355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Недогонов » Дорога моей земли » Текст книги (страница 2)
Дорога моей земли
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 17:32

Текст книги "Дорога моей земли"


Автор книги: Алексей Недогонов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Судьба

 
Я часто думаю над самой
простою истиной.
Всегда
мы покидаем домик с мамой
в свои незрелые года.
Спешим,
проходим стороною
осиротелые места.
Далекий путь!
А за спиною —
ни слез,
ни славы…
Лишь мечта!
Лишь детское непостоянство,
дорога в сумрак от ворот
да жажда света и пространства,
стремленье – выше и вперед.
Нам суждено бродить по свету
до той поры, покуда нас
к артиллерийскому лафету
не подведут в тревожный час.
Поэт,
покинь перо и музу,
вставай и слушай гул брони:
ты поэтическую блузу
на гимнастерку замени.
Забудь, как дрозд на ветке стонет,
как пахнут ландыши, забудь.
И если мать слезу уронит —
ты поцелуй ее
и – в путь.
Иди, как все.
И у границы
следи в тумане за врагом,
чтобы под Нуром очутиться,
топтать тюльпаны сапогом,
чтобы в степи,
где небо голо, —
в бою —
заметить сгоряча
улыбку конного монгола
и штык кровавый у плеча!
 

Финляндия, Ликолы, 1939 г.

Дорога

1
 
Я, о смелом подвиге мечтая,
рисовал войну примерно так:
парочка веселеньких атак,
путь домой и – слава золотая!
 
 
Маленький,
наивный человек,
рыцарек со шпагою картонной,
глянь в окно:
сечет вагоны снег,
путь мелькнул, как домик станционный.
 
 
Поезд мимо,
мимо,
мимо мчит,
мимо сел, разлук и одиночеств.
Мрак теплушки сер и нарочит —
разгадай его, сосредоточась!
 
 
Чрез мосты грохочет эшелон:
спит на тряских нарах батальон,
песенкой колесной убаюкан.
Спит, прижавшись к телу, медальон,
как зверек прозябший. С двух сторон —
ветер в щели, запах сукон…
 
 
Далека дорога, далека!
Вот он —
пред тобою край сосновый:
на снегу Финляндии суровой
тень красноармейского штыка.
 
2
 
Выноси, мужайся и терпи,
нелегка судьбина фронтовая!
Хочешь спать – ложись в сугроб и спи,
опаленных век не закрывая!
 
 
Хочешь встать – лежи на котелке!
Хочешь петь – тревожна мгла ночная!
Хочешь пить – мечтай о роднике!
Хочешь жить – умри, не отступая!
 
 
…Будет день – окончится война,
рассосутся боли раны жгучей,
все, как сон, пройдет. Но тишина
для того, кому была ценна,
пропастью покажется гремучей.
 

1939 г.

Хлеб победы

 
Нет, не с угодливым раденьем
приходит к почести солдат.
 
 
Он полчаса тому назад
в бою траншейном с наслажденьем
кинжал под левую лопатку
врагу всадил по рукоятку.
И, вытереть его забыв,
он после боя, в перерыв,
на ужин всех друзей созвал.
В его руке кинжал послушный
консервы жесткие вскрывал
и твердо резал хлеб насущный.
 
 
И стало ясного ясней,
что после этой схватки адской,
в тот час
победы хлеб солдатский
казался жестче, но вкусней.
 

1939 г.

Воробей

 
В моих руках барахтался комок
живого тельца.
Он продрог, промок —
его всю ночь морозом донимало.
Он вырваться пытался,
но не мог,
хотел ударить клювом —
силы мало.
 
 
Я в домик внес его
и положил
на стол. И твердо счел его спасенным.
Из пехотинцев каждый дорожил
его дыханьем, крошечным
и учащенным.
 
 
Они, под крылья ватки подложив,
заботливо платочком накрывали.
Потом решили:
– Выживет едва ли…
Но воробей настойчив был:
– Жив, жив…
 
 
Придет стрелок с разведки —
мы навстречу
с вопросами:
– Ну как? —
и в шутку: – Жив?
А воробей опережает:
– Жив…
Он понимает шутку человечью.
 
 
Так время шло.
Покой сердца знобил.
– Пожалуй, этак зиму прозимуем… —
Но днем пришел приказ.
Он краток был:
«Сегодня ночью высоту штурмуем».
 
 
Закат сквозь окна
красный свет сочил, а он,
довольный новою судьбою,
о грань штыка
спокойно клюв точил,
как будто приготавливался к бою.
 

Перкьярви, 1939 г.

Ночь на фронте

 
Когда наступила вечерняя мгла
и Вега сильней заблистала —
Большая Медведица на бок легла,
а Малая —
на ноги встала.
 
 
И, стоя, пила слюдяную росу
всю ночку,
до самого света.
Вдруг грянули выстрелы в финском лесу,
и ахнуло что-то и где-то,
и легкая звездочка пала в моря,
волною покрылася алой.
 
 
…Над Выборгом
багровела заря
от крови Медведицы Малой.
 

1939 г.

Открытое письмо

 
Игла мороза раннего остра.
Шипят дрова на раскаленной жести.
Я вновь веду с товарищами вместе
короткие беседы у костра.
 
 
И вполушепот мы —
не без грехов —
припоминаем трепетные были,
как мы к любви в доверие входили
при помощи лирических стихов.
 
 
Какие мы бываем в эти дни
смешные и наивные!
Мы часто
о женах вспоминаем для контраста,
чтобы траншеи были нам сродни.
 
 
Любимая,
сейчас, живя войной,
я так сдружился с вражьими смертями,
что, если б поменялись мы местами,
ты поняла б,
как ты любима мной!
 

Финляндия, ст. Перкьярви, 1940 г.

Утверждение

 
А бывает так, что ты в пути
загрустишь.
И места не найти
в этом —
набок сбитом – захолустье.
На войне попробуй не грусти —
обретешь ли мужество без грусти?
 
 
Это чувство в нас живет давно,
это им рассыпаны щедроты
подвигов.
И верю я – оно
штурмом брало крепости и доты.
 
 
Видел я:
казалось, беззащитный,
но в снегу неуязвим и скор,
по-пластунски полз вперед сапер
к амбразурам
с шашкой динамитной.
 
 
Ветер пел:
«Пробейся, доползи!»
Снег шуршал:
«Перенеси усталость!»
 
 
Дотянулся.
Дот зловещ вблизи —
пять шагов до выступов осталось.
 
 
Понял:
этот холм, что недалеч,
как бы там судьба, ни обернулась,
нужно сбить.
Придется многим лечь.
 
 
И саперу, может быть, взгрустнулось.
 
 
К вечеру, когда была взята
с гулким казематом высота,
мы его нашли среди обломков,
Он лежал в глухом траншейном рву
мертвой головою —
на Москву,
сердцем отгремевшим —
на потомков.
 
 
Песня забегает наперед,
что напрасно мать-старушка ждет…
 
 
Значит, память подвигом жива!
 
 
В сутолоке фронтовой, военной
эти недопетые слова
стали мне дороже всей вселенной.
 
 
И в часы,
когда душа в долгу,
в праздники, когда поет фанфара,
песенку про гибель кочегара
равнодушно слушать не могу.
 

Финляндия, 1940 г.

Искупление

 
С нами рядом бежал человек.
Нам казалось: отстанет – могила.
Он упал у траншеи.
На снег
малодушье его повалило.
 
 
Перед строем смотрел в тишину.
Каждый думал: он должен в сраженье
искупить своей кровью вину
перед павшим вторым отделеньем.
Силой взглядов друзей боевых
в безысходном его разуверьте:
он обязан остаться в живых,
если верит в бессилие смерти.
– Что таишь в себе, зимняя мгла?
– Проломись сквозь погибель и вызнай!
Он идет
и, ползя сквозь снега,
не своею, а кровью врага
искупает вину пред Отчизной.
…Наш солдат, продираясь сквозь ад,
твердо верит, в бою умирая,
что и в дрогнувшем сердце солдат
есть какая-то сила вторая.
 
 
Это – думы о доме родном,
это – тяжкого долга веленье,
это – все, что в порыве одном
обещает судьбе искупленье.
 

1940 г.

Танк

Порою жизнь таится и в снегах.

Байрон

Пулеметчик остался один на снегу:

Калантаев Кадыр из шестой пулеметной.

Стерегла его пуля на каждом шагу,

беспокоил и шорох и звук мимолетный.

Словно мертвая рыба —

вдали островок:

триста метров безмолвного снежного наста.

Автоматы лесные ударили часто:

это первые ласточки первых тревог.

Калантаев окидывал поле глазами.

Финны – слева и справа.

Сужается мир.

На исходе патроны и силы. Кадыр

бил короткими гневными очередями.

Но случилось —

вдруг что-то вблизи просвистело.

И согнуло в дугу пулеметчика тело.

Что он в эти минуты припомнить сумел?

Разве жгучий

сыпучий песок Ширабада,

где над маленьким детством афганец шумел,

чем-то схожий с надорванным плачем снаряда?

Край садов и барханов в сознанье мелькнул —

край кочевий, как зимний закат, желтогрудый?..

Вдруг услышал Кадыр нарастающий гул,

одиночные выстрелы легких орудий.

Стороной,

обогнув неприятеля фланг,

перелеском,

где снег да чащоба глухая,

как железный таран, ворошиловский танк

в серебристой пыли проходил громыхая.

Он спешил к пулеметчику,

грозен и хмур,

перемахивал вражьи траншеи

с разбега,

и глазами прямых и живых амбразур

он выискивал

нашего парня-узбека.

И когда, обнаружив, к нему подошел

и прикрыл его нежно-горячей бронею,

пулеметчик,

как бурей подбитый орел,

молчаливо следил за скупой тишиною.

Танк гудел

и удары свинца принимал.

Мерный гул походил на рычание зверя.

Калантаев броню целовал, обнимал,

и смеялся и плакал, в спасенье не веря.

…Мимо нас,

проминая в снегах колею,

танк на скорости шел и звенел от мороза.

Над его орудийною башней в строю

на Перкьярви летело звено бомбовозов.

Апрель 1940 г.


Семен Вдовиченко

 
Томителен путь наш,
но воздух, на счастье, сухой.
Нам путь проложили в бою пропотевшие танки.
На самой окраине тихой,
от снега глухой,
наш взвод разместился в покинутой кем-то землянке.
 
 
– Дивись, громадяне, хороший якый уголок,
нэ дуже щоб тэплый —
отак нам, солдатам, и надо… —
сказал Вдовиченко – известный во взводе стрелок,
на шутки и выдумки
мастер особого склада.
 
 
На фронте, как долгие годы, проходят часы.
Бывает, что слышишь сквозь сон, напряженный
   и краткий,
не то чтобы тихо,
не то чтобы, скажем, украдкой,
а чуть ли не с громом настойчиво лезут усы.
 
 
Семен Вдовиченко шутил надо мною не раз
в окопах, в землянках,
в снегу, где свинцовые пчелы:
– Вы бачите, хлопцы, якый появился Тарас —
усы, як у Бульбы,
таких я нэ бачив николы!
 
 
И вдруг загрустит он.
И вспомнит Галину свою,
полтавскую хату и вербы у низкого тына,
и кажется,
ежели он обессилит в бою,
то кликнет на помощь Галину.
И встанет на помощь Галина.
 
 
…На подступах к Выборгу
стоном стонали леса.
И мы под гудение снежной метели
за час до атаки
давали друзьям адреса:
убьют, напиши, мол,
что умер не дома в постели…
 
 
Лежим мы в окопе.
И я обращаюсь: – Семен,
жена родила мне, как пишет, чудесного сына.
Какое бы имя мне выбрать из сотен имен:
Владимир… Евгений?.. —
А он машинально:
– Галина!
 
 
И смотрит вперед.
И берет заскорузлой рукой
готовую к подвигу
в жесткой рубашке гранату.
Вдруг синий орешник
напомнил осокорь донской,
а домик в сугробах
напомнил полтавскую хату.
 
 
И тут Вдовиченко поднялся
над громом долин,
в начале бессмертья
винтовку держа наготове,
как давних времен Запорожья
 
 
герой-исполин,
украинец родом,
но русский по духу и крови.
 
 
И мы незаметно пошли
по следам смельчака.
И как мы ворвались во вражьи траншеи, —
не знаю…
Мне помнится вечер:
Суоми. Снега. Облака.
Луна над высоткой зияла,
как рана сквозная.
 
 
И в эти минуты,
пожалуй, прикинуть не грех,
что воины ищут в боях
настоящую драку,
что слово «бессмертье»
придумано только для тех,
кто с места сорвется
и первым откроет атаку.
 

1940 г.

Домик

 
Вспоминаю: у опушки леса —
станция,
снегов голубизна,
Левашово, улица Жореса,
палисадник,
домик в два окна.
 
 
Маленький.
Под ношей снегопада
он живет спокойствием скупым —
в двадцати верстах от Ленинграда,
в тридцати – от финского снаряда,
в двух верстах от штаба.
Мы не спим.
На стене висит страна Суоми…
Пехотинцы дремлют на соломе…
 
 
Гул бомбардировщиков несносен:
он колеблет кроны снежных сосен
и сбивает с толку тишину.
 
 
Улицей Жореса батальоны
двинулись на север.
На войну.
 
 
В стуже каменной пути большого
на ветру граненый штык свистел.
Мрело небо.
Домик в Левашово
в декабре.
В рассвет.
Осиротел.
 
 
По ночам он только слушал вьюгу,
и внимал ветрам пороховым,
и стоял
резным фронтоном к югу,
к северу —
окошком слуховым.
 
 
Кто бы знал, что домик на опушке
не гасил в тревожный час огня
и глазами матери-старушки
провожал в сражение меня!
 
 
Шла война.
Озера стыли прорвами.
Глухо бил по Виппури снаряд.
С каждым шагом,
с каждым дотом взорванным
больше света шло на Ленинград.
 
 
…Воздух марта плотный, как железо.
Мы – в пути.
Окончена война.
Левашово. Улица Жореса.
Станция. Снегов голубизна.
 
 
Никогда ничем не затуманится
и навеки в памяти останется
невысокий домик в два окна!
 

1940 г.

«Стояли мы ночью на станции Дно…»

 
Стояли мы ночью на станции Дно.
В теплушке распахнутой было темно.
 
 
Мы молча ходили вдоль хмурых вагонов
и верили в то, что сегодня к утру
забудем сухую тоску перегонов —
очутимся вдруг на суомском ветру.
 
 
В морозную ночь —
ни покоя, ни сна:
– Ужели на севере вправду война?
 
 
Сестра позади.
Батальоны в движенье.
Нас встретила ночь орудийной пальбой.
Походы. Привалы.
Метели. Сраженья.
Четвертый – в морозные сумерки – бой.
 
 
…Мы бились неделю за озеро.
Алый
фиордовый ветер – в порыве погонь.
 
 
Во время атаки под самой Карьялой
нащупал меня минометный огонь.
Он на руку мне наступил неуклюже,
и треснула кость —
от мороза туга.
И, помнится, мир закачался снаружи
и рухнул в обнимку со мною
в снега…
 

Артемовск, госпиталь, апрель, 1940 г.

Память

1
 
Опять сижу с тобой наедине,
опять мне хорошо, как и вчера.
Мне кажется, я не был на войне,
не шел в атаку, не кричал «ура».
 
 
Мне кажется, все это было сном,
хотя в легенду переходит бой.
Я вижу вновь в чужом краю лесном
окоп в снегу, где мало жил тобой.
 
2
 
Возьми тепло у этого огня,
согрейся им и друга позови.
Помучь тоской, любимая, меня,
мне хочется молчанья и любви.
 
 
Ты видишь – я пришел к тебе живой,
вот только рана – больше ничего…
Я шел сквозь ад, рискуя головой,
чтоб руки греть у сердца твоего.
 
 
И если ты способна хоть на миг
увлечь меня, как память, в забытье,
услышу не молчание твое,
а ветра стон и гаубицы крик!
 
 
Я позабыл шипение огня,
гуденье ветра, ниточки свинца.
Ты ни о чем не спрашивай меня.
Покинем дом и в сад сойдем с крыльца.
 
 
Ты расскажи мне лучше, как могло
случиться так, что вдруг среди зимы
тюльпанов нераздельное тепло
в твоих конвертах находили мы.
 
 
Чего ж молчишь? Иль нет такой земли?..
 
 
…И я без слез, пожалуй, не смогу
припомнить, как под Выборгом цвели
кровавые тюльпаны на снегу.
 

Артемовск, госпиталь, апрель, 1940 г.

«Я забыл родительский порог…»

 
Я забыл родительский порог,
тишину, что сказкой донимала.
Мною много пройдено дорог —
счастья мной потеряно немало…
 
 
Кроха жизни – как тут ни борись…
Я прошу ценой любимой песни:
детство невеселое,
воскресни,
отрочество,
дважды повторись!
 
 
Чтобы мог сказать я без тревог:
да, во мне иное счастье бродит —
много мною пройдено дорог —
пусть по ним
друзья мои проходят.
 

Бахмут, госпиталь, 1940 г.

Заповедь

 
Ты обвинен, мой друг, во лжи.
Когда ж наступит час урочный, —
ты людям правду расскажи,
какой ты сердцем
непорочный.
Пусть обвиняют —
не беда,
гляди на всех открытым взором
и будь спокоен,
как вода
в графине
перед прокурором!
 

Бахмут, госпиталь, 1940 г.

Желание

 
Отбросить двадцать лет назад
и стать ребенком вдруг.
И ощутить, как заскользят
язи в ладонях рук.
 
 
Или увидеть, как вперед,
в затоны,
невесом,
в боярской шубе проплывет
владыка речки —
сом.
 
 
Или с рогаткою брести
в поля,
за край жердей,
и вдруг патрон в траве найти,
зеленый
от дождей!
 
 
Или по берегу до звезд
бродить, как светлым днем,
пока не смолкнет
черный дрозд
за дальним куренем,
 
 
пока щуры не полетят
к станице
вкривь
и вкось…
Отбросить двадцать лет назад…
Попробуй-ка,
отбрось!
 

1940 г.

Поединок

 
Гроза неистовствовала. Гремела.
И молнии летали в полумгле.
Как страшно было в небе!
Только смело
себя держали птицы на земле.
 
 
На травы пало серебро дождинок,
и – дождь полил.
Земля под ним нема.
А где-то разгорался поединок
стихии с истребителями.
Тьма.
 
 
Каков исход?
И словно слышу – где-то
размеренного рокота мотор:
в тяжелых тучах выстрел пистолета
и молний блеск всему наперекор…
 
 
Недолго длиться яростным забавам,
сжимающим вселенную в горсти.
Уж солнца луч, как огненный шлагбаум,
открыл для взора дальние пути.
 
 
И радуга стоит вполоборота,
обрамлена рубином, горяча;
в нее, как в триумфальные ворота,
влетают истребители, рыча.
 
 
Над степью,
как над павшим бастионом,
они летят – и свет во все глаза;
под гром аплодисментов их за Доном
встречает побежденная гроза.
 
 
И мир – как мир.
И в мире нет обмана.
Опять свежо в природе.
 
 
И, светла,
на рыльце наклоненного тюльпана
садится осторожная пчела.
 

Дон, 1940 г.

«Он был из тех, кто знал тревогу…»

Памяти поэта Арона Копштейна


 
Он был из тех, кто знал тревогу,
любил простор и гул ветров,
из тех, кто тихий, мирный кров
сменил на вьюжную дорогу.
 
 
– Прощайте, отчие места! —
И он дорогою земною
спешит на север. За спиною —
ни слез,
ни славы…
 
 
Лишь мечта,
лишь детское непостоянство,
лишь песнями набитый рот,
да жажда света и пространства,
вперед,
стремление вперед!
 
 
К любым превратностям готовый,
в ночах траншейной тишины
он сердцем выверил
суровый,
незыблемый закон войны:
 
 
– Где б ни был ты – дружи с победой,
ночами тьме в глаза смотри,
штыки и пули —
все изведай,
но только смерть перехитри.
 

1940 г.

Поэтам

 
В союзе тесном и согласном,
чужие струны теребя,
вы все подвержены соблазнам —
быть не похожим на себя.
 
 
Одни в народе блещут глянцем,
другие – древности поют
и ни фракийцам,
ни троянцам
в стихах покоя не дают.
 
 
То ветхой молнии зигзаги
опишут поперек и вдоль,
то фараону в саркофаге
наступят рифмой на мозоль…
 
 
И так, живя стихией хворой,
трубят о древнем и былом
за плотной комнатною шторой,
за прочным письменным столом.
 
 
(… … … … … … … … … … … …)
 
 
Шли батальоны,
роты,
взводы
рокадным шляхом от Невы…
Зимой
сорокового года
чем, лирики,
дышали вы?
 

1940 г.


Знамя

 
– Быть беде!
– Подыматься бурям! —
восклицают дворцы. И вот
время пыток,
нагаек,
тюрем
по России, хрипя, идет.
– Быть беде! – восклицают боги.
– Быть беде! – повторяют дни.
И встает посреди дороги
песня:
«Боже, царя храни…»
 
 
Но прямым перекором ночи,
у империи на краю,
слышно:
сормовские рабочие
поднимают песню свою,
и летит она неустанно
сквозь казацких застав редут,
песню ту
подхватив, Иваново —
Вознесенские ткачи поют.
 
 
И летит она, молодая,
божьим пениям вопреки,
вдоль ночей,
по степям Валдая,
на донецкие рудники,
на московские баррикады,
на огонь боевых знамен…
Нам сегодня припомнить надо
славу
павших в бою имен.
 
 
– Встаньте, наши отцы!
Пред вами,
сочетая железный ряд,
с обнаженными головами
на ветру
сыновья стоят.
Встаньте, наши отцы!
Над вами,
чуть касаяся, на весу,
под неслышными облаками,
эскадрилья
гремит
вовсю.
 
 
Вы лежите, отдавши силы
во бессмертие всех боев.
Вашу почесть хранят могилы,
горем полные до краев.
 
 
Это вы
через все облавы
сонных сумерек
пронесли
знаменитое знамя славы
на равнины большой земли.
 
 
Мы его
к городским заставам,
колыхая, несем в руках
по московской весне,
по травам,
закипающим на дождях.
 
 
Так на всех площадях столицы,
проплываючи без конца,
первомайские бьют зарницы,
брызжет солнце,
поют сердца.
 

1940 г.

В двадцатом

 
Те дни были днями боев и атак,
жестоких, как в самом начале.
В ту осень Приморье горело,
да так,
что пламя в Орле замечали.
 
 
Ползли интервенты к Сучану, к Баку,
к Архангельску шли англичане.
Пришлось поработать клинку и штыку
на море, в Баку и в Сучане.
 
 
Снаряд разрывался, хрипел пулемет,
но двигалась сила людская:
безусые парни бросались вперед,
бойцов за собой увлекая.
Так шли комсомольцы,
они пронесли
сквозь годы,
сквозь горе и беды
пробитое знамя великой земли
как символ великой победы!
 
 
В ту осень шумела листва на Страстной…
А в здании – цвета латуни, —
в «Свердловке»,
захлестнутый вдруг тишиной
приблизился Ленин к трибуне.
 
 
Он видел бойцов, переполнивших зал,
и первое слово учитель сказал.
 
 
Мы Ленина мысли ловили.
В ушах,
в сердцах наших слово крепчало…
Оно – трудовых созиданий размах,
оно – коммунизма начало.
 
 
Мы слушали жадно беседу его,
он был человечен в беседе.
Он в малости каждой
видал торжество
народов, пришедших к победе.
 
 
И нам не забыть: мы запомним живым
тот голос, звучавший набатом,
высокое зданье
и флаги над ним,
тревожные ветры в двадцатом.
 

Октябрь 1940 г.

Под Выборгом

 
Мне снился сон:
по травам запыленным
бродил мой сын,
и рвал мой сын цветы.
Шумели тучи в небе полуденном,
как в паводок плывущие плоты.
 
 
И дождь свистел сквозь молнии кривые:
тяжелый,
электрический,
степной.
Зловещи были стрелы огневые
над узкою младенческой спиной!
 
 
Такое вдруг желание настало —
бежать за ним,
бежать всю даль пути
и от грозы —
во что бы то ни стало —
испуганного мальчика спасти…
 
 
Но что это?
Дороги прояснились:
ни ветра, ни метели дождевой…
Я спал в снегу.
И мне фиалки снились.
И милый сын. И домик под Москвой.
Неясное душевное томленье
щемило сердце сонное. И я
открыл глаза.
 
 
Свинцовая струя
свистит вдоль штыкового острия:
идет в атаку третье отделенье!
 

Октябрь 1940 г.

Европа

 
Еще томятся матери и дети
в напрасном ожидании отцов.
Они не лгут, что света нет на свете,
Что мир ужасен – душен и свинцов.
Гуляет в странах, вырвавшись из плена,
драконом бронированным война.
И вздрагивает слава Карфагена,
когда, пред сталью преклонив колена,
мрут города и гибнут племена.
Солдаты умирают на рассвете
за тыщи верст от крова и семьи.
Томятся дома матери и дети,
гремят в Восточной Африке бои.
И где-то там под солнцем полуденным,
ад проходя и бредя словом «рай»,
худой солдат, в походах изнуренный,
сорвал кольцо
с гранаты невзначай.
Осколочная сила просвистела!..
Идут солдаты Африкой тоски.
Лежит в пустыне взорванное тело.
Его заносят жгучие пески.
И вот сейчас, когда легко солдату
лежать в песках, освистанных свинцом,
Европа мне напомнила
гранату
со снятым
неожиданно
кольцом!
 

1941 г., канун войны

22 июня 1941 года

 
Роса еще дремала на лафете,
когда под громом дрогнул Измаил:
трубач полка —
у штаба —
на рассвете
в холодный горн тревогу затрубил.
 
 
Набата звук,
кинжальный, резкий, плотный,
летел к Одессе,
за Троянов вал,
как будто он не гарнизон пехотный,
а всю Россию к бою поднимал!
 

1941 г.

«Нет, нас на колени вандалов орда не склонит…»

 
Нет,
нас на колени вандалов орда
не склонит,
чтоб вечно глумиться над нами.
Становимся мы на колени тогда,
когда, отстояв от врагов города,
целуем
родное гвардейское знамя!
 

21 августа 1941 г.

Предсказание

 
Усталая,
но гордая осанка.
И узелок дорожный за спиной,
Гадала мне гречанка-сербиянка
в Саратове на пристани речной.
 
 
Позвякивали бедные мониста
на запыленном рубище ее.
Она лгала.
Но выходило чисто.
Я слушал про свое житье-бытье.
 
 
И делал вид, что понимаю много,
хотя она мне верила с трудом,
тут было все:
и дальняя дорога,
и беспокойство,
и казенный дом,
тут были встречи,
слезы и свиданья,
и радости, и горечь женских мук —
все,
без чего немыслимо гаданье
в такие дни на пристанях разлук.
 
 
Во всем я видел правды очень мало.
Что слезы – ложь,
что встречи – соврала,
а то, что буду жив, —
она узнала,
и, что домой вернусь, —
права была.
 

Саратов, осень 1941 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю