Текст книги "Те десять лет"
Автор книги: Алексей Аджубей
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Помню, когда Хрущев узнал (а это было как раз в октябре 1956 года), что советская спортивная делегация собирается отправиться в Австралию на Олимпийские игры, он пришел в страшное негодование: «Какие Игры?! В Египте – война. Австралия – союзник Англии. Их там арестуют». Он поднял трубку телефона и начал о чем-то нервно говорить с Булганиным. Я решил, что поездка, видимо, не состоится. Закончив разговор с Булганиным, Хрущев ничего мне не сказал, хотя понял, что я тоже собираюсь в дорогу.
Однако на утро следующего дня в «Комсомольской правде» мы узнали, что делегация спортсменов все-таки отправляется в Австралию и туда полетит группа журналистов. Видимо, уже поздно вечером Хрущева убедили в том, что неучастие советской делегации в Олимпийских играх могло бы показать нашу нервозность, неуверенность.
Никаких особых эксцессов в Мельбурне не произошло. Небольшие толпы венгерских «контрас», спешно переброшенные в Мельбурн, не получили никакой активной поддержки австралийцев. В командном зачете советские спортсмены были первыми. Мы опередили команду США чуть ли не на сотню, если не больше, очков. Владимир Куц стал легендарным героем Мельбурна, выиграв забег на 10 000 метров у знаменитого английского стайера Пири. Только во время финальной игры наших и венгерских ватерполистов вспыхнула драка. Солдаты дивизии генерала Кларка, охранявшие Олимпиаду, быстро навели порядок на трибунах и в воде. Венгерская делегация выступила тоже успешно. Газетам не удалось посеять панику в ее рядах. Лишь один спортсмен объявил себя невозвращенцем.
Представляясь руководству советской спортивной делегации перед началом Олимпиады, этот генерал (воевавший, кстати, в Корее) заявил, что все будет «о'кей», – он не даст потушить олимпийский огонь. Так это и случилось.
1957 год начался более спокойно. Летом этого года Хрущев решил отправиться в Венгрию с дружественным (!) визитом.
Главную речь Хрущев произнес на многотысячном митинге в центре города. Хрущева не остановило предупреждение охраны об опасности стоять перед огромной массой людей после известных событий. Хрущев не то чтобы был беспечным человеком, но он понимал крайнюю необходимость обратиться именно к такому большому собранию. Хрущев не побоялся коснуться щепетильной темы о войсках царя Николая Первого, потопивших в крови восстание венгерских патриотов против гнета австрийцев в 1848 году.
Перед началом митинга Янош Кадар сказал Хрущеву, что на балконе американского посольства стоят и слушают его американский посол и скрывающийся в здании посольства кардинал Миндсетти. Это только возбудило Хрущева. Он повернулся лицом к американскому посольству и посылал туда непарламентские фразы. Посол демонстративно удалился. Когда митинг закончился, Хрущев ринулся в толпу слушателей. Здесь, в тесной толпе, Хрущев рассказывал о своей дружбе со многими венгерскими товарищами. Напомнил, как еще в 1929 году на военных сборах Ференц Мюних (ставший вскоре после событий 1956 года Председателем венгерского правительства) влепил Хрущеву трое суток ареста на гауптвахте за нескатанную по правилам шинель. Хрущев отвечал на вопросы толпы о Сталине, напоминая при этом, что и товарищ Янош Кадар был жертвой сталинского произвола.
Новые проблемы и в нашей стране, и в мире, относящиеся к 56-му и 57-му годам, отодвигали венгерскую, да и не только венгерскую, историю на второй план. Египет отстоял свою независимость. Происходило политическое прозрение в самых разных общественных кругах. Так или иначе, но разрыв со сталинизмом все более углублялся. Те, первые, начавшие эту работу, не были безгрешными. Чтобы честно судить о них, следует помнить и точки отсчета, а не относить объяснения тяготевшего над обществом сталинского прессинга насчет некой поздней самоадвокатуры.
Драма Венгрии долго не давала покоя Хрущеву. Дело состояло не в том, что Хрущев на каком-то этапе изменил свое мнение о необходимости и правомерности того военного шага. Пожалуй, именно после венгерских событий он начал более четко представлять себе, как сложно рвать с пуповиной, которая связывала нас всех со Сталиным и сталинизмом. И еще. Я помню, что Никита Сергеевич часто заговаривал о присутствии советских войск, пусть и на дружеских, но все-таки чужих территориях. Он считал, что надо уйти от этой необходимости. Никогда не забуду фразы, которую в пенсионные годы часто повторял Хрущев: «Это невероятно держать рай под замком». Он относил эту мысль к свободе поездок советских граждан за границу, но, думается, ее следует понимать шире.
Года через три после венгерских событий, во время встречи с Яношем Кадаром в Крыму, Никита Сергеевич спросил у него: «Быть может, пора нашим солдатам вернуться с венгерской земли?» Кадар помедлил. «Лучше уж, товарищ Хрущев, пусть у нас побудут ваши солдаты, а у вас – Ракоши. И вы дадите гарантии, что он к нам никогда не вернется».
Ракоши, ставленник Сталина, бежавший из Венгрии осенью 1956 года, доживал свой век в Краснодаре. Не только Кадар, но и Хрущев понимали, что в Венгрии есть круги, на которые Ракоши все еще надеялся опереться.
В те годы Хрущева не оставляла мысль о выводе наших войск не только из Венгрии, но и из Польши. Об этом он говорил с Гомулкой. Хрущев, конечно, не мог не считаться с НАТО, с американцами в Западной Европе, вот почему он твердо подчеркивал, что присутствие Советской Армии в ГДР необходимо. Там проходила линия прямого противостояния Варшавского Договора и НАТО…
Много позже, уже в 1968 году, когда советские войска вошли в Чехословакию, Никита Сергеевич воспринял это известие более чем нервозно. Я просто не помню, чтобы какое-то иное событие той поры так взволновало его. Он делился своим беспокойством, чувством большой тревоги.
«Там совсем не такая ситуация, как была в Венгрии, – рассуждал Хрущев. – Очень трудно будет это объяснить в Чехословакии… А потом, – добавил он, – войска легче вводить в другие страны, чем выводить их оттуда».
Вполне допускаю, что Хрущев руководствовался больше эмоциями, чем анализом фактов, когда говорил о Чехословакии. Наверное, не ушли из его памяти и события в Венгрии.
Правда, так говорил уже другой Хрущев, все-таки другой. Ни в чем не изменившийся принципиально, а просто получивший способность спокойного, «для себя», анализа пережитого. Возможности, как в кинематографе, замедлить кадры собственной жизни. Он, конечно, осознал, что не всегда бывал прав и разумен и что вечная правота одного человека – иллюзия, которая рано или поздно рассыпается в прах.
Сегодня не только мы в нашей стране, но и многие вокруг нас, далекие и близкие, переосмысливают те процессы, которые шли тридцать и более лет назад. В Венгрии, что само по себе естественно, хотят проанализировать минувшее, в том числе и 1956 год, в свете новых фактов и взглядов. И Венгрия это, конечно, сделает. Важно только, мне кажется, понимание одного существенного обстоятельства. Рассматривать следует не одно звено, а всю цепь событий того времени.
Вспоминая сейчас Хрущева на пенсии, я забегаю вперед. Но, пожалуй, такое упреждение событий оправдано.
Мир Хрущева в пенсионные годы был очень ограничен. Никто и никогда из прежних коллег не звонил ему по телефону, не поздравлял с праздниками, не расспрашивал его о здоровье и уж тем более не навещал. Даже Анастас Иванович Микоян, попрощавшись с ним после заседания октябрьского Пленума ЦК партии в 1964 году, ни разу не говорил с Хрущевым. Сын Микояна Серго, отвечая уже в 1988 году на вопросы о том, почему его отец, так близко стоявший к Хрущеву, ни разу не встретился с Никитой Сергеевичем, поведал в оправдание отцу, по-моему, малодостоверную историю. Будто бы Хрущева и Микояна поссорили между собой их шоферы (?!). Один говорил своему опальному хозяину что-то нелестное о Микояне, а другой рассказывал, как ругают в его машине Хрущева. Наивное объяснение. Оба они, и Хрущев, и Микоян, прекрасно знали, как могут обернуться их возможные встречи и разговоры. По старому опыту они берегли не столько себя, сколько семьи.
Анастас Иванович Микоян умер в 1978 году. В его сейфе обнаружили книгу «Хрущев вспоминает», изданную в Америке. Как рассказывал мне один из сыновей Анастаса Ивановича, Иван, этот факт вызвал страшный гнев власть предержащих. Охранники Микояна, не «уследившие» за появлением крамольной книги, были строго наказаны.
Лишь один человек долго выражал Хрущеву знаки дружеского расположения. Это был Янош Кадар. Ко дню рождения Никиты Сергеевича из венгерского посольства присылали ящик любимого Хрущевым красного вина «Бика вер» и знаменитые венгерские яблоки.
Однако всему этому еще предстояло быть.
Вздох облегчения
В самом начале я рассказал о новогоднем вечере в кругу друзей, об Олеге Ефремове, о том, как он определял те самые десять лет, которые в середине 60-х уходили в молчание. Сейчас Ефремов – художественный руководитель МХАТа, Герой Социалистического Труда.
А начиналось это в 50-х… 15 апреля 1956 года на маленькой сцене студии Художественного театра в поздние ночные часы несколько молодых актеров играли пьесу Виктора Розова «Вечно живые».
Самые пышные премьеры тех лет не собирали такой блестящей публики. «Блестящей» не в расхожем смысле слова – не было там дам в роскошных туалетах, влиятельных чиновников, присяжных, критиков. И в зале, и на сцене чувствовалось иное. Ум, талант, искренность, открытость. Никто не говорил тогда о XX съезде, никто вообще не произносил громких слов, люди чувствовали неуместность прежних оборотов речи.
В этот вечер родился московский театр «Современник». На много лет он стал выразителем времени, его спектакли воспринимались не только как художественное откровение, но и как политическое событие – соединение этих двух важнейших для искусства начал и было тем новым, что приходило в нашу жизнь после XX съезда. Мы возвращались к лучшему в прошлом, не боясь ответственности за будущее.
«Как это вы так рисковали? – спросил меня уже после 1964 года один начинавший преуспевать газетчик. – Хвалили в «Известиях» «Современник», а ведь т а м не все нравилось». – «Очень просто, – отвечал я. – Смотрели спектакли, обменивались мнениями в редакции и решали, как быть». – «Сами?!» – с неподдельным изумлением переспрашивал собеседник. Он, видимо, после спектакля узнавал (по ответственным телефонам) «мнение» и уж потом писал рецензии. Не знаю, о чем он думал, затевая разговор, но, наверное, расхожее: «Ну, этому-то за широкой спиной все было позволено». Наверное, так думали и другие. По такой логике трудно понять самое простое: человек в любом положении за все расплачивается сам. Жизнь наша, увы, устроена так, что в лучшем положении часто оказываются те, кто ничего не делает.
Моим сверстникам не нужно напрягать память, чтобы прошли перед глазами кадры из фильмов «Летят журавли», «Иваново детство», «Чистое небо», «Судьба человека», «Девять дней одного года». В отчаянной схватке отстаивали мы в газете фильм «А если это любовь…». Первыми поддержали статью Померанцева «Об искренности в литературе», напечатанную в «Новом мире». И нисколько не удивились неискреннему возмущению столоначальников от критики, которые сразу же набросились на газету.
XX съезд придал ускорение такому множеству дел, привел в движение такие разные структуры общественной жизни, что было бы наивным предполагать, что кто-то один может не то что проанализировать, но просто все вспомнить. Осенью 1987 года я прочитал в «Огоньке» любопытное эссе критика Сергея Чупринина. Он напомнил, что всего за несколько послесъездовских лет только в Москве были созданы или возобновлены журналы «Юность», «Молодая гвардия», «Дружба народов», «Москва», «Наш современник», «Театр», «Вопросы литературы», «Иностранная литература», еженедельник «Литература и жизнь» (позднее переименованный в «Литературную Россию»), проведен учредительный съезд Союза писателей РСФСР. Возникли в различных регионах страны литературно-художественные и общественно-политические журналы «Нева», «Север», «Дон», «Подъем», «Волга», «Урал». А как восторженно, в каких спорах были восприняты первые сборники «Дней поэзии», как сама поэзия взорвала тишину и вырвалась на улицы и стадионы!
Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский, Римма Казакова, Юлия Друнина, Евгений Винокуров, Новелла Матвеева, Давид Самойлов… А проза? Остановлюсь, ибо перечень был бы велик, неполон и субъективен.
Спустя почти тридцать лет напомнил я Андрею Вознесенскому его спор с академиком Петром Александровичем Ребиндером. Дело было в редакции «Известий». Андрей читал новые стихи, в том числе и «Антимиры». Вдруг негодующая тирада академика: «Молодой человек! У вас в стихах все неправильно. Какая отметка была у вас по физике?» И язвительный академик начал критиковать «Антимиры» за «несоответствие» законам физики. «Нельзя же так буквально», – кипятился Андрей. «Нет, именно буквально и надо», – настаивал Ребиндер. Петр Александрович не лишен был юношеской запальчивости, азарта в спорте, любил поэзию, но не мог простить поэту неточностей.
Всех примирил чай. Мы пили его из большого медного самовара, отысканного репортерами отдела информации невесть где, и ели горячие бублики – главное угощение на встречах с друзьями газеты. Эти встречи стали регулярными. Во многих редакциях рождались, возобновлялись, активизировались «четверги», «пятницы», «субботы». Люди соскучились по общению, соскучились по возможности говорить громко обо всем, что тревожило.
Колеблющаяся чаша весов
Во время майской демонстрации 1960 года на Красной площади у меня состоялось «секретное» знакомство с группой молодых людей – Юрием Гагариным, Германом Титовым, Андрианом Николаевым, Павлом Поповичем, Валерием Быковским. Кто мог догадаться, какая компания на трибунах! Пожали друг другу руки и разошлись, чтобы никто не обратил на нас особого внимания. Все для этих ребят было еще впереди. Но они уже стояли на трибунах Красной площади. Крепкие парни, небольшого роста, в несколько однообразных демисезонных пальто, плащах, шляпах – все только что из магазина. Военные летчики явно стесненно чувствовали себя в штатском. Такими я впервые увидел будущих космонавтов.
Писать тогда о них не разрешалось, как не упоминалось имя человека, который стал для своих молодых подопечных близким, родным. Сергей Павлович Королев очень долго оставался секретной личностью, обозначавшейся для непосвященных торжественным словосочетанием – Генеральный конструктор.
Королев, Глушко, Келдыш, Курчатов вместе и порознь часто бывали на даче Никиты Сергеевича. Множество самых разных дел не мешало Хрущеву с радостным нетерпением ждать их в выходной день к обеду. Он вообще ценил людей науки, инженеров, ставил их, так сказать, выше гуманитариев. Для него такие люди реального, конкретного дела связывались с тем, что можно пощупать руками, что может дать видимую пользу. За научными, техническими открытиями его ум мгновенно отыскивал материальную выгоду, способ движения вперед и, главное, социальный эффект.
Однажды в воскресный день Никита Сергеевич поехал вместе с Королевым к нему на «фирму» и пригласил меня с собой. «Все, что увидите, забудьте», – только и сказал в машине.
Расстаюсь с тайной, и чего-то жаль…
О том, что я увидел тогда, пишу в первый раз.
Наши современные представления о лабораториях космической техники, испытательных стендах со множеством дисплеев, хитроумных самописцев, мерцанием таинственных огоньков – свидетелей бесшумной работы искусственного интеллекта ЭВМ – сложились так прочно, так связаны с гигантской сложностью задач, что, боюсь, разочарую читателя.
В небольшом зале висела обыкновенная школьная доска, совсем такая, как у первоклашек. Королев мелком чертил на ней траекторию будущего запуска, обозначая в разных точках те или иные ракурсы полета ракеты. Потом он пригласил всех в большой зал, и тут я увидел стального цвета рыбину, протянувшуюся на многие метры. Сергей Павлович что-то объяснял Никите Сергеевичу, они то и дело останавливались. Хрущев пригибался, заглядывал под ракету, ощупывал ее лоснящееся холодное тело.
Потом все долго рассматривали двигатель ракеты. Громадина напоминала по форме мячик для игры в бадминтон, отороченный юбочкой плиссе. Миллионы лошадиных сил способны были придать ракете умопомрачительную скорость.
Позже, когда многие полеты уже состоялись, я напомнил Королеву о своем первом знакомстве с его детищем. «Я ведь думал – ты из охраны Хрущева, знал бы – отправил вон», – полушутя сказал Королев. Он не выбирал выражений.
Почему-то Сергей Павлович часто бывал печальным, а может быть, сосредоточенным? На кремлевских приемах держался в сторонке от незнакомой публики. Сияющим от счастья я видел Королева только один раз. И это тоже было в Кремле. С первыми экземплярами свежих номеров «Правды» и «Известий» Павел Алексеевич Сатюков, главный редактор «Правды», и я никак не могли пробиться к «главному» столу. «Пропустите газетчиков!» – крикнул Сергей Павлович и тем помог нам доставить газеты по назначению. Он стоял рядом с Гагариным, по-отцовски обняв его за плечи, – кряжистый, высоколобый, чуть клоня голову вперед, будто от ее тяжести. В нем дышала упрямая, властная сила.
Наверное, именно эта сила помогала ему устоять вначале во внутренней тюрьме на Лубянке, а затем в Бутырке, куда он попал после ареста в июне 1938 года (его товарища Глушко арестовали в марте).
Совсем недавно я узнал, по чьему доносу – стандартному набору обвинений во вредительстве – был арестован и осужден Сергей Павлович. «Отличился» коллега по работе. Из зависти, от ничтожества души.
12 апреля 1961 года Королев, позвонив Хрущеву с Байконура, кричал в телефонную трубку осипшим от усталости и волнения голосом: «Парашют раскрылся, идет на приземление! Корабль в порядке!» Речь шла о приземлении Гагарина. Хрущев все время переспрашивал: «Жив, подает сигналы? Жив? Жив?» Никто тогда не мог сказать точно, чем кончится полет. Наконец Хрущев услышал: «Жив!»
А теперь мы не сразу и вспомним фамилии тех, кто работает в сей момент в околоземном пространстве, – нужен какой-то особо сложный рекордный запуск или нечто из ряда вон выходящее, чтобы вновь приковать наше внимание. Естественное дело – привычка. Труд космонавтов по-прежнему рискован и предельно тяжел, нагрузки возрастают, программы усложняются. Человек уже прошел по Луне и прикидывает маршруты для полета на Марс.
Но в тот давний теперь уже день, когда самолет с первым человеком Земли, увидевшим нашу планету из космических далей, подлетал к Москве, весь город охватило волнение. Сотни тысяч людей высыпали на улицы и площади, спешили к Ленинскому проспекту. Пробиться на балконы домов, мимо которых пролегал путь торжественного кортежа, было потруднее, чем получить билеты на самый популярный спектакль. Никто не прогонял ребятню с крыш, деревьев и заборов. Приветствия были и на огромных полотнищах, и на листках бумаги: «Наши в космосе!», «Ура Гагарину!», «Здравствуй, Юра!» Взрыв патриотической гордости рождал радость и веселье, душевную раскованность и легкость. Сказать коротко, это было счастье.
Но вот истребители почетного эскорта отвернули от серебристого Ила, шасси машины легко чиркнули от бетону посадочной полосы, пыхнув синей струйкой гари, самолет осел и замер.
На трапе Гагарин. Приостановился на секунду и пошел легкой, изящной походкой по красному ковру к трибуне. Потом мы узнаем, что у него развязался шнурок на ботинке и это терзало его. Журналисты, сидевшие на металлической этажерке близко к самолету и все видевшие, переживали, как бы он не наступил на него и не упал. Майор Гагарин, военный человек, ступал по ковру так, как если бы всю жизнь ходил именно по этой торжественной дорожке.
В нем были природное чувство достоинства, самообладание, простота, скромность и уверенность в себе. Эти его человеческие качества с поразительной точностью разгадал Сергей Павлович Королев.
Юрий Гагарин остановился перед трибуной, легко вскинул руку к голубому околышу фуражки и, обращаясь к Никите Сергеевичу Хрущеву, начал рапорт.
А затем в течение многих лет главным организатором всех космических достижений страны будет считаться Брежнев. Судя по фильмам тех лет, Гагарин рапортует «пустоте». На трибуне Мавзолея тоже «организуют» странное одиночество героя (великие возможности киномонтажа и ретуши давно вошли в практику), и желающих именно таким образом представить начало космической эпопеи найдется более чем достаточно.
Как не будут писать и о том, что после короткого заседания Военной коллегии Верховного суда под председательством Ульриха 27 сентября 1938 года Королеву дадут десять лет за вредительство. Не так-то просто окажется выскочить из лап «правосудия» того времени. В ответ на заявления о невиновности, об абсурдности обвинений создадут специальную комиссию, в составе которой окажется все тот же Ульрих да еще Берия. Через два года после ареста особое совещание определит Королеву наказание – восемь лет заключения.
Королев расскажет жене Нине Ивановне, что от смерти его спасла случайность: когда его этапировали из бухты Нагаево во Владивосток для пересмотра дела, пароход «Индигирка», на котором предстояло плыть Сергею Павловичу, не пришел. А чуть позже стало известно, что он затонул со всеми пассажирами.
В сентябре 1940-го Королева по распоряжению Кобулова, заместителя Берия, переведут в особое техническое бюро. Так еще с начала 30-х годов использовались многие специалисты-«вредители». Надо думать, это очень продвигало нас вперед в создании технического оснащения Красной Армии. Удобно: сидит и работает.
Никогда – ни раньше, ни теперь – не спорю я с теми, кто так или иначе находит оправдание всему этому, усматривает в докладе Хрущева о Сталине, в постановлении о преодолении последствий культа личности чуть ли не ошибку. В застойные годы такая точка зрения высказывалась более чем активно. В этой позиции легко угадывалось торжество административно-приказной системы, вновь пробудившейся и получившей право отдавать распоряжения и повелевать всем и всеми. Как приятно снова слышать: «Будет сделано!» Завод и опера, роман и поэма, газета и дом… Как приятно видеть рабскую покорность в глазах подчиненного! И неважно, какой завод и какая опера. Желающие слепить нечто подходящее всегда найдутся.
Эта тоска не по Сталину, а по той системе власти, которую он создал, и по страху. Через страх, считают подобного рода люди, наводится порядок, растут урожаи, выпускаются лучшие в мире машины, снижаются цены, вершится многое множество всего другого, полезного для народа. И разве имеет значение, как там в реальной жизни, а не в утвержденной схеме? Как там по правде…
И вот еще что. Страх не позволяет задать главного вопроса, практически и политически самого существенного из всех, на который, как я уже сказал, имеет право каждый: а какова цена? Нет, не та, которая диктуется спросом и предложением, конъюнктурой рынка или соподчиненностью людей, а высшая цена бытия и дела. Ведь если размышляешь об этом – значит, ищешь самый гуманный, рациональный вариант решения проблемы, если нет – обманываешь себя и других.
XX съезд проводил четкую грань в этом противостоянии, противоборстве взглядов. Непоследовательность Хрущева начнет сказываться не сразу, и лишь через годы поставит его самого перед тревожным фактом пробуксовки: капитальный ремонт командно-приказной системы хозяйствования, прополка сорняков, окна дома, открытые в большой мир, – все это пока дает эффект, однако днище корабля все гуще обрастает ракушками; корабль еще идет вперед, но это требует все больших оборотов машины, а она уже на пределе.
В тех десяти годах – полет Гагарина, реактивные скорости гражданской авиации, многие другие научно-технические открытия и достижения, удивлявшие мир. В конце 50-х на советские экраны вышел фильм немецких кинодокументалистов Торндайков «Русское чудо». В зеркале этого фильма мы как бы заново оценили многое из того, что успели сделать за короткий срок. Вера в человека и вера человеку – вот что олицетворяет для меня то время. Оно определяло взгляды, перечеркивая фальшь, утверждая правду.
Во втором номере журнала «Новый мир» за 1987 год в статье В. Селюнина и Г. Ханина «Лукавая цифра» есть такие строки:
«По-настоящему быстро народное хозяйство развивалось в 50-е годы. Этот период, по нашим оценкам, выглядит самым успешным для экономики. Темп роста превзошел тогда прежние достижения. Но суть не в одних темпах. Всего важнее то обстоятельство, что впервые рост был достигнут не только за счет увеличения ресурсов, но и благодаря лучшему их использованию. Производительность труда поднялась на 62 процента (это почти 4 процента в год!), фондоотдача – на 17, материалоемкость снизилась на 5 процентов. Достаточно гармонично развивались все отрасли – не одна тяжелая промышленность, но и производство потребительских товаров, сельское хозяйство, жилищное строительство.
Впечатляющие успехи в кредитно-денежной сфере. Была обеспечена товарно-денежная сбалансированность, казавшаяся дотоле недостижимой. Если с 1928 по 1950 год розничные и оптовые цены выросли примерно в 12 раз, то в 1951–1955 годах розничные цены снизились, а оптовые стабилизировались. Во второй половине 50-х произошел лишь небольшой рост цен.
Как видим, то, к чему мы сегодня стремимся, однажды уже было сделано – экономика изрядное время работала эффективно. Поэтому важно выявить истоки успеха, отделить преходящие факторы от уроков, пригодных и поныне».
Те годы должны были бы стать уроком на будущее, но о них постарались забыть. И очень скоро началось движение вспять.
В иных кабинетах раздался вздох облегчения. Ведь прежде, в те десять лет, рушился мир знакомых установлений, созданная за долгие сроки административная пирамида власти. Телефон молчал. Никто не говорил «надо», «немедленно», «доложить». Многие терялись перед задачами дня, не могли отдавать приказы с такой властностью, как прежде. Требовались поступки, решения, дела, а эти люди привыкли перекладывать заботы на плечи других. По-своему их было жаль. Мне приходилось слышать недоуменное: «Чем я виноват? Почему мне портят жизнь, если я выстраивал ее по точным приказам? Никогда не сбивался в сторону. Поддерживал. Пропагандировал. Внедрял!»
Легко ли сжечь мосты?
Последний год в «Комсомольской правде», 1958-й, я работал уже главным редактором. Газета дала опыт, умение.
Странной выдалась первая самостоятельная планерка – утреннее короткое совещание, на котором утрясается очередной номер. На столе передо мной лежала записка. Развернул ее. Гроб, череп, скрещенные кости и подпись: «Не подходи, убьет». Спросил, кто написал. Тут же встал сотрудник. Сказал: «Я – Чуть помедлил и добавил: – Так, в шутку». Никогда не спрашивал его, что стояло за этой шуткой. Он продолжал работать в «Комсомолке» и после моего ухода в «Известия».
В один из первых дней работы в качестве «главного» мне позвонил В. П. Московский из отдела пропаганды ЦК – попросил принять посетителя. «Он тебе объяснит, в чем дело».
Посетителем оказался мужчина лет сорока, с редкими поседевшими волосами и какими-то робкими, потухшими глазами. Это я заметил сразу – странные, жалостливые глаза. Рассказал он такую историю. В 1938 году написал в «Комсомольскую правду» письмо, как он выразился, «не совсем хорошее», по молодости лет. А через какое-то время за ним пришли, потребовали объяснений и укатали за контрреволюционные высказывания на 15 лет в далекие края. В 1956 году обвинения были сняты, его реабилитировали, и вот он пришел в газету с небольшой просьбой. «Какой?» – поинтересовался я. «Нельзя ли отыскать то письмо и уничтожить, ведь всякое может случиться…»
Я сказал, что письма в газете, конечно, нет, мы так долго не храним архивы, да и нечего теперь бояться. «Как знать, – ответил он. – Постараюсь письмо все же отыскать и сжечь». Сжечь мосты… Естественное желание, если на том берегу кое-кто еще остался.
В маленьком дачном поселке под Дмитровой мы соседствуем с Георгием Степановичем Жженовым. Народный артист СССР, замечательный товарищ, прекрасный, ироничный рассказчик. Стоит его «подбить» надлежащим образом, и он выдаст маленькую новеллу. Передам смысл одной из них, так как скопировать Жженова невозможно, его надо слышать.
Разгримировался он как-то после спектакля; в комнату вошла пара. Помялись у двери, ласково поздоровались и горячо, сердечно поблагодарили за «исключительно высокое мастерство» и «проникновенное, до слез, исполнение». Ушли, а Жженов мучился, никак не мог вспомнить, где видел этих людей. Через несколько недель они появились вновь. Те же слова, та же нижайшая благодарность, то же умиление от «исключительно высокого мастерства» и «проникновенного, до слез, исполнения».
И тут Георгия Степановича осенило. Поздравлял его начальник одного из лагерей, в котором он провел «некоторое время». В разных лагерях Жженов в общей сложности пробыл 17 лет. Ни за что. Сначала арестовали брата-студента, а затем и Георгия Степановича. В Ленинграде, где они жили, после убийства Кирова сеть забрасывали частую.
Чем же интересовались посетители? Стал ли Жженов членом партии? Готовы были дать ему наилучшую рекомендацию…
Тот первый рывок не мог быть без сбоев. Не стоит смазывать и замалчивать их. Самый быстрый и безапелляционный судья – апломб и незнание. Подкрепленные сложившимися стереотипами, они обретают такую силу «достоверности», поколебать которую практически невозможно. Если мы не откажемся от такой манеры, в подобном же духе может быть судим и любой другой период нашей истории.
Многие из нас, как я уже говорил, не заметили, как начался отлив, как вновь в нашей жизни стали появляться те самые «установления», от которых мы вроде бы навсегда освободились. С высоты прожитых лет все заметнее.
Перед самым новым, 1963 годом в «Известия» позвонила Ирина Александровна Антонова, директор Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина. В музее готовилась к открытию большая выставка работ французского художника Фернана Леже. Подобные выставки в ту пору бывали не так часто, как теперь, контакты только-только налаживались. Вернисаж, естественно, вызвал повышенный интерес и внимание. Интерес и внимание! Ирина Александровна, человек опытный, хорошо понимала разницу этих слов.
Выставку привезла жена художника, Надя Леже, большой друг нашей страны, хранительница работ Леже во Франции, в Ницце, где ее стараниями создан прекрасный музей. Надя Леже непременно приглашала к себе советских гостей, посещавших этот город. Женщина энергичная, она не просто хранила память о близком человеке, но и умело пропагандировала его творчество. Я бывал в этом музее и, хотя не считаю себя знатоком живописи, восхищался фантастической зрелищностью многих работ Леже, его художническим азартом, необычным видением мира.