Текст книги "Сталинъюгенд"
Автор книги: Алексей Кирпичников
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– …Я никогда об этом не слышал. Я вообще не имел понятия, что кто‑то из взрослых знал о нашей организации! А кто мог? Родители не могли… Может, старшие братья? Они есть только у Микоянов, но Степан и Алексей воюют на фронте… Нет, я ничего об этом не слышал.
– А ты напрягись. Мы точно знаем, что такой человек есть.
– Нет, при мне о нём не говорили. А… про дом вы не пошутили?
– Разве я похож на человека, который шутит? Вспомни и расскажи – будет тебе и о доме разговор… Готовь протокол. – Последнюю фразу Румянцев предназначал уже стенографисту.
Пока тот стучал по клавишам пишущей машинки, постоянно заглядывая в свои записи, следователь куда‑то ушёл. Лёня непроизвольно обдумывал закончившийся допрос. Картина складывалась невеселая, но изменить что‑либо он не мог. И ещё, так хотелось домой! Но он не помнил никого из взрослых, о которых спрашивал генерал.
«Будь, что будет, – решил он, – но врать и придумывать ничего не стану».
Стук пишущей машинки прекратился. Увидев, что офицер закурил, Лёня отметил, как тот глубоко затягивается и выпускает изо рта стройные колечки дыма. Пару раз у стенографиста даже получилось прогнать одно кольцо в другое. Забыв про невзгоды, Барабан увлеченно наблюдал за процессом – он и сам иной раз баловался куревом, даже пробовал пускать кольца, но ничего похожего у него не получалось.
Вошёл Румянцев и взял из рук стенографиста услужливо протянутый протокол. Прочтя текст, генерал пододвинул к арестованному бумаги и сказал:
– Прочти и распишись.
Долгий разговор был ужат до нескольких простейших фраз, так или иначе не противоречивших сказанному Лёней, и он выполнил требование генерала.
– …А теперь, когда официальный разговор закончен, добавлю кое‑что без протокола. Говорить буду честно, как коммунист, с двадцатилетним стажем. Ты веришь слову коммуниста?
– Конечно!
– Так вот, Лёня, открою одну тайну. Мы скоро отпустим вас домой. Точнее не «вас», а «тех из вас», кто поможет органам выявить настоящего врага советской власти.
– ???
– Видишь ли, есть один взрослый двурушник, отравивший сознание Володи Шахурина и через него пытавшийся воздействовать на остальных школьников. Органы этого человека засекли, и сейчас проводится активная подготовка к его разоблачению с предъявлением всех необходимых доказательств. Когда мы их соберём и, самое главное, получим признание этого мерзавца, вам, советским пионерам, надо подтвердить, что это именно он испортил Шахурина и вложил в его голову антисоветские мысли.
– А как мы сможем подтвердить, если не знали этого человека?
– Во‑первых, не «мы», а ты. А, во‑вторых, ты его знал – просто не представлял, что он вербует Шахурина. Не волнуйся, тебе предъявят признания этого гада, и всё сразу станет ясно, как день божий. Тогда согласишься помочь следствию?
– Если предатель сам сознается, то зачем нужно, чтобы я говорил, чего не видел?
– В том‑то и дело, что преступник не знает, сообщал ли вам о нём Шахурин. И как только поймёт, что Володя сообщал – сразу же и признается. А так он очень хитрый, и будет запираться до последнего, думая, что нет свидетелей преступления. С тобой‑то вместе мы его тут же и расколем!
– Правда?
– Конечно, правда.
– Тогда я попробую.
– Ну, вот и молодец. По закону мы тебя пока ещё не можем отпустить домой, но условия содержания в тюрьме облегчим прямо с сегодняшнего дня. Знай, теперь ты находишься на ответственном задании!
Глаза Лёньки заискрились. Когда конвоир увёл его, Румянцев не сдержался и добродушно сказал стенографисту:
– Жаль, этот спектакль нельзя заносить в протокол.
15
Увидев, что глазок откинулся, Тёмка поднял палец, и вскоре дверь отворилась.
– Тебе чего? – спросил надзиратель.
– Прикурить бы! – сказал юный зек, вскочив с кровати.
– Прикуривай.
Старшина встряхнул коробок, как бы проверяя, много ли в нём спичек, вынул одну и приготовился зажечь. Увидев это, Артём, как опытный курильщик, постучал о коробку мундштуком «Норда», и следующим движением, вроде как привычно, размял папиросу, но ожидаемый эффект не наступил – почти весь табак высыпался на пол.
– Вымахал пердак – под метр восемьдесят, а по‑человечески держать папиросу не научился, – беззлобно усмехнулся вертухай.
– Да она так набита, – обиделся Хмельницкий.
– Правильно, но пора уже знать, что «Норд» нельзя мять – ты, кажись, уже больше недели куревом балуешься.
– Я хотел сделать, как Борис.
– Так он же «Беломор» садит, – надзиратель поискал взглядом поддержки у Тёмкиного соседа и, увидев, что тот согласно кивнул, закончил. – «Норд» и «Беломор» – это две большие разницы.
Артём изготовился прикурить вторую папиросу, уже не прибегая к манерам бывалого курильщика, и вертухай зажёг огонь. Затянувшись и выпустив дым, Хмель присел и старательно сгрёб ладонью табак с пола, аккуратно ссыпав его на тумбочку. Удовольствие от курения наполовину смазалось.
– Всё смолишь, Рафаилыч?
– Борис, а почему меня так редко вызывают на допросы?
– Как редко? Ты сколько сидишь?
– Почти две недели.
– Правильно. А сколько допросов перенёс?
– Один – и то какой‑то недоделанный. Про оружие спросили, про убийство спросили, а потом говорят, не хочешь ли сам во всём сознаться?… Я спрашиваю: «В чём?» А следователь отвечает: «Рассказывай про вашу антисоветскую деятельность». А мне чего рассказывать, когда никакой такой деятельности не было?… Я ему: «Гражданин генерал, мы только играли, безо всякой деятельности». Ну, мы так попрепирались минут тридцать, я ему честно на все вопросы ответил, а потом меня в камеру отправили.
– Тём Тёмыч, думаешь, ты у генерала один такой? Считаешь – он дни и ночи не спит и всё кумекает, как бы ему с Хмельницким побыстрее разобраться, да на волю выпустить?… Обычно в тюрьме одно из двух: либо с допросов не вылазишь, либо забываешь, как следователь выглядит.
– Да я не думаю, что он только обо мне вспоминает, но могли бы почаще вызывать. Ещё раз все объясню – и разобрались бы. Мы же не можем быть антисоветской организацией, ведь наши родители – это советская власть. Что же мы, против них попрёмся?
– Они смотрят не на родителей, а на вас. И запомни, когда раз в месяц дёргают – уже хорошо.
– Это что же, мне ещё целый месяц здесь торчать?!
– До конца следствия, может, и год протянется, а потом – приговор. После него уж в лагерь пойдёшь.
– Да мы же ни в чём не виноваты!
– Это бабушке расскажешь. Раз сюда попал, считай, срок обеспечен, но ты молодой совсем – больше пятерика не сунут.
– А ты откуда знаешь?
– Я девять месяцев под следствием и своей десятки со дня на день жду, а тюремную науку тут быстро постигаешь.
– И что? Никого не выпускают?
– Из тюрьмы выходит только тот, кто в неё не попадает. Чекисты же не просто так восемь человек арестовали – у них материал собран, приказ получен, но… я тут думал, и сдаётся, что выход есть.
– Какой?!
– Вы сопливые – органы не интересуете. Им нужно знать, кто вас агитировал, а вы его покрываете. Вот пока об этом человеке не расскажете, ничего хорошего не жди.
– Борис! Но ведь такого человека нет!
– Да, наверное, и не было такого, вот так, напрямую, говорившего: «Вам надо организовать тайное общество». Скорее всего, вашего Бабурина кто‑то обучил!
– Не Бабурина, а Шахурина.
– Ну, Шахурина – какая разница.
– А если я такого не знаю?
– Знаешь, не знаешь – ты вспомни, с кем Шахурин общался, ты его генералу назови, а уж его дело разобраться: он, не он. Зато с вас подозрения в запирательстве снимут. Вот в этом случае могут и выпустить, но уж всяко – накажут не сильно. Учтут несовершеннолетие.
Какое‑то время Артём обдумывал слова сокамерника, потом снова попросил у надзирателя спички и, наученный предыдущим опытом, аккуратно прикурил папиросу. Когда дверь за вертухаем закрылась, Борис сказал:
– Так часто будешь смолить – скоро на подсос сядешь.
– Борь, а почему тебя тогда держат? Ты бы тоже сказал, что подучили, назвал кого‑нибудь, и тебе не десять лет дадут, а меньше… Или вообще отпустят.
Эти слова на мгновение смутили наседку – недоучившегося студента театрального вуза Федина, но он был одним из лучших подсадных, и сразу же нашёлся, что ответить на коварный, но всё же бесхитростный вопрос:
– Видишь ли, Тёмка, у меня совсем другая ситуация. Во‑первых, я взрослый, а с взрослых – и спрос другой. А, во‑вторых, у меня эта… авария произошла, и комиссия из десяти человек работала, и причину нашла, и в деле причина эта фигурирует в качестве вещдока. Там диверсию при всём желании под меня не подведёшь – там и слепому видно, что трос от усталости оборвало. Поэтому меня обвиняют в халатности… Только от этого не легче – один хрен – десятерик маячит.
– А я так и не понял толком, что у тебя произошло?
– Да я в подробностях не рассказывал, потому что глупо всё случилось и обидно.
– ?…
– Я на вечернем учился и работал в институте лекарственных растений – механиком по оборудованию. Короче, старый пердун – академик – вполз в лифт на четвёртом этаже и нажал, видать, на первый… а лифт – хряк! – вместо того, чтобы спокойно поехать, навернулся со всего маху вниз: трос лопнул. Академика – прямиком на кладбище. У него и так не пойми, в чём душа держалась, а тут – прыжок из‑под купола цирка без парашюта.
Борис остановился, увидев, что Артём, повалился на койку и беззвучно сотрясается от смеха.
– Чего ржёшь?
– Погоди, – у Тёмки даже появились слёзы на глазах. – Уморил ты меня академиком. Дальше‑то что?
– Как что? Меня за жопу – и на Лубянку. Следователь – майор – орёт: «Чем смотрел, мудило?!» А мне чего отвечать? Понятно, чем. Потом комиссия собралась. Кусок троса вырезали – и на исследование. Мне уж теперь не отвертеться от обвинения в служебном недосмотре. Хорошо, после комиссии хоть вредительство перестали шить – она дала заключение, что трос не подпиливали. Сидеть мне теперь за халатность.
– И ничего не сделать?
– Известное дело, коли б мог дедку руки‑ноги назад пришпандорить, тогда, глядишь, и отпустили бы. Короче, Тёмка, шуток здесь шутить не любят. Я очень советую подумать над взрослыми. Больше скажу – тебе, наверное, и не надо никого вспоминать. Они там сами окружение Шахурина прошерстят, потом на кого нужно укажут… твоё дело – признать этого человека. Поверь, так и будет: признаешь – домой уйдёшь.
– Верно‑то верно, только, если и найдут учителя Шаха, мы‑то его не знали.
– А если знали? Только не догадывались о его роли!
– Что ж мне тогда говорить? «…Мол, подучил "он", но я не знал, что это "он"?»
– Софистикой не занимайся – за тебя подумают и всё тебе разжуют.
– «Софистика», это что?
– Ну вроде говоришь одно и то же, а смысл – разный.
– Ладно. Я понял. Когда будут подговаривать, тогда и посмотрим.
* * *
Уже через пять минут общения с соседом Петя Бакулев понял, что тот – ненастоящий заключённый. И потому, что глазки у этого никчемного человечка бегали из стороны в сторону, ни разу не остановившись против глаз юноши, и потому, что тот сразу же набросился на «генерал‑полковника» с расспросами, проявив подозрительную осведомлённость, Бакуль сразу же почувствовал выпиравшую наружу фальшь. Он ещё не знал, что такое «наседка», но после ареста ожидал опасности со всех сторон. Именно это ощущение руководило парнем в разговорах с мелким, невзрачным и совершенно не запоминающимся Василием Сергеевичем Сурковым – так мужчина отрекомендовался Пете при встрече.
Совсем не поддерживать разговор мальчишка не мог, но всё попытки Сергеевича втянуть его в дискуссию о причине ареста Петя мягко сводил на нет. Получалось, что большую часть времени, в камере стояла тишина. Петя читал сутками напролёт, лежал лицом к стене, вспоминая свободу, и размышлял после первого, довольно мягкого допроса о предстоящей встрече со следователем. А Василий Сергеевич сходил с ума от безделья, периодически пытаясь вытянуть Бакулева на разговор. Но было видно, что он и сам не верит в удачу. Чекиста часто вызывали ночью. Уже после второго такого вызова Петя догадался, что «допросы» происходят, должно быть, в мягкой постели, под боком у жены – уж больно посвежевшим с них возвращался Василий. Отсиживая рабочий день в тюрьме, «сокамерник» мучился – читать он не любил.
Бакулев довольно быстро втянулся в тюремный уклад. До обеда ему вполне хватало утренней пайки, к рыбному супу из селёдки он тоже привык, а уж когда давали манную или ячневую кашу – и вовсе пировал. И ежедневная прогулка, и вынос параши, совмещенный с умыванием, и баня, и библиотечный день – всё это очень скоро стало естественным для организованного Пети.
* * *
– …Обвиняемый Бакулев, расскажи подробнее о своих взаимоотношениях с Владимиром Шахуриным и его семьей. Не спеши и не упускай деталей – нам очень важно знать всё.
– Когда мы с Володей оказались в одном классе, моя мама стала дружить с Софьей Мироновной Шахуриной. Перед Новым годом меня пригласили пожить во время зимних каникул у них на даче, на Николиной горе. Родители согласились, а я обрадовался – там очень хорошо отдыхать – можно кататься на лыжах, на коньках… в бильярд играть, а по вечерам – кино. Вот.
– И как ты там отдыхал? – Не дал Пете остановиться Влодзимирский.
– Ну, я же сказал – с утра лыжи, каток. Потом вкусно обедали, в «американку» играли, книжки читали.
– Какие книжки?
– Я прочёл «Всадник без головы».
– А Володя?
– Он изучал только две: «Майн кампф» и что‑то Ницше.
– А ты с ними знакомился?
– Начал, но там такая чушь… мне не интересно. Я так и не осилил больше нескольких страниц.
– А Шахурину они нравились?
– По‑моему – очень. Я во время каникул понял, что мы с ним разные. Володя погиб и, наверное, нехорошо сейчас обсуждать его поведение…
– Петя, мы не миндальничать расселись. Ты и твои друзья обвиняетесь в серьёзнейшем государственном преступлении, можно сказать – в доказанном преступлении.
– Почему доказанном?
– Здесь вопросы задаю я. Твоё дело отвечать, но помни, что отвечать ты должен искренне, иначе мы поссоримся, а от этого станет хуже только тебе. Продолжай.
– Вы понимаете, Володю страшно баловали. Я смотрел, как он разговаривает с обслугой и даже с мамой… Я этого не мог понять. Он вёл себя с ними, как рабовладелец. Мне это казалось диким – у нас дома совсем не так.
– В чём это выражалось?
– Да в чём угодно: мог наорать на любого, даже вовсе без причины. Говорил: «Я хочу» – и это становилось для всех законом.
– А как Алексей Иванович к этому относился?
– Мы его почти не видели. Он приезжал только два раза… У нас дома тоже так: как война началась, я папу очень редко встречаю.
– Дальше, Петя, дальше. Не останавливайся.
– Но Володя не такой плохой, как с моих слов можно подумать. Он только очень уж распущенный и самолюбивый… был. А если с ним соглашаться, он становился дружелюбным.
– Его мама знала, что он читает Гитлера?
– Конечно, ведь эта книга у нас издана для руководителей.
– А как Софья Мироновна себя вела?
– Обычно.
– С другими мужчинами, например, с адъютантом товарища Шахурина, какие у неё отношения?
– Я на это не обращал внимания, и ничего об этом сказать не могу.
– Странно, мне показалось, что ты очень наблюдательный и всё подмечаешь.
– Только то, что меня касается или интересует.
– Так что, это не интересовало?
– Абсолютно.
– Уж больно ты категоричен.
– Нет, мне, правда, не нравится обсуждать чужие дела.
– Зато нас – касается всё! И, давай‑ка, уж обсуждать – рассказывай про адъютанта.
– Гражданин следователь, мне нечего дополнить. Он редко появлялся на даче и бывал не подолгу. Я ничего необычного не заметил.
– А с Володей он беседовал? Рассказывал что‑нибудь, связанное с гитлеровским рейхом?
– Я ничего такого не помню.
– Ну, хорошо. Какие фильмы вы смотрели?
– Разные. В основном – трофейные. Много кинохроники – и нашей, и немецкой, и американской… Там присылали список, как меню в столовой, и Софья Мироновна выбирала, что посмотреть… или Володя.
– А кинозал где?
– Вместе с бильярдной. В одном помещении.
– А кто кино крутил?
– Дядя Саша. Киномеханик.
– Расскажи мне про него в деталях.
– А что рассказывать?
– Всё… Молодой или старый, простой или начитанный, о чём говорил?
Петя понял, что следователя интересовало окружение Шахурина, но киномеханик не оставил в памяти сколько‑нибудь характерного воспоминания.
– …Обычный мужчина, лет, наверное, тридцати пяти.
– Он комментировал во время показа?
– Может, и комментировал, только я не обращал на это внимания.
– А Софья Мироновна как с ним разговаривала?
– Как с обслугой – она на даче хозяйка.
– Ты видел в кинохронике «Гитлерюгенд»[14]?
– Да.
– Ну и как тебе?
– Обыкновенно. Мне, правда, нравилось, что у них форма военная, и Володе тоже.
– А как киномеханик на такие кадры реагировал?
– Я не помню.
– Петя, с тобой очень легко говорить. Ты рассудителен и наблюдателен. Ты можешь нам помочь, и это сразу изменит отношение и к тебе, и к твоим друзьям. Ты, наверное, один из всех общался с человеком, которого мы подозреваем. Вот видишь, как я откровенен?… У нас есть серьёзные основания думать, что именно киномеханик оказывал воздействие на Володю. Такое допускает и Софья Мироновна. Подтвердишь это мнение?
– Гражданин следователь. Я с радостью вам помогу – расскажу, что помню, но, Лев Емельянович, я же не должен наговаривать на человека. Он при мне ничего такого не говорил, чтобы можно было подумать о его антисоветских настроениях.
– А нам ты доверяешь?
– …
– Почему молчишь?
– А что мне надо ответить?
– Я, кажется, задал тебе очень конкретный вопрос?
– …Доверяю.
– Ладно, Петя, иди в камеру и поразмышляй. Мне будет очень неприятно, если придётся в тебе разочароваться, особенно потому, что нам вскоре предстоит крайне важный разговор, в котором ты заинтересован больше нас. Ну что, согласишься помочь советским органам государственной безопасности?
– …Постараюсь.
* * *
Версию о киномеханике следствие проверяло в рамках работы по линии семьи Шахурина. Информацию о ней собрали обширную, но крайне скудную с точки зрения вопросов, интересовавших Влодзимирского. Чекисты теперь знали всё о наркоме авиационной промышленности и его близких. Им стало известно, как часто супруги исполняют семейный долг, какими болезнями болеют и какими эпитетами награждают друг друга при ссорах. Не было тайной, как каждый из них любит проводить время на унитазе или в ванной, сколько нарядов шьёт Софья Мироновна ежемесячно, каковы взаимоотношения Шахуриных с многочисленными родственниками, предана ли Алексею Ивановичу жена… К счастью для наркома, среди огромного количества разнообразных свидетельств, не нашлось одного, главного, о нелояльности.
Правда, возле Шахуриных оказался один человек, киномеханик Александр Корнелюк, в чьей биографии имелись не то что какие‑то криминальные моменты, типа непролетарского происхождения или родственников из кулаков, но наличествовали некие размытости – его родители проживали в Сумах, на территории, занятой немцами. Этого, конечно, не было, когда Корнелюка принимали работать на госдачу, естественно, проведя перед этим тотальную проверку в первом отделе, вплоть до анализа кала, но… надо же было его предкам думать двести лет назад, прежде чем селиться в таком ненадёжном, не застрахованном от гитлеровской оккупации месте.
Поэтому и прокачивали несчастного киномеханика на тот маловероятный случай, если сверху затребуют чью‑то взрослую голову из простых. Одновременно хотели увидеть реакцию Пети Бакулева на предложение оговорить невинного человека.
* * *
Лёнька Реденс воспринял арест философски. Оказавшись на Лубянке, он с огромным интересом изучал техническое устройство тюрьмы и, как прирожденный технарь, проникся уважением к её устроителям, создавшим превентивную систему изоляции, откуда невозможно сбежать, даже подкупив стражника.
Тщедушный сосед по камере с невыразительным лицом носил чем‑то созвучную с Лёниной фамилию – Редько, и страдал расстройством мочеиспускания. Всякий раз, когда писал, он подолгу стоял над парашей, тужился и морщился, по капелькам выдавливая из себя почти бесцветную жидкость.
Со слов Редько, работал он киномехаником в правительственном доме отдыха «Морозовка». Лёня не знал, что этот человек имеет вредную профессию. По крайней мере с точки зрения НКГБ, если судить по пристальному вниманию органов к киномеханику Шахуриных.
У наседки‑киномеханика что‑то там загорелось во время показа фильма большим шишкам, и начался пожар, который еле потушили. Были и жертвы – замнаркома финансов подтравился угарным газом и попал в больницу. За такой неудачный показ сосед и «сидел» под следствием. Из‑за поведения сокамерника эта история не вызвала у Лёньки большого доверия. Глядя на то, как Редько исчезал на ночные допросы и, возвратившись, даже для вида не имитировал дневной сон, Реденс сделал вывод, что сосед находился в камере на работе.
На втором допросе он непроизвольно «расшифровал» наседку. Когда Влодзимирский уже начал разговор, дверь из кабинета в приёмную неожиданно открылась, Лёнька повернулся и увидел на пороге Сазыкина, но сзади него в проёме мелькнул «киномеханик», болтавший о чём‑то с начследовским секретарём.
К беседам со следователем Реденс отнёсся без особого пиетета. Он, конечно, не был совсем уж беззаботен, но воспринимал происходившие события как игру, но не в «империю», а как игру чекистов в поиск преступников, где их и быть не могло. Он до такой степени считал обвинения органов «бредом сивой кобылы», что убеждённо ожидал конца спектакля.
Однажды, в середине допроса, Лев Емельянович проявил чувство юмора и с усмешкой спросил:
– Ты в Парк культуры и отдыха пришёл? Я тебе что – массовик‑затейник?
– Почему? – удивился Реденс.
– Сначала на стуле качался, как на качелях, а когда я приказал тебе оставить стул в покое, – ногами начал болтать. Не сомневайся, мы тебя от этого отучим.
16
Когда Пётр Иванович подъезжал к площади Дзержинского – защемило сердце. Ещё совсем недавно, видя этот дом, наводивший на всех ужас, он непроизвольно полнее чувствовал свою значимость. Конечно, место заместителя председателя Госплана считалось очень высоким. Ещё выше была должность заместителя члена ГКО. Однако лишь у трёх «цивильных» номенклатурных руководителей такого уровня пост сопровождался близостью к Лубянке – одна причастность к ней делала Кирпичникова в глазах коллег более весомым – и он решительно действовал, имея это ведомство за плечами, через посредство своего хозяина Берии.
И вот теперь всё связанное с этим зданием стало немило. На два этажа выше его сановного кабинета, оторванный и от него, и от Евгении Даниловны и вообще вырванный из детства, в каменной ловушке томился любимый сыночек Фелинька. Косвенно распоряжаясь по долгу службы тысячами людских судеб, Кирпичников ничем не мог помочь сыну‑семикласснику, чей арест вверг семью в ужас, с каждым днем добавляя нарастающий страх.
В один из тихих ночных разговоров Евгения Даниловна сказала:
– Петя, почему вокруг ареста ребят – мёртвая тишина?
– Что ты имеешь в виду? Отчего родители не обсуждают между собой, как дела у мальчиков?… Да в штаны, как мы, навалили, вот и молчат.
– Нет, это понятно. Что же они – другие? Мы‑то ведь про Фелиньку в постели говорим… шепотом.
– А что тогда?
– Я – про Лаврентия Павловича, про Всеволода Николаевича. Было бы всё определённо, уж кто‑нибудь из них мог тебе хотя бы намекнуть…
– Да уж это точно. Товарищ Берия даже четвертьсловом не обмолвился, а ведь я у него ежедневно бываю не по разу.
– Вот видишь! Я и думаю: неспроста все это. Не сегодня‑завтра могут начаться неприятности у Шахурина или у самого Микояна, а там, по цепочке, и до нас рукой подать.
– Может, и так. Только что мы поменяем? Ничего. Давай ждать и надеяться, что пронесёт нелёгкая. Лаврентий Павлович ко мне, тьфу‑тьфу, вроде бы без изменений относится.
Немного успокоив друг друга, супруги заснули. Однако разговор не забылся, и Пётр Иванович стал с напряжением следить за судьбой Шахурина и других родителей арестованных, со дня на день, ожидая драматического продолжения.
* * *
Феликс потихоньку осваивался с положением заключённого. Он теперь многое узнал от Толяна. Несмотря на разность характеров, они подолгу беседовали. В разговорах школьник больше слушал. Сначала ему показалось, что для общения с опытным лагерником необходим переводчик – знакомые слова в риторике Сверчкова представали совершенно в новом смысле, но довольно скоро тюремный язык стал понятен, и Феликс иногда удивлялся его ёмкости и точности воссоздаваемых им образов.
Анатолий был наседкой с маленьким стажем. Согласиться на эту роль его вынудила ситуация – судьба загнала в тупик, и сама жизнь Сверчкова повисла на ниточке. Отказавшись сотрудничать с оперчастью, он подписывал себе смертный приговор, а согласившись, что он и сделал, – сохранял шансы на жизнь. Предыдущий лагерный опыт и умение приспосабливаться делали задачу Сверчкова проще и перспективней, и с первого же раза всё получилось – он быстро сумел вызвать на откровенность несчастного сотрудника номерного КБ, допустившего ошибку в расчётах, приведшую к выпуску партии бракованных приборов для определения высоты полётов. После разговоров с Толяном, конструктор оговорил своих руководителей.
И вот теперь предстояло обработать этого рыжего и замкнутого «заговорщика», интуитивно соблюдающего главный закон тюрьмы: не болтать лишнего. Рассказывая о себе, Толян понемногу вытягивал из Кирпича нужную информацию, но подробности дела парень не раскрывал, а Сверчков не форсировал события – так его проинструктировали. Сначала надо было по крупинке завоевать доверие молчуна.
* * *
Толян встретил Феликса участливо.
– На, похлебай супчик, – сказал он, пододвинув сокамернику миску с баландой. – Сейчас самое время захавать допрос, чтобы горечи от него не осталось.
Феликс зачерпнул со дна пару кусочков холодного картофеля с чёрно‑синими пятнами гнильцы по краям и без охоты проглотил. Медленно отодвинул миску и стал безучастно жевать ломоть хлеба из остатка утренней пайки.
Закончив с едой, он глубоко задвинулся на нары, поджав под себя ноги, и взял томик запрещённого на воле и так полюбившегося здесь Есенина. Стихи немного отвлекли, но всё равно не исчезало ощущение опустошенности. Он отложил книгу. В голове по‑прежнему вертелся допрос, не суливший своими результатами ничего хорошего.
– …Кирпич, ты не прав. Жизнь ведь и здесь кипит по‑своему. Завтра баня… помоемся, чистое бельё выдадут… опять же твоя любимая библиотека, а там уже и воскресенье на носу – на работу не надо выходить.
Толян заливисто расхохотался.
– Не вешай носа, браток, вся жизнь ещё впереди. Даже если срок получишь, я тебя здесь всем делам обучил – на малолетке не пропадёшь.
Феликс улыбнулся.
– Смотрю на тебя и думаю – не повезёт твоей будущей жене.
– ?…
– Особенно если она из разговорчивых попадётся. Ты ж её последней радости лишишь. Ты ж ей слова сказать не дашь! Будешь чесать‑чесать, без умолку…
– Ну, чего пристаёшь? Можно подумать, я досаждаю своим молчанием. Скажи, ты любишь поговорить?
– Есть маленько.
– А я – послушать.
– У тебя девчонка‑то на воле осталась?
– Ещё рано вроде бы.
– Тут ты неправ. Это, брат, никогда рано не бывает. Вот меня, например, ничего в тюрьме так не ломает, как отсутствие женского пола. Я ведь и на воле ничего хорошего, кроме этого не видал. Эх, Кирпичёв, щас за хорошую ночку – месячишко бы согласился себе лишка намотать. Стоящая баба, это полный абзац.
– У тебя много их было?
– Много‑немного – все мои. Я, считай, из‑за бабы и срок‑то первый получил.
– А ты говорил, за драку?
– Да, за драку, только драка – из‑за бабы.
– На танцах не поделил?
– Не‑а. Она, сучка, с двумя сразу гуляла – со мной и с кладовщиком центрального склада. Со мной – шесть дней в неделю, для удовольствия души и тела. А с этим козлом – когда на склад ездила. Она ему подмахнет – он ей товара больше нормы отпустит… Да её понять можно. Я кто был?… – перекати‑поле. А ей детей подымать надо. Короче, шепнули мне друганы, а я возьми – и за нею следом увязался. Подловил их и так накостылял её борову жирному, что он потом месяц на больничку работал, а мне за злостную хулиганку пятерик вмандячили. Такие, брат, дела.
– …
– Чего молчишь? Вижу, спросить хочешь, как в НКВД оказался?
– Ну?
– Ты, смотрю, в тюрьму, как по заказу попал – на тренировку перед работой в разведке. Хрен бы, какой фашист из тебя чего выпытал, попади ты в плен. Город Кушку слыхал?
– Самая южная точка СССР.
– Правильно. Вот я там три с половиной года на зоне и проторчал. Бытовик[15]… Сам понимаешь, какое к бытовику отношение – социально близкий. Меня уже расконвоировали и за баранку посадили, по гражданской, значица, специальности. И зазноба появилась. Конечно, не бог весть что – тридцать семь лет, тощая, как вобла, но всёж‑ки баба, какая‑никакая. А потом, Феликс, враз масть поменялась, Захочешь – не придумаешь. В гараже задом подавал и не заметил старшину из роты охраны. Не знаю, какого лешего его туда занесло?… В общем, я выскочил, извиняться начал – его всего‑то кузовом по плечу задело, а он, лось, вдруг костылём мне промеж ног, как зарядит… Меня пополам перегнуло – оба яйца всмятку. Всех святых вспомнил… Очухался, встаю, а он ухмыляется, падло. Кулачищем замахнулся и спрашивает: «Еще хошь?» А меня перемкнуло – патрубок схватил и перекрестил его пару раз по дыне. Он – с копыт. Потом встал на карачки – пеной пузырится… Тут я понял – ещё чирик огрёб, ни за что ни про что. Короче, я ему чуток добавил, чтобы часок‑другой не очухался, потом в угол оттащил и ветошью забросал. Да! Наган забрал и винтаря тоже, всё в кабину уложил – и по газам. Гараж‑то за зоной – вот я и драпанул в сторону границы. Сняли они меня на афганской стороне – я уже метров семьсот за кордон успел отползти, пока в ногу не ранили и не взяли тёпленьким. Потом – месяц в госпитале. Старшина‑то, к счастью, дуба не дал, а то бы вышака припечатали. Ну вот, а теперь я здеся – на лубянских харчах латаюсь.
– И что тебе за это будет?
– Будет?… – на полную катушку. За мной ведь теперь висит гроздь статей – нанесение тяжких телесных при исполнении, измена Родине через побег за границу с оружием в руках… Я, правда, в них не стрелял. А чего стрелять? Человек пятьдесят было – и лагерных, и пограничников.
Дверь в камеру неслышно отворилась, и вертухай объявил отбой. Когда оба легли, Феликс тихо спросил:
– Толь, а это всегда так, что следователь тебе не помочь хочет, а орёт?
– Чудак ты. У него ж работа такая – догонять, ловить да топить. А тебе положено – убегать, скрываться да выплывать.
– Но зачем придумывать, чего не было?
– Значит, не набирается у тебя на срок по‑хорошему, без придумывания. И… нравится не нравится, а – ноги врозь, моя красавица. Что там за тебя придумали – подписать всё равно заставят.