355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Бруштейн » И прочая, и прочая, и прочая » Текст книги (страница 3)
И прочая, и прочая, и прочая
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:23

Текст книги "И прочая, и прочая, и прочая"


Автор книги: Александра Бруштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

5. Непонятные дни

Непонятные они оттого, что все в них словно сдвинуто с места, перевернулось вверх ногами. Все совершается непривычно, не так, как всегда. Все кажется лишенным логики или повинующимся какой-то иной логике, новой, ранее небывалой.

Всероссийская забастовка железных дорог… Поезда к нам не идут и от нас не уходят. Но почта все-таки с грехом пополам просачивается! Газеты доставляются, хотя и случайно, разрозненными номерами, но мы их получаем и читаем. Вернее было бы сказать: мы их пока читаем.

Забастовка такого исполинского организма, как железнодорожный транспорт в огромной стране, совершается и завершается не сразу. Не по мгновенной команде: «Встать!», «Сесть!», «Заприте дверь!» Нет, в забастовку вливаются, как ручьи в речку, каждый день все новые железнодорожные линии, сперва по одной в день, потом по нескольку. Первые сведения пришли 6 октября: «В Москве бастуют служащие Московско-Казанской железной дороги» (Здесь, как и дальше, все события датируются по старому стилю). Назавтра, 7 октября, то же было сообщено о Московско-Курской дороге. Еще через день, 8 октября, – о Ярославской, Рязано-Уральской, Киево-Воронежской, Нижегородской, Либаво-Роменской, Привислянских и Полесских железных дорогах. 9 октября в Петербурге происходит съезд железнодорожников; он вырабатывает и предъявляет правительству требования – не узкие, не только для железнодорожников, но широкие, общеполитические, для всей России. Чего требуют железнодорожники? Представительного правления, созыва Учредительного собрания, неприкосновенности личности, свободы слова, совести, собраний и союзов, национального самоопределения и т. д. Эти требования съезда – ультиматум. Железнодорожники объявляют его царскому правительству.

10 октября бастует уже весь Московский железнодорожный узел. 12-го останавливаются Варшавско-Венская. Балтийская, Николаевская железные дороги. 13-го забастовка охватила уже все железные дороги: стали Сибирская, Забайкальская, Приморская, Оренбурго-Ташкентская, Среднеазиатская. Полный паралич всех главнейших российских железнодорожных линий!

Все это заняло восемь дней: с 6 по 13 октября.

Вот, вероятно, почему в эти дни газеты нет-нет да приходят. Наверное, они пробираются кружными, окольными путями: где по местным, еще не забастовавшим боковым веткам, где по воде. Таким же образом я получаю ежедневно письма и телеграммы от мужа: он все еще пробирается к месту своей военной командировки (город Пернов в и Прибалтике). Пишет, что он – «как Улита, едет, когда-то будет» – затерт во льдах бастующих железных дорог, видит массу интересного, «почти неправдоподобного!».

А разве то, что сообщают газеты, правдоподобно? Разве когда-нибудь в самых смелых снах мы такое видели?

Стали не только железные дороги. Один за другим останавливаются старейшие, крупнейшие заводы: Обуховский, Путиловский, Невский судостроительный, Семянниковский. Начинают бастовать и разные другие предприятия, включая такие, от четкой работы которых зависит каждодневная жизнь городов: вот-вот остановятся водопровод, электрические и газовые заводы, конки и трамвай. В Москве полиция и казаки чуть ли не штурмом взяли одну из булочных знаменитого Филиппова, – там был штаб уже начавшейся забастовки пекарей!

На улицах, на площадях городов, в зданиях университетов идут грандиозные митинги и демонстрации. Участники их выходят на улицу уже не с теми квадратиками кумача, какие я видела на демонстрациях во времена моего детства и юности, а с огромными, свободно реющими в воздухе красными полотнищами, и с этих знамен впервые открыто, смело кричат буквы: «Долой самодержавие!»

Для разгона демонстрантов высылают полицию и казаков, но – интересный оттенок! – очень часто вместо старой, избитой газетной формулы: «Демонстранты рассеяны полицией» – встречается уже новая: «Столкновение уличной демонстрации с войсками». Что это означает? Это означает, что толпа дает отпор, она вооружена – где камнями, а где и револьверами. Толпа дерется с войсками, и бывают уже случаи, когда войска отступают перед народом, отступают с уроном!

13 октября министром внутренних дел назначается граф С.Ю. Витте. Для страны Витте с его патологически укороченным носом (не то сифилитический провал, не то собака отгрызла!), Витте, только что добившийся не очень позорного мира с Японией, за что царь наградил его графским титулом, – личность почти одиозная. Но из приближенных Николая Второго он, видимо, единственный не глупый и не бездарный человек, которого придворная камарилья считает «прогрессивным» и даже «красным». Поэтому назначение Витте министром внутренних дел иные считают чем-то вроде уступки, которую царь делает революции.

Но все эти успехи – как сомнительные, так и несомненные – ничто по сравнению с огромным успехом, настоящим успехом революционного пролетариата: 13 октября, вернее, в ночь с 13-го на 14-е в Петербурге происходит первое заседание первого в человеческой истории, только что созданного Совета рабочих депутатов. Это понятие до того новое, что оно доходит не сразу и не до всех. Ведь не было такого, никогда не было на свете!

Весь день даже в нашей тихой заводи, Новгороде, идут летучие собрания, главным образом среди железнодорожников. Члены новгородских революционных организаций разъясняют рабочим существо этого понятия: Совет рабочих депутатов. Попытка революционно-демократической интеллигенции собраться в помещении мужской или женской гимназии не удается: оба здания на замке и охраняются полицейскими патрулями. Поэтому собираются на квартире у кого-то из местных либералов. Квартира – «барская», с большим бальным залом.

Вечером зал этот битком набит людьми. Я сижу на подоконнике между Соней Морозовой и Нютой Никоновой, женой одного из политических, сосланных в Новгород. Нюта, очень молоденькая, по виду совсем девчушка, держит на руках завернутого в одеяльце грудного сынишку, Женечку.

– Нюта, – спрашиваю, – а не проснется он здесь, в таком шуме и гомоне?

– Ничего! – Нюта улыбается ясной улыбкой. – Он у нас – парень покладистый. Компанейский!

Доклад на тему «Что такое Совет рабочих депутатов?» делает товарищ Михаил, большевик, агитатор, приезжавший к нам из Петербурга, застрявший в Новгороде из-за железнодорожной забастовки.

Вопросов к докладчику, записок к нему – множество. В особенности со стороны местных юристов. Что такое Совет рабочий депутатов? Новая форма власти? Каковы ее полномочия, кем они установлены? Каковы ее правила и чем они гарантированы?

По мере возможности докладчик постарался ответить на вопросы.

– Да, сегодня Совет рабочих депутатов – понятие новое, доселе не известное. Но присмотритесь, вдумайтесь: это – власть будущего. Когда-нибудь термин Совет рабочих депутатов так же не будет вызывать ничьего недоумения, как не вызывает его сегодня, например, городская дума или губернская земская управа. Когда-нибудь Советы рабочих депутатов будут править новой, революционной Россией!

Кто-то в зале протянул с сомнением в голосе:

– Ну-у-у… Когда-нибудь!

Но этот скептический голос потонул в аплодисментах. И тотчас же за этим кто-то запел:

 
Отречемся от старого мира!
Отряхнем его прах с наших ног!..
 

Это неожиданно оказалось едва ли не самым волнующим номером в программе вечера! Песню сразу подхватили. Минутная первоначальная неслаженность словно выпрямилась, перекрылась волной новых голосов, певших уверенно и стройно. После «Отречемся» спели «Вихри враждебные», «Дубинушку». Ни одной из этих песен никому из присутствующих еще никогда не удавалось допеть без помехи – от начала до конца! На сходках, на уличных демонстрациях пение всегда прерывалось вмешательством каких-нибудь неожиданных «вихрей враждебных» – полицейских, казаков с нагайками. Для того чтобы петь без нечаянных препятствий, надо было уходить в лес, уплывать на лодке далеко по реке… Теперь песни эти явились к нам, словно вея прохладой реки, запахами деревьев и трав, всей свежестью отлетевшей юности.

Особенно горячо спели «Смело, друзья».

 
Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнем!
Пусть в рудники нас ссылают,
Пусть мы все казни пройдем!
 

Соня Морозова, веселая озорница, потом рассказывала:

– Пели – и-их! Глаза сами плакали!

Вот так же, наверно, по всей огромной России родилось в те дни счастье, самозабвенное наслаждение песней, впервые звучащей свободно и смело… Почти свободно. Почти смело.

С того вечера прошло больше 55 лет. Сколько спето песен, сколько услышано их! Сколько песен состарилось… Или это я состарилась так, что смысл иных песенных слов как бы выветрился, я слушаю их без волнения, я уже не вижу за ними образов требовательных, зовущих, приказывающих!

Но в этот памятный вечер 14 октября 1905 года песни, которые поют открыто, во весь голос, звучат для всех нас почти так же ново и свежо, как впервые в этот день услышанные слова «Совет рабочих депутатов». Поздно. А нам еще ехать за город, в Колмово! Расходимся почти все с чувством: победа близко! Война с самодержавием идет к концу. Ну, еще день, два, неделю осталось врагам зверствовать, куражиться… Все равно им конец!

Мы едем в Колмово – я, Соня и товарищ Михаил. Он, как почти все приезжающие в Новгород революционеры, у меня «на постое». Ночует в комнатке под прозванием «клоповничек». Михаил молчалив, на мои с Соней восторженные разговоры почти не реагирует. Зато Соня, – она едет, сидя на коленях у меня и Михаила, не переставая вертеться, обращаясь то к нему, то ко мне, – трещит со всем ликованием юности!

Пролетка заворачивает в Колмово и, подскакивая, несется по въездной березовой аллее. Издали, среди деревьев, видны освещенные корпуса нашего «сумасшедшего дома», как называет психиатрическую больницу окрестное население.

– Ну, почему вы не радуетесь? – пристает Соня к Михаилу.

– А я еще погожу… – отзывается он негромко.

– А долго вы будете «годить»? – задирает она.

– Ну, хотя бы до завтра… Можно это? – серьезно просит Михаил.

А назавтра – крушение всех иллюзий… Вчерашнее назначение Витте министром внутренних дел почти зачеркивается тем, что Трепову, злейшему из палачей революции, даются диктаторские полномочия. Как верный царский пес, Трепов, не теряя времени, издает приказ, прокатывающийся погребальным звоном по всей России: «Патронов не жалеть! Холостых залпов не давать!»

Михаила мы больше не видим. Он, как обычно, исчез с утра по всяким революционным делам. Ивану, напоившему его чаем, Михаил оставил для меня записку:

«Спасибо за гостеприимство. Буду пробираться дальше. А радоваться, сами видите, надо вовремя. Вчера это явно было еще преждевременно.

М.»

Настроение у всех подавленное. Приказ Трепова можно воспринимать только как оглушительную пощечину всем прекраснодушным надеждам. Вчера мы ошиблись. Война с самодержавием еще далеко не на исходе. Правда, кое-кто расценивает приказ Трепова как ярость от сознания своего бессилия. Но ведь патронов-то этих – тех самых, которые Трепов предлагает тратить, не жалея, – их у самодержавия еще много! Хватит надолго – и на многое.

И еще есть одно обстоятельство, над которым нельзя не задуматься. До сих пор, расправляясь с революцией, самодержавие старалось делать это, по возможности, «втихую», – оно опасалось шума за границей. Приказ Трепова открывает новую страницу в борьбе самодержавия с народом. Стреляй! Бей! Не жалей патронов! Услышат? Наплевать! То ли еще услышат! Холостых залпов не давай, – не до нежностей! Патронов не жалей, – не до жиру, быть бы живу.

Проходит еще три дня. Напряжение в стране предельное. Опять к разбитому корыту? К рабской жизни под пятой царя, помещиков, хозяев? К двенадцати-тринадцатичасовому рабочему дню, к нищенскому крестьянскому земельному наделу? К атмосфере полицейского участка – кляп во рту, руки за спиной, виселицы и тюрьмы?

В эти труднейшие дни узнаю Григория Герасимовича Нахсидова с новой стороны.

– Знаете, – говорит он, придя неожиданно ко мне и, по обыкновению, застенчиво пряча задумчивый, чуть выключенный из окружающего взгляд музыканта. – Я думаю об одной вещи. Надо бы предложить часовщику на Петербургской улице, что мы спрячем здесь, у себя в Колмове, его часы. Он ведь работает на заказчиков, у него всегда много чужих часов… Вдруг что-нибудь? Очень порядочный человек этот часовщик… Могут разграбить его мастерскую, раскрасть чужие часы… Я поеду к нему, – как вы думаете?

– А почему? – спрашиваю я с глупейшим видом. – Вы думаете, что… да?

– Ну, всякое может случиться, сами понимаете… Время-то ведь какое!

– Григорий Герасимович, – говорю я, и слезы стыда обжигают мне глаза, как кипятком. – Подумайте! Я, еврейка, не догадалась, а вот вы…

– А я армянин, дорогая моя… На моей родине люди сейчас тоже дрожмя дрожат: помнят последнюю армяно-татарскую резню. Ведь это у черносотенцев любимая забава!

Это не только любимая забава. Это – испытанное средство: чтобы спасти себя от революции, надо натравить революционеров друг на друга. Русских – на евреев. Армян – на татар и наоборот.

Не знаю, поехал ли в тот вечер Нахсидов в город, к часовщику. Не знаю, потому что в тот вечер, словно неожиданный разрыв бомбы, пронеслось по всей стране: царь капитулировал! Царский манифест возвещает России конституцию!

С листка, затрепанного до такой степени, что буквы на сгибах стерлись, стали почти неразличимы, смотрит на нас послание русского царя своему народу:

«Божией Милостью

Мы, Николай Вторый,

Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая, – объявляем всем Нашим верным подданным:

Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше.

Благо Российского Государя неразрывно связано с благом народным, и печаль народная – Его печаль.

От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству Державы Нашей.

Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и Власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты.

Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядков, бесчинств, насилий, в охрану людей смирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, Мы, для успешного выполнения общих преднамечаемых Нами к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность Высшего Правительства.

На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:

1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.

2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в меру возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, все классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив за сим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.

3. Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей, – призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной Земле.

Дан в Петергофе в 17-й день Октября, – в лето от Рождества Христова 1905-го года, царствования же Нашего в 11-е.

На подлинном Собственной Его Императорского Величества рукой начертано:

НИКОЛАЙ»

Эх, нет товарища Михаила! Спросить бы у него: ну, а теперь можно радоваться? Или все еще слишком рано?

6. Манифест в действии

Обыкновенный кирпич, брошенный кем-то в наше окно, пробил оба стекла – летнее и зимнее – и упал на коврик около кроватки Колобка.

Прицел был взят правильно, – тот, кто швырнул, видно, знал, где стоит кроватка и где головка спящего ребенка. Но кирпич неожиданно стукнулся в стену около кроватки и рикошетом брякнулся на пол. Об этом говорит кирпично-красный шрам на стене и красная струйка на подушке, принятая мною в первую минуту за кровь. Но нет, это не кровь, а лишь оббившаяся о стену кирпичная пыль.

Мы сидели в соседней комнате. Нас было человек десять – двенадцать. Мы мирно пили чай и закусывали с товарищами, проводившими меня домой из города, где происходил первый в Новгороде открытый митинг. Этим митингом общественные силы Новгорода ответили на царский манифест 17 октября. В этом манифесте Николай Второй, император и самодержец всероссийский «и прочая, и прочая, и прочая», обещал России все свободы «и прочая, и прочая, и прочая».

Камень, нацеленный темным вечером в голову спящего ребенка, представляет собою, очевидно, одну из не перечисленных в манифесте деталей этого дарованного царем «и прочая, и прочая, и прочая».

В окне комнаты Колобка зияют пробитые кирпичом две многолучистые звезды неправильной формы. На полу около окна лежат брызги оконных стекол, как кучка мелкобитого льда.

Разбуженный звоном, стуком, внезапно включенным электричеством, шумом нашего вторжения, Колобок успел уже спустить с кровати босые ножки и, присев на корточки, разглядывает лежащий на коврике кирпич. Ребенок нисколько не испуган, он только очень удивлен.

– Штой-та? – тычет он пальчиком в кирпичину. Наборщик Сударкин (он же «вон это» и «пере-туре-бация») тоже разглядывает злополучный подарок, влетевший в наше окно.

– Скажи пожалуй! – неодобрительно качает он головой. – В ребенка – вон это, – акурат в ребенка метили. Самую малость не добросили.

– Ваньчка! – радуется Колобок, завидев вошедшего Ивана. – Штой-та, Ваньчка?

Иван, как всегда, не растерян. Очень спокойно он прежде всего затыкает подушкой дыры в оконных стеклах, откуда тянет холодом. Аля Сапотницкий сажает Колобка обратно в кроватку и начинает выдвигать ее вон из комнаты.

– Поехали, Колобок! На дачу!

Пол в комнате – дощатый, неровный и щелястый. Кроватка подвигается толчками. Колобок подпрыгивает, падает обратно на подушки, хохочет.

Все становится будничным, почти спокойным. Только та подушка, которою заткнули пробоину в оконных стеклах, кажется облаком, влезающим в дом. «А-а-а, вот вы где!» Подушка неуютно и бестактно напоминает о том, что за окнами есть мир не только добрый, но и враждебный, притаившийся, мстительно подстерегающий.

– Надо бы обойти вокруг дома… поглядеть… – говорит наш старший врач, Михаил Семенович Морозов.

– Так что, ваше благородие, уж я бегал, глядел… – докладывает. Иван. – Да нешто он станет дожидаться, пока его вязать прибегут? Бросил кирпичину – и нет его… Ищи-свищи!

В эту минуту появляется Григорий Герасимович Нахсидов. Услыхав от кого-то – новости в Колмове распространяются мгновенно, по какому-то внутреннему телеграфу! – о том, что на нашу квартиру, как пишут обычно в газетах, «совершено покушение», Нахсидов прибежал к нам на помощь.

– Ведь Сергея Александровича нет! Вы одна с ребенком… Мы с Розиной Михайловной просим вас перейти жить к нам хоть на ближайшие дни.

Это необыкновенно похоже на милых Нахсидовых. На митинге их сегодня не было. Не оттого, чтобы они чего-либо опасались, нет! Если бы это было так, то уже идти ко мне сейчас, поздно вечером, в темноте, когда Колмово еле освещено, а во мраке, как мы только что убедились, есть враждебные силы, конечно, гораздо страшнее. Нет, просто к митингу у Нахсидовых не было большого интереса (ну, поговорят о том, что всем давно известно, – только всего и будет!), но, когда я с Колобком – семья отсутствующего друга – оказались вроде как под угрозой, Григорий Герасимович бросился к нам на выручку, чтобы оградить нас, взять к себе (а ведь это тоже рискованно в данном положении!). – Одевайте Колобка – и к нам! Розина ждет вас.

Чувствую, что иные из собравшихся у меня людей, провожавших меня из города, с митинга, смущены. Все они – молодежь, студенты, курсистки, рабочие. Перелетные птицы без собственной оседлости: кто живет у родных, кто снимает в городе комнату или угол, – куда им звать меня с маленьким ребенком?

– Нет, – отвечаю я не только Нахсидову, но и всем этим ребятам на их невысказанную мысль, – нет, Григорий Герасимович, как я могу сейчас уйти из дома? Это унизительно! Тот, кто бросил камень, обрадуется: «Ага, струсила! Сбежала!»

– Правильно говорите, – одобряет мое решение Сударкин. – Лучше уж из нас кто останется с вами. Подежурим до утра.

– «И так и далее!» – беззлобно поддразнивает его Аля Сапотницкий. – Конечно, останемся. Вон и колбасы сколько на столе осталось, не всю стрескали!

Остаются у меня трое: Сударкин, Козлов и Сапотницкий. Вместе с Иваном это составляет такой внушительный гарнизон, что и Нахсидов, успокоенный, уходит домой.

Расходятся и все остальные.

Как всегда после ухода большой группы людей, в доме становится особенно тихо. Аля и Козлов усердно доедают оставшуюся «нестресканной» колбасу, запивая ее холодным чаем.

Вот тут я задаю вопрос, мучивший меня все это время:

– Что же это такое, а?

Аля пожимает плечами.

– Это – революция, дорогой товарищ!

– Ну, не-е-ет… – тянет Сударкин. – Это уж, вполне можно сказать, контрреволюция голосок подала…

– Вы думаете? – спрашивает Козлов, задумчиво мерцая умными глазами.

– А ты, мила душа, как думал? – прищуривается Сударкин. – Сразу – вон это – конец всякому лиху, ура, победа? Завтра в одночасье новая жизнь – это самое – начнется? Купец Смокотинин ключи от амбаров революции отдаст? «Владайте, голубчики, – отступаюсь!» А губернатор – вон это – нам дорогу уступать будет на улице? «Пожалуйте, пожалуйте, я тут сторонкой, сторонкой!» Не-е-ет, городовой и тот не завтра еще перед нами посторонится! Доедайте колбасу, мальчугашки…

Я сижу около кроватки Колобка. Из соседней комнаты до меня доносится приглушенный спор. Козлов, по своему обыкновению, сыплет словами, одно другого замысловатее:

– Суверенный революционный народ не допустит!

– Да, как же, не допустит! – спокойно возражает Сударкин. – Да он – вон это – не везде и знает, что он это самое… суверенный! Это ему еще разъяснять надо!

– А вот скоро революционное восстание! – не сдается Козлов.

– Надо бы, конечно… – кивает Сударкин. – Да ведь оружие-то – мало его у нас. Вот перешли бы на нашу сторону солдаты, тут уж все бы сразу по-другому повернулось…

Я слушаю все это вполуха. Слышанное и переслышанное. Я уже тоже начинаю понимать, что нужны не митинги, не восторженные речи, не ликующее пение «Марсельезы» и «Варшавянки», а что-то другое. А вот что именно – не знаю… Скорее бы возвращался муж, – он-то, наверное, знает все!

Мне уже даже немножко стыдно вспоминать, как еще сегодня утром мы шли с Михаилом Семеновичем и Соней на митинг. Перед уходом мы вооружались. Михаил Семенович положил в карман револьвер, браунинг, так спокойно, так уверенно, как человек, отлично умеющий стрелять. У меня тоже есть небольшой револьверчик «Смит и Вессон», подарок мужа к недавнему дню рождения. Стрелять я не умею, выстрелов боюсь до смерти, даже в театре! Совсем как моя бабушка! Когда к папе приходил в гости знакомый военный, оставлявший в передней свою шашку, бабушка нас остерегала:

– Деточки! Не ходите в переднюю, там шабля!

– Бабушка, да это ж холодное оружие, не страшно!

– А кто его знает? «Холодное», «горячее» – все равно может выстрелить!

Одно время – недавно, в сентябре, – мы уходили с мужем в поле и упражнялись там в стрельбе… Страшная вещь, как бездарно я стреляю! Да и револьверчик мой какой-то игрушечный, стреляет так туго, что написать с человека портрет легче и короче, чем выстрелить в него из моего «Смит-Вессончика»! Уходя сегодня на митинг, я, конечно, – положила его в карман пальто, но даже не представляла себе, как это я вдруг выстрелю в живого человека! На всякий случай я положила в другой карман кожаную плетку, висящую у нас на гвозде в коридоре для устрашения собаки Мики. Это казалось мне подходящим, – если на нас нападут черносотенцы, я смажу которого-нибудь из них плеткой по физиономии: не лезь в другой раз, куда не зовут!

Да… А черносотенец-то оказался хладнокровнее и смелее, чем я: очень спокойно прицелился в голову моего ребенка и швырнул камнем!

Вот так и пошли мы на митинг, вооруженные, но не предполагая пускать в ход оружие. А главное, мы были такие счастливые дураки, такие торжествующие идиоты! Четыре версты от Колмова до города оказались неожиданно тяжелы: после осенних дождей глинистая дорога раскисла, ноги разъезжались в разные стороны, калоши с каждым шагом облипали вязким глинистым тестом, казались огромными, тяжелыми. А мы хохотали, веселились…

Слова Сударкина Козлову: «Ты что думаешь – сразу конец лиху, ура, победа, так? Не-е-ет, милые, городовой и тот перед нами еще не завтра посторонится!» – напомнили мне одну подробность нашего утреннего путешествия на митинг. Когда мы уже вошли в черту города, Соня Морозова показала на постового городового:

– Давайте приветствуем фараона, а? Споем ему «Марсельезу»!

– Соня, не закусывай удила! – строго оказал ей отец, но глаза его смеялись, не было в них никакой опаски.

– А что? – все больше входила в задор Соня. – Имеем право петь! Свобода слова! И если он вздумает нам мешать, имеем право его арестовать: он, значит, идет против царского манифеста!

Когда безголосый человек поет – один! – на улице, пение его звучит всегда неприлично-жидко. Так запела и Соня:

 
Отречемся от старого ми-и-ра,
Отряхнем его прах с наших ног!
 

Пожилой городовой притворился, будто он нас не замечает и Сониного пения не слышит. Когда мы прошли мимо, я невольно оглянулась. Прижав одну ноздрю пальцем, городовой лихо высморкнул содержимое другой ноздри на мостовую. Потом вытер пальцы и поглядел нам вслед без всякого интереса. Для него – это было вполне очевидно! – со вчерашнего дня ничто не изменилось.

Все это я вспоминаю сейчас с новым чувством, как будто вижу события этого дня новыми глазами. Ночь тянется бесконечно, но страха у меня нет. Правда, за окнами все та же чернота, та же притаившаяся угроза. Но со мной – люди, товарищи. Несколько раз за ночь они выходят на улицу, осматривают дорогу, сад. Все тихо… Кажется, именно с этой ночи появляется у меня чувство уверенности: люди – это все! С людьми ничто не страшно!

…Я сижу около Колобка. Вспоминаю в подробностях весь минувший день. Митинг, первый в Новгороде открытый митинг, происходил в городском саду. Сад этот удивительной красоты и разбит с редким вкусом, – по словам местных жителей, его насадили пленные французы армии Наполеона.

Народу пришло много, хотя меньше, чем пришло бы на объявленное гулянье с фейерверком. Первым на летнюю эстраду, с которой говорили и все последующие ораторы, взошел земский работник, Николай Васильевич Милотов.

– Граждане! – начал он. – Над Русской землей блеснули первые лучи свободы!

Прекрасный баритон Милотова, красивое, симпатичное лицо, необычное обращение – не «господа!», не «милостивые государыни и милостивые государи!», а мужественное «граждане!». Впервые прозвучали в Новгороде и слова о лучах свободы, блеснувших над Русской землей. Все это произвело на собравшихся хорошее впечатление. В заключение своей краткой речи, которою он открыл митинг, Милотов предложил спеть похоронный марш – почтить память погибших борцов за свободу.

Толпа запела:

 
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
 

Пели поначалу не очень стройно, потом нашли ритм. Пели истово, с душой, и пение сразу очень подняло настроение.

Вслед за Милотовым говорили местные кадеты. «Мы справляем великий праздник свободы!.. Теперь, когда нам дарована законодательная дума, надо идти в эту думу добывать счастье для народа!» Один оратор закончил свое выступление стихотворными строками:

 
На святой Руси петухи поют, —
Скоро будет день на святой Руси!
 

Выступило несколько ораторов-большевиков, один – земский агроном, другой – рабочий-железнодорожник.

Как ракета взвился Аля Сапотницкий! Он громил «куцую и криводушную» царскую конституцию. Говорил: обещания царского манифеста – пустые слова, ничем не подкрепленные, ничем не гарантированные. Царь хитрит, оттягивает время, чтобы в союзе с черносотенцами задушить революцию и еще крепче затянуть на шее народа старую петлю нищеты и бесправия.

В том же смысле высказывались и ораторы других партий – меньшевики и эсеры.

Рано праздновать! Борьба еще только начинается! – таков был смысл выступлений всех революционеров.

Ораторов прерывали выкриками, хулиганскими выходками. Затесавшиеся среди толпы черносотенцы – рядские «молодцы», пристанские грузчики и босяки – безобразничали, стараясь сорвать митинг. Известный всему Новгороду пьяный и буйный босяк Гараська, оборванный, в опорках, с опухшей лилово-сизой мордой, неожиданно появился на эстраде.

– Имею честь! – сказал он дурашливо. – Вот тут один господин сказали, на святой-де Руси петухи поют… Это можно, извольте!

И, к совершенному обалдению присутствующих, Гараська очень серьезно трижды прокукарекал петухом! Раздались свистки, негодующие крики:

– Безобразие! Гоните Гараську!

– А-ах так? «Гоните Гараську»? Я к вам с душой, а вы… Ну, так вот – видали? – и Гараська потряс над головой бутылкой водки. – Это я у них, у социалов этих… у господина Милотова из кармана… да нет, что я! – у господина Соловьева из кармана вытащил…

Гараська, пьяный, завирался все больше. Он называл все новые фамилии людей, у которых он якобы вытащил из кармана бутылку водки. Фамилии были все бесспорные, уважаемые, никто из этих людей никакой водки в кармане не носил. Но Гараську натаскали и выпустили на эстраду именно для скандала, и присутствовавшие на митинге, видимо, во внушительном количестве черносотенцы изо всех сил разжигали этот скандал. Они свистали, заложив два пальца в рот, орали: «Крой их, Гараська!» Было невыносимо безобразно.

Митинг объявили закрытым.

При выходе из городского сада толпа разделилась на две части. Одна пошла неорганизованно, вразброд к воротам сада, ведущим через кремль к мосту – на Московскую сторону города. Неподалеку от сада на них напали черносотенцы, произошла свалка, кое-кого помяли, ушибли земскую учительницу. Мы, направившиеся к противолежащему выходу из сада, этой свалки не видали. Мы вышли из сада организованно, построившись, – женщины шли в обрамлении мужчин, рабочих и студентов. Нас не тронули. С пением революционных песен мы прошли до Петербургской улицы и по ней до конца.

Были уже сумерки. Большая группа товарищей пошла провожать нас до Колмова. Пока добрались туда, наступил вечер, стало совсем темно. Я позвала провожавших к нам – напиться чаю, обменяться впечатлениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю