дел,
цыганки о расставаниях врали,
а шар земной летел и гудел.
На нем города динамитом сносили.
Сходились —
удар в удар —
под огнем.
Россия ценою великих усилий
терпела, любила, сражалась на нем.
От рева пушек тряслась планета;
в долинах боя – трава в крови…
Окопы от Дона к Дунаю – это
координаты моей любви.
Четыре года большой разлуки,
семь государств на моем пути.
Ты понимаешь, что значит муки
в годы разлуки перенести?
Не зря, знать, живя и мучась войною,
мы, помня друг друга,
клялись тайком —
дружить, как берег дружит с волною,
как стих со звездою,
как Пушкин с весною,
как пуля с несчастьем,
пчела с цветком.
В муках неведений, противоречий,
терпенья и слез не беря взаймы,
мы жили мечтою о скорой встрече,
и – видишь? – все-таки встретились мы.
Твои сомненья напрасны были:
пройдут, мол, годы – любви не быть…
Мы не за тем в атаки ходили,
чтобы, вернувшись, вас разлюбить.
Вот моя клятва тебе, зазноба,
ты ей душою внемли, молю:
любят на свете до крышки гроба,
а я
и в могиле не разлюблю.
Констанца, 1945 г.
Переправа Дунафельдвара
Переправа Дунафёльдвара
в двух минутах,
в трехстах шагах.
Древний дом лесника-мадьяра
от бомбежек —
в черных снегах.
Под убогим,
но прочным кровом
трех колен родовых старожил,
словно ворон в дупле дубовом, —
венгр-хозяин в том доме жил.
Он сидел у окна в волненье,
дни и ночи
не спал, не ел,
он в каком-то страшном мученье
все на правый берег смотрел…
Отдыхали у старца в доме
первый раз за четыре дня
в теплой дреме,
в глухой истоме
прикорнувшие на соломе
и курящие у огня
парни, видевшие тревоги,
люди Волги и Ангары.
Ледяные живые боги
крепко спали, раскинув ноги;
часовой стоял на пороге
в шубе инея и махры.
…До проклятья,
до огорченья
(водяного, что ль, колдовство?),
трижды мост срывало теченье,
трижды в день наводили его.
Сколько раз разрывы сверкали,
оглушая гневный Дунай!
В километре —
по вертикали —
от Дуная передний край.
Самый жаркий участок фронта!
Каждый час
над проклятой водой
многотрубный рев мастодонта —
скоротечный воздушный бой.
Каждый час
в тревоге щемящей
мы следили: не сбит ли мост?
Каждый час
в высоте гремящей
поединки крестов и звезд.
А внизу, на воде, под ветрáми,
и не думали о беде:
понтонеры с бревном,
с досками,
с автогенами,
со скобами,
с ледяными, как сталь, руками
дюйм за дюймом
шли по воде.
На плацдарме дыра сквозная,
и заткнуть ее – нет земли;
танки вражьи
рвались к Дунаю,
понтонеры навстречу шли.
Шли с таранною переправой
под огнем
в чугунном снегу…
Полыхали костры на правом
ожидающем берегу.
А в дому,
у окна, в молчанье —
словно втиснуто на века —
бородатое изваянье
колдовавшего лесника.
И когда стволы,
и колеса,
и московские башмаки
разноскрипно,
разноголосо
из укрытий сошли с откоса,
поднял к небу лесник зрачки,
и, как будто стряхнув усталость,
он чело осенил перстом:
половина еще осталась милой
Венгрии за мостом…
…Не забуду я,
не забуду,
помнить дó смерти мне дано:
танки, рвавшиеся за Буду,
к Эстергому,
на Комарно,
интендантскую лихорадку
со снабжением на бегу,
и саратовскую трехрядку
в Будафоке,
на берегу,
и немецкого контрудара
бронированные толчки
к переправе Дунафёльдвара —
в направленье Дунай-реки,
поредевшие наши роты,
наши танковые полки,
их внезапные повороты
и стремительные броски.
Не забуду я
берег правый
и уральского «ястребка»
над тревожною переправой
и бессонницей лесника.
Венгрия, г. Дунавече, 1945 г.
Висонтлааташра, капитан!
[4]4
Висонтлааташра (венг.) – До свидания.
[Закрыть]
Есть такая песенка в Унгарии,
пели в дни войны
ее
одну
(с грустью провожают очи карие
капитана-венгра на войну).
Кружится пластинка патефонная —
веры и заклятья талисман,
напевает женщина влюбленная:
– Висонтлааташра, капитан!
Дни и ночи та пластинка кружится —
хриплое эстрадное былье —
скорбная хозяйка дома
Жужица
каждый вечер слушает ее.
Кончится круженье патефонное —
бой стенных,
полночный
зимний час, —
вновь заводит женщина бессонная
все одну и ту ж,
в который раз!
…От карпатского селенья Клаури —
через Будапешт
на Сомбатель —
над землею этой
в белом трауре
кружится гигантская метель.
Сумасшедшая пластинка кружится,
кажется,
что к Дону сквозь туман
в этот час выходит в черном Жужица:
– Висонтлааташра, капитан!..
Мы над скорбью женщины не охали,
не вздыхали
лживым холодком,
спусковыми у виска не грохали,
в двери не стучали кулаком.
Мы ей отвечали состраданием,
мы щадили ту слезу в глазах,
что зовется вдовьим заклинанием
на кровавых всех материках.
Венгрия, 1945 г.
Венское шоссе
Связисты молча тянут линию —
бессонные друзья пехотные.
И рядом – с дымом цвета инея —
в ярках земли костры походные.
И видно сквозь костров дыхание,
сквозь легкий огонек березовый:
столбы срезает расстояние
за горизонтом в дымке розовой.
Две бровки у подъема сужены.
Здесь, оглушая гнезда плотные,
как будто кашляют – простужены —
крутые зевы минометные.
Здесь, на Дунае, как на Одере,
над прусским полем поражения,
ревут орудия до одури,
нацеленные на движение.
И верится душой усталою,
бессонницею ожидания,
что вон за теми перевалами
уже не выстрелит Германия.
И ляжет на траву, что ранена,
оружье, тишину убившее,
к ногам уставшего волжанина,
покорное, уже остывшее.
Предчувствие! С его горением,
с его неодолимой жаждою
идет пехота в наступление,
сверяя с сердцем пулю каждую.
И нам идти с тобою велено
в бои, где в стане неприятелей
пространство гулкое прострелено
прямой наводкой указателей.
Венгрия, г. Сомбатель, 1945 г.
Песня
Уж он такого склада человек —
за миг до боя улыбнется просто:
– Что б ни случилось, проживу свой век,
коль не споткнусь на полдороге, до ста…
Он чудом воскресал и выживал.
О нем проверьте списки в лазарете —
за всю войну он, не ропща, бывал
на том побольше, чем на этом свете.
Он с песней воевал и с песней жил,
она – его и горечь и удача,
он с ней, как с человеком, подружил,
и если пел,
казалось – чуть не плача.
И грусть звучала в песенной строке,
и не было тоски похлеще и почище:
– Ты бы, земляк, поменьше о тоске.
– Из песен слов не выбросишь, дружище!
С любою песней жизнь люби свою —
с ней смерть легка и счастье полновесней,
а ежели придется пасть в бою,
так умирать не одному, а с песней…
И если он ползет к черте атак,
ползет, сжимая автомат до боли,
спроси его: – Далече ли земляк? —
ей-богу, он ответит точно так:
– За песнями в Москву, не видишь, что ли?..
Так и живет он, песней обуян.
Она – в дыму австрийского простора
его души всесильный талисман,
его молитва и его опора.
С такою песней он свое возьмет
здесь, в поймах Альп, в предгорьях и долинах,
с такою песней он переживет
земные тайны песен соловьиных.
1945 г.