Текст книги "Страна Австралия (сборник)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
– Ты не знаешь, – спрашивал, – где находится Лерка?
А Беляев говорил:
– А тебе она для каких целей нужна?
А МВТУшник говорил:
– Люблю я ее, вот. Без балды.
А Беляев говорил:
– Да здесь она где-нибудь шастает, поищи. Вот и кот ее Топик молоко лакает.
И МВТУшник бродил по комнатам и коридорам квартиры и натыкался везде на кота и на старика, и кот на него ворчал и шипел, а старик нудно делился впечатлениями о первых безоблачных днях февральской революции и объяснял ему роль культа личности в истории, и вспоминал о своей покойной ныне невесте княгине Инне Андреевне. А МВТУшник слушал его и говорил про себя: "И где ты, старый хрен, на мою голову взялся?". А старику он ничего не говорил, потому что был хорошо воспитан в семье ереванских врачей русскоязычного происхождения. А старик насильно угощал МВТУшника чаем с лимоном и, конечно, Смирновской и ворованным молоком, и делился с ним ужином, а на ночь поил кефиром. И МВТУшник ложился спать в спальне старика, а Лерка к нему не приходила, и он стонал и плакал во сне, как маленький нервный мальчик. А один раз Лерка его, видно, пожалела и приснилась ему с ним рядом, и он стал целовать ее нежно и пылко и сжимать в железных объятиях, и опять стонать и плакать, но уже от любви и счастья. А Беляев в этот самый щекотливый момент вошел к старику в спальню пожелать ему спокойной ночи, полюбовался на эту картинку и говорит:
– Так...
А Лерка говорит:
– Ну чего ты накручиваешь? Это ж все в его сугубо частном сне происходит, а не по-настоящему. И она обняла Беляева и прижалась к нему вся. Но Беляев не растаял под воздействием ее женских колдовских чар и удалился в свою комнату, и стал доводить начатое дело до логического конца. И старика с собой прихватил.
– Чтоб вам не мешал, – сказал он Лерке.
А Лерка ему сказала:
– Ну и дурак. – И запропала куда-то и не посещала больше ни сознание Беляева, ни его богатое воображение, ни квартиру. А за ней исчез с горизонта и ее кот Топик, и МВТУшник тоже прекратил свои назойливые визиты. И Беляев уже подумал, что он, МВТУшник, благополучно умотал в свой другой город и обрел там покой в труде и счастье в жизни или заново женился на Лерке по любви и теперь, наконец, они счастливы вместе в каком-нибудь из городов. А старик никуда не исчез и не подевался, а жил с ним, с Беляевым, в мире и согласии на своей площади, и он вечно что-нибудь гладил или ел и приходил к Беляеву, и они молчали целыми часами и днями, и он трогал нетрезвого Беляева пальцами, а иногда он говорил:
– Алик, у меня неприятность. Я не могу удалить верхний зубной протез. Помогите мне в этом, пожалуйста, – и он открывал рот, забитый остатками принятой пищи. И Беляев, чем мог, помогал ему и снова с усердием пил.
И вот однажды и в один прекрасный день, когда Беляев был совершенно не в себе и вне себя от пьянства, его комната начала заполняться не прошенными им гостями. Первыми рука об руку в комнату вошли Психопат-Психолог и Толиписательтолиепоэттолипростолитератор. Психолог без конца теребил очки на носу и нос под очками и очень удивлялся сам себе – мол, зачем меня сюда, к чужим пенатам, занесло – уму непостижимо, и еще он думал: "Вовек себе не прощу этого непростительного малодушия". Толиписатель, как и следовало от него ожидать, все и вся пристально наблюдал в целях еще более углубленного изучения жизни общества, многозначительно чиркал в блокноте и так увлекся и погрузился в это занятие, что не заметил, как в дверь проскользнул Невинный Мальчишка-Прачечник и прилип спиной к стенке, и стал смущаться и всем своим жалким видом говорить, что это не я, это она сама меня соблазнила, поматросила и бросила, а я тут ни при чем, я добровольная невинная жертва. За Прачечником прибыл Охранник фирмы "Алес". Интеллектуальный уровень этого Охранника был чуть ниже уровня плинтуса, но зато он сразу разделся до пояса – вроде бы ему невыносимо жарко – и продемонстрировал всем торс с бицепсами и трицепсами, после чего сел на стул и стал колоть зубами грецкие орехи и монотонно их пережевывать, как корова жвачку, для тренировки челюстных мышц лица. После Охранника подкатил на мазде с правым рулем Преуспевающий Предприниматель новой волны и привез на заднем сидении МВТУшника, подобранного им на дороге. Причем Предприниматель, он не стал предпринимать ничего определенного, а с комфортом развалился на коврике у батареи отопления и вскрыл коробку баночного пива. И он потягивал это пиво банку за банкой и после каждой опорожненной банки пронзительно, с фиоритурами, рыгал. А МВТУшник как только вошел, так сразу и заметался по комнате от одного гостя к другому и у всех у них он спрашивал то же самое:
– Что, и ты? И ты? И ты тоже?
А в течение следующего примерно часа в комнате Беляева постепенно собрались: Леркин любимый кот Топик и самый первый муж и отец детей Виталий, и человек пять бывших ее одноклассников, и трое товарищей по работе плюс два начальника, и сосед по этажу справа, являющийся экстрасенсов страшной магнитной силы, и Леркин двоюродный брат, и оба мужа ее наилучшей подруги Тони, и еще несколько неопознанных человек, о которых ничего никому не было известно, даже самой Лерке, а кроме того, явился муж недавней жены Беляева, тот, который педагог и учитель пения. Ну и старик тоже приковылял на полусогнутых и занял свое вакантное место на диване, у Беляева в ногах. То есть эти последние, за исключением, конечно, кота Топика и самого первого Леркиного мужа – отца ее детей, принадлежали к сонму Леркиных поклонников, почитателей и воздыхателей платонического направления, не пользовавшихся никогда ее взаимностью и благосклонностью. А Лерка их про себя звала пустострадателями.
И вот они собрались здесь, у Беляева, по зову сердец и постановили, что пусть Лерка сама придет и выберет из числа их любого, и скажет, кто ей всего дороже и нужней и больше подходит по всем параметрам. И они прождали ее прихода три дня и три ночи, а она так и не появилась. И тогда они передумали ее ждать и решили сами выбрать из своих рядов лучшего путем прямого и тайного голосования, но так как Беляев голосовать не мог при всем своем желании, а право решающего голоса имел, они стали в круг и начали считаться, как в детстве, учитывая и его, Беляева, интересы со всеми прочими и остальными на равных. А считались они так: "На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, кто ты будешь такой?". И на кого выпадало, тот выходил вон из круга, а Лерка по общему замыслу должна была достаться тому, кто останется последним. И последним остался старик и бурно обрадовался по этому поводу.
– А что, – сказал он и на глазах помолодел года на три. – Я, может быть, потомственный дворянин и революционер. А вы все кто такие?
И в общем, собрание, можно сказать, ничем не закончилось и зашло в тупик, но тут очень вовремя появилась долгожданная Лерка. Она пришла в обнимку с каким-то арабом или евреем оттуда и этот ярковыраженный иностранец заглядывал ей в глаза и чмокал неустанно ее в щечку, и заливался беззаботным веселым смехом, отличающим всех иностранных граждан от нас.
– Какие люди были, блин! – сказала войдя Лерка. – Ну что. все в сборе? Или кого-то не хватает?
– Все, – сказали все. – Сто процентов.
А Лерка им:
– Всем привет и все, – говорит, – свободны, как мухи в чемодане. Мне с Беляевым поговорить надо и посоветоваться.
И все послушно и беспрекословно покинули и освободили помещение от своего неуместного присутствия и оставили Лерку и иностранца наедине с Беляевым, лишенным каких бы то ни было признаков жизни. И Лерка принялась его трясти и молотить по щекам, и ругаться, и лить на его голову холодную воду, и все это было без толку – Беляев приходить в себя не собирался, и Лерка плюнула на него и его советы и оставила его в покое и пошла с иностранцем в кассы Аэрофлота, чтоб купить там билеты в один конец.
А Беляев очухался и очнулся, и стал снова чрезмерно злоупотреблять алкоголем и злоупотреблял им, пока в его фамильных погребах и подвалах не иссякли последние запасы, имевшие некогда славу неиссякаемых. И он прикончил уже все Бургундское и Анжуйское урожая 1864 года и уничтожил коллекцию коньяков, не знавшую себе равных ни в Европе, ни в мире, и разделался с залежами виски всех известных сортов и марок, и вылакал всю до капли водку, купленную по талонам, и ему стало противно и одиноко, и он начал медленно и неотвратимо трезветь. А протрезвев, Беляев принял хвойную ванну, облачился в новый вечерний костюм-тройку, поцеловал старика в лоб, почесал у кота Топика за ухом и направился было к выходу, но оглянулся и вдруг, можно сказать, ни с того ни с сего стал посреди комнаты, как вкопанный соляной столб. А старик подошел с опаской к остолбеневшему Беляеву, притронулся к нему пальцем руки и говорит:
– Вам, я вижу, не по себе.
А Беляев ему отвечает молча:
– Да, мне не по мне.
А старик говорит:
– Ну что же теперь делать?
А Беляев опять ему молча:
– Не знаю.
И больше он ничего не сказал старику и остался стоять столбом соли в натуральную величину.
И старик теперь ухаживает за ним не покладая рук – сметает веником пыль, следит, чтобы в комнате не было слишком сыро или морозно и чтобы кот Топик не точил о Беляева свои острые когти. А соль старику без надобности, поскольку вредна и опасна по возрасту, и он не пользуется Беляевым для приготовления себе пищи, и Топик тоже ест все подряд несоленое и пресное и не жалуется, потому что привык есть без соли с детства и с тех лучших времен, когда жил, как сыр в масле, у Лерки и был любимцем и баловнем и полноправным членом ее семьи.
СТРАНА АВСТРАЛИЯ
Повесть из провинциальной, а также и иной жизни
ДЕМОНСТРАНТКА
Лене Ярченко, по профессии расчетчице, было около тридцати лет. И уже три года из этих неполных тридцати лет, являлась она молодой вдовой, а также матерью двоих детей младшего возраста. И старший ее сын, Костя, ходил в первый класс средней общеобразовательной школы No 33, а младшему было пока всего три года. А муж ее, Жора, трагически погиб при несчастном случае, происшедшем на производстве. Пошел утром на работу и не вернулся. Погиб. Трубой его ударило какой-то по голове сзади и убило. И к ней, к Лене, приехали главный механик Компаниец и мастер и представитель рабочих масс и слоев Михайлов. Приехали, стали в дверях и говорят:
– Такая, значит, Елена Петровна, нелепость. Погиб он на трудовом фронте. Пал.
А у Лены сын второй только что родился, младший. Еще и не назвали его никак. Не придумали имени подходящего и благозвучного, не успели. И Лена звала его пока пиратом и хулиганом. А после этого, конечно, Георгием она его назвала, Жорой. Она и родила его с единственной целью – Жору при себе сохранить, мужа то есть. А ничего, значит, не получилось у нее. По женской глупости, в общем, она его родила, сдуру. Показалось ей, Лене, и почудилось, что Жора смыться от нее замыслил. И она, не долго думая, решила второго ребенка ему вовремя организовать. Чтоб не рыпался он особенно в разные стороны. Потому что он и так одни алименты, первой своей жене, платил на дочку, а на троих детей платить он бы никак не смог и не потянул при всем своем желании. И вот она взяла и забеременела от него втихомолку, а его поставила в известность и перед свершившимся фактом пять уже месяцев спустя. И он, Жора, ее этому сообщению обрадовался бурно и неподдельно, как ребенок. И Лене стало ясно, что никуда он смываться от нее не собирался и в мыслях ничего похожего не держал. А просто отвязался временно и, конечно, перегнул палку. С ним такое бывало. Он вообще, Жора, женщин любил больше всего на свете и пользовался у них взаимным расположением и симпатией, как никто другой.
Лена говорила ему:
– Бабник ты бесстыжий и больше никто.
А Жора ей отвечал:
– Я не бабник. Я жизнелюб.
Лена возмущалась и негодовала, говоря, что ты ж, черт безрогий, гуляешь при живой жене, будто с цепи сорвался.
А он говорил:
– Ленок, ну что тебе, жалко? – и целоваться лез.
А во всем остальном хороший он был, Жора. И муж хороший, и супруг, и все другое, вплоть до того, что не курил и не пил. Если б еще не гулял, не муж был бы, а воплощение мечты всего человечества. А может, он и гулял, потому что предчувствовал подсознательно и подспудно. Ну, то, что мало ему отпущено этой жизни. Вот он и хотел, наверно, побольше от нее взять и получить удовольствий. Но это Лена потом так думать стала, после. Как убило его. А тогда не могла она никак с этим его порочным изъяном смириться. Ведь у него, у Жоры, и на похоронах женщин было раз в пять больше, чем мужчин, и все цветов понатащили прорву. Не продохнуть от них было, от их цветов. А какие-то еще и подходили к ней без зазрения совести и выражали соболезнования, и говорили, что если тебе что надо будет, ты, не задумываясь, обращайся. И телефоны свои совали ей в руку. Одна завпроизводством потом оказалась в заводской столовой, другая – заведующей медпунктом. А кое-кого Лена и раньше знала. Учительницу, например, Любу. Правда, она ну никак не предполагала, что Жора и с ней тоже побывал в интимных отношениях и связях. Не умещалось у нее в голове, чтоб Жора – и с учительницей.
А потом, в дальнейшем, учитывая, что погибший Ярченко пять лет состоял на квартирном учете, завод Лене квартиру дал, трехкомнатную и вне очереди. Они, конечно, попытались от нее отделаться и двухкомнатную ей всучить за здорово живешь, но Лена на этот компромисс с ними не согласилась и не пошла. Ей все знакомые и друзья говорили, чтоб не соглашалась она. И она не согласилась. А они – начальство заводское различных уровней и рангов говорили, что вы же, вдова, имейте совесть. Мы, мол, и похороны за свой, заводской, счет вам сделали, и денег выписали в виде единовременного пособия и материальной помощи.
А Лена им сказала:
– А Жору кто убил? Я?
Но они и на этот ее веский аргумент возражали, разводя демагогию – типа того, что от смерти никто не застрахован, а несчастный случай на производстве с любым и каждым может случиться и произойти. И на этом, значит, основании требовали от нее письменного согласия на двухкомнатную квартиру. Говорили:
– Поймите, на четверых вам была положена трехкомнатная квартира, а на троих положена двухкомнатная.
А Лена сказала:
– Положена, так положена.
И она без лишних слов собрала обоих своих осиротевших детей и прошла с ними на территорию мехзавода, воспользовавшись дыркой в заборе, и села под Лениным их заводским с детьми. Села и говорит:
– На, Владимир Ильич, держи, – и прикрепила, значит, к нему пластилином плакат следующего непримиримого содержания: "Объявляю голодовку до победного конца".
И начали, конечно, к ним, к Лене и к детям ее, стекаться заводские люди. Рабочие и служащие, в спецовках промасленных и в чистой одежде. И собралось их за короткое время много. Толпа целая собралась. Потому что всякие несанкционированные митинги и пикеты тогда еще только в моду входили, а на заводе как раз был обеденный перерыв. А памятник Ленину у них прямо перед входом в буфет установлен. Небольшой такой памятник, сидячий. И Лена устроила, значит, стихийный импровизированный митинг на фоне вождя, и ее слушали, широко раскрыв рты. А она говорила, что начальство их заводское убило из-за преступной халатности ее Жору, а квартиру теперь нормальную давать уклоняется, видно, кому-то своему хочет ее отдать или, может. продать хочет за большие деньги. И называла она его, все то есть заводское начальство скопом и снизу до верху, палачами и подонками вол всеуслышание.
И директор завода Полупаев Л.А. посмотрел на это устроенное Леной шоу так он выразился – и распорядился выделить ей трехкомнатную квартиру.
– И пусть, – сказал, – она ей подавится и не мешает работать.
И квартиру Лене в течение года дали, трехкомнатную в новом доме. И она туда переехала из общежития. Ремонт сделала и переехала. Пробовала она добиться, чтоб завод и ремонт ей произвел своими силами и средствами, но тут они, заводские, стали стеной и стояли непоколебимо насмерть. И как-то Лена вытащила сама этот ремонт, на себе, и стала жить в новой квартире и растить детей. За чертой бедности, конечно, жила, на пособия детские и на те деньги, что за Жору платили ей по закону. Ну и с мехзавода тоже она иногда, от случая к случаю, что-либо полезное сдирала, какой-нибудь шерсти клок. Пойдет, права покачает там в завкоме, покричит – ей и дадут чего-нибудь. Этим, допустим, летом бесплатную путевку в лагерь старшему, Косте, дали, а прошлым – семейную путевку в дом отдыха на всех троих. Тоже бесплатную. Хотя крови это ей много стоило испорченной. Потому что председатель завкома там у них такая подлая сволочь – все под себя сгребает. Уже ни в какую одежду не влазит и в машину свою не влазит, а ему все мало и мало. Но Лена вытрясла из него эти путевки, никуда он от нее не ускользнул и не делся.
А так, конечно, нелегко ей было одной с двумя детьми вертеться, без надежной в жизни опоры. Правда, эти женщины Жорины – в прошлом любовницы, не все, конечно, а некоторые из них и на самом деле ее не оставили и не забыли, и взяли над ней, как говорится, шефство. В первую очередь завпроизводством столовским – Стеша. То мяса ей подбрасывала по дешевке, то масла сливочного, а то и сухой колбасы. А тут вообще сахара привезла два мешка, с доставкой на дом. Сказала:
– Продашь. Его нету сейчас нигде днем с огнем. Сто двадцать рублей стоит за кило, не ниже. А мне, – сказала, – по семьдесят вернешь, госцену.
И вторая, та, которая заведующая медпунктом, Елена, тоже ей помощь оказывала, по своей, медицинской, части. К врачам стоящим определяла на прием и на лечение, лекарства давала, а Жоре маленькому во время болезней его уколы приходила делать и по два раза в день, и по три. А недавно, когда Даша, сестра Жоры родная, в больницу залетела на кучу операций, так она и для нее лекарств достала остродефицитных. Хотя с Дашей она, Елена, и сама была хорошо знакома, как теперь открылось и всплыло. Жора покойный их и познакомил когда-то, давным-давно. Лена тогда в первый раз рожать собиралась и на сохранении лежала месяца полтора, а он, Жора, конечно, не мог этим обстоятельством не воспользоваться. И он к Даше приходил с Еленой. Она, Даша, сначала в городе их встретила вдвоем и в обнимку, застукала, и Жора после этого нахально к ней в гости приперся с Еленой вдвоем, так как нечего ему было больше терять. А потом Жора вместо Елены еще кого-то себе завел, а они, Елена и Даша, так и остались друг с другом в приятельских отношениях и общались по разным поводам между собой с тех пор непрерывно. И Елена, узнав про Дашу, все сделала, что было в ее силах и возможностях. Только узнала она не сразу, а с опозданием, потому что Сергеев долго никому и ничего не говорил, но это уже от нее не зависело.
То есть не пустые слова и звуки произносили они, эти женщины, на похоронах. И Жору, значит, помнили не на шутку. И с течением времени, потихоньку они Лене просто-таки близкими людьми и подругами сделались. Даже Люба, учительница. И год Жоре вместе все они отмечали, в узком кругу, и два, и три. И вспоминали его, каждая, каким знала и запомнила, откровенно – и ничего. Лене, наоборот, легче становилось на душе оттого, что они хорошо о нем и тепло отзывались.
А с Сергеевым у Лены так связалось. Благодаря Даше. Он пришел к ней за лекарством, Еленой у нее оставленным, взял его и повез к Даше в больницу, а часа через два опять пришел. И сел в большой комнате и сидит, молчит. Он, Сергеев, вообще мало говорил и редко, в крайних обычно случаях. Ну и сидел он, сидел, пока не выдержала Лена его сидения и не спросила:
– Сергеев, – говорит, – ты зачем пришел? Я лекарства тебе уже отдала.
А он еще помолчал и отвечает:
– Вовик нашелся. Муж.
И Лена еле-еле разобралась, что это он про Дашиного мужа, пропавшего сто лет назад, говорит.
– Ну и что с того? – спрашивает.
А он:
– Чтоб я больше не приходил.
Лена допытывается:
– Куда не приходил? К кому?
А он говорит:
– К Даше. Она сказала.
И остался Сергеев у Лены на ночь. Так как сидел сиднем и никуда не уходил – явочным порядком. Ну она и постелила ему на диване, и он переночевал. А завтра снова зачем-то пришел. И снова сидел допоздна и молчал. И Лена снова его у себя оставила. Но теперь уже не на диван его положила, а к себе. Потому что не было у нее после Жоры еще никого и ни разу. А прошло с момента его смерти целых три года. И она положила Сергеева с собой рядом, будучи молодой женщиной в расцвете сил и в соку и живым человеком. И он стал первым ее после Жоры мужчиной, а вообще в жизни вторым.
А подруги ее насчет Сергеева в один голос высказывались, как сговорились:
– И зачем он тебе, – сказали, – такой сдался?
Особенно Елена его отрицательно воспринимала. Говорила:
– То он с Дашей живет, то с тобой. Ему, наверно, без разницы, с кем жить.
А Лена им всем так отвечала:
– Пускай, – говорила, – будет на всякий какой-нибудь случай. Не гнать же его.
А Елена говорила:
– Почему это не гнать? Гнать.
И тогда Лена воспользовалась в разговоре против Елены запрещенным ударом ниже пояса.
– Ты сама-то, – сказала она, – с кем всю жизнь живешь в браке?
А Елена ей:
– Ну, с учителем танцев.
А Лена:
– И как тебе? Нравится?
– Ага, – Елена говорит, – нравится, хоть в петлю лезь.
А Лена ей:
– То-то же. А мне, значит, гнать.
И она, конечно, не прогнала Сергеева. Хотя и правда, непонятный он был какой-то. Молчит и молчит. Поругаться с ним и то невозможно было, не то что поговорить. А Лена же про него и не знала почти ничего, кроме того, что с Дашей он жил, когда Вовик ее пропал. Да и до того жили они, при Вовике. И Даша тоже вот его за что-то любила. Сама ей рассказывала, делилась. На работе они в те времена любовными похождениями занималась, в Дашином кабинете, на столе. Она начальницей маленькой работала, Даша, и у нее был отдельный небольшой кабинет, а Сергеев числился у нее в подчинении. И они в кабинете у Даши этим занимались, пока Вовик у нее был, а когда исчез Вовик, стали они в открытую жить, не прячась. А сейчас Сергеев Дашино место на работе занял ввиду ее тяжелой и продолжительной болезни. А при Лене, значит, Жорино место он занял и жил с ней молча. И днем молча, и ночью. Но ночью, в темноте, Лена не ощущала его этого гнетущего молчания, а ощущала только силу Сергеева и что-то еще, похожее на нежность. И хоть он, Сергеев, и не нравился никому и все ей твердили, что жить с ним – это большая глупость. Лена в этом вопросе ни к кому не прислушивалась, тем более что и дети с Сергеевым быстро общий язык нашли. И старший – быстро, и младший. И они звали его – Сергеев, по фамилии. Костя говорил:
– Сергеев, помоги арифметику решить.
И Сергеев ему помогал. А младший, Жора, тот каждый вечер заставлял его дом строить из кубиков или еще что-нибудь, и Сергеев молча строил. А Жора ломал построенное и требовал все строить заново и сначала. И Сергеев строил сначала.
А Даше Лена ничего не сказала про то, что Сергеев с ней живет, язык у нее чего-то не повернулся сказать. То есть виновной она себя не чувствовала перед Дашей и не считала, потому что сама же Даша сказала Сергееву, чтоб не приходил он. Но не лежала у Лены душа на эту щекотливую тему с ней разговаривать. А Даша и без нее все прекрасно узнала. От Вовика. Она, Даша, попросила, чтоб Лена женщину какую-нибудь ему нашла, Вовику, из-за того, что не могла она по состоянию здоровья жить с ним как с мужчиной и выполнять свои основные супружеские обязанности, и Лена нашла ему, не затруднившись, Любу, учительницу. И он пришел к ней за сахаром, и ее Лена позвала – тоже за сахаром, и они у нее познакомились между собой вроде бы как случайно. И с Сергеевым он, Вовик, тут познакомился. И Даше рассказал, что, значит, у нее, у Лены, есть теперь Сергеев и она уже не одна. А потом он, Вовик, на день рождения Даши их пригласил с Сергеевым. От Дашиного имени пригласил. И Даша восприняла их совместный приход как должное и без всякого недовольства и претензий никаких не предъявила. А за учительницу еще благодарила сто раз. Наверно, совсем у нее было со здоровьем плохо и беспросветно. А на вид, так просто смерть она напоминала, только что без косы.
И таким вот образом за три года личная жизнь Лены как-то наладилась и достигла определенного уровня и стала походить на жизни большинства других женщин нашего времени и была не хуже, чем у них и чем была она у нее, у Лены, при Жоре. Во всяком случае, так жить было уже можно. Если б оно и дальше все так же продолжалось и шло установленным порядком. Но она без работы осталась внезапною Вышла из декрета по достижении Жорой трехлетнего возраста, как положено, а контору их хитрую взяли и аннулировали. Закрыли то есть. А их всех, работников, выкинули на улицу не хуже, чем при проклятом капитализме. Оно и раньше предпринимались попытки закрыть эту их контору, еще года полтора тому назад. Но тогда попытки эти и происки не увенчались успехом. Переименовали их только и подчиняться обязали не Москве, а Киеву. Ну и сократили, конечно, на тридцать процентов. А теперь вот все-таки добрались до них по-настоящему и ликвидировали как класс. Сказали: за полной ненадобностью и непригодностью в новых условиях экономических реформ. И Лена осталась без работы. Сергеев ей говорил:
– Перебьемся.
А она:
– Надоело перебиваться. И у меня двое детей.
И пошла Лена на мехзавод. К Стеше с Еленой. И Стеша сказала:
– Устроим.
И она позвонила начальнику ОТЗ и говорит:
– Люд, надо подругу на работу принять.
А Люда говорит:
– Можно. Расчетчицей.
И Стеша Лене мимо трубки говорит:
– Расчетчицей годится?
А Лена говорит:
– Да. Я ж расчетчица и есть.
И она пошла от Стеши к этой начальнице ОТЗ Люде и написала заявление на имя директора Полупаева Л.А. с просьбой о приеме на работу, и начальница его подписала, или, вернее, завизировала. А директор не подписал. Ему секретарша это заявление положила на стол вместе с другими бумагами, требующими подписи, а он увидел фамилию Ярченко, нажал селектор и говорит:
– Начальник ОТЗ, зайдите.
Та зашла, а он спрашивает:
– Ярченко – это кто? Вдова Ярченко?
А начальница ОТЗ говорит:
– Вдова.
А Полупаев:
– Я этого, – говорит, – не подпишу. Мне демонстрантки не нужны.
И не подписал.
А Лена узнала, что не подписал он ей заявление и почему не подписал, и говорит:
– Вот же хорь злопамятный.
И она сочинила воззвание и написала его на большом ватманском листе фломастером. "Люди! – написала. – Моего мужа, Георгия Ярченко, тут убили, а теперь и меня, вдову его, хотят убить, отказывая в приеме на работу!".
И Лена, как и в прошлый раз, три года назад, пробралась с детьми на территорию мехзавода и расположилась все там же, под Лениным, который сидел себе как ни в чем не бывало на своем постаменте, только был теперь облупленным и выцветшим, и обгаженным воронами. И она развернула свой плакат и стояла с ним на снегу, может, час, а может, и два. Но никто не подошел к ней и не прочитал того, что написала она на плакате, можно сказать, кровью сердца. То есть ни один человек не подошел и не заинтересовался криком ее души. Стеша одна подошла. А остальные проходили мимо и как будто ничего не замечали. А Стеша увидела ее из окна столовой и подошла. И:
– Бросай, – говорит, – свою агитацию.
И Лена свернула плакат в трубу и положила его Ленину В.И. на колени. И они зашли к Стеше в столовую и выпили там по чуть-чуть, и поели, и покормили детей. И Стеша сказала:
– Зря ты. Мы б все равно как-нибудь с Полупаевым утрясли. И еще сказала: – Но ты, – сказала, – не боись. Прорвемся.
И Лена ответила ей, вторя:
– Конечно, прорвемся. – И она сначала засмеялась беспечно и беззаботно, как смеются лишь в раннем детстве, а потом вдруг сразу заплакала. ЖЕЛАНИЕ
И с тех пор не было у Михайлова никаких посторонних желаний. Он хотел иногда только есть и пить и больше, и чаще всего хотел спать. А сверх этого совсем ничего не хотел. Ну или, может быть, почти совсем ничего. Потому что одно пламенное и заветное желание у него все-таки в запасе было. И сидело оно, это желание, где-то глубоко в Михайлове, в его недрах, и вспоминал он о нем, о своем этом неизъяснимом желании, в редких и крайних случаях, хотя и постоянно. А желание это было такого характера – Михайлов желал как-нибудь очутиться в стране Австралии, чтоб, значит, при помощи этого забыть и стереть из памяти свою жизнь, и свою жену, и вьетнамца, и ту работу, которую он делал много лет из года в год и которую не любил ни одного дня, а потом и боялся ее и ее неоправданных и непоправимых последствий. А почему ему взбрела в голову именно Австралия, так он и сам думал – почему? Просто, наверно, далеко она размещалась, эта страна Австралия, и Михайлов совсем ничего про нее не знал, кроме красивого названия, которое запомнил навсегда из пройденного курса средней школы. А больше про Австралию он ничего не знал и, наверно, потому туда стремился всей душой и телом подсознательно. А может, и не туда он мечтал и надеялся попасть, а хотел исчезнуть отсюда, чтоб, значит, не быть тут больше никогда. И это единственное пустое желание Михайлова отличало его от остальных одушевленных представителей живого мира, населяющих необозримые просторы страны от конца и до края.
А раньше, до того переломного момента, как Михайлов ушел с работы и от жены, у него скорей всего бывали и иного направления желания, но какие они были и сколько их было – много то есть или мало, – Михайлов давно уже не помнил, да и не вспоминал никогда, и потребности у него такой – вспоминать не возникало, потому что ничего хорошего и радостного из прошлой его жизни не сохранилось у Михайлова в памяти и не задержалось, а сохранилось только все плохое, принесшее ему когда-нибудь зло. Такие у него, видно, были природные свойства памяти и мозга – не запоминать все светлое и хорошее, а запоминать одно лишь плохое. А может, и правда, не было у него ничего такого, что надо было бы запомнить раз и навсегда и иметь при себе в качестве приятных воспоминаний о прожитом отрезке жизни. И вот помнил Михайлов, например, как лежал под белой простыней его напарник или что жена ему изменяла с вьетнамцем. И до этих пор не мог он постигнуть, почему она это делала именно вот с вьетнамцем, а не с лицом какой-нибудь более привычной в их местности нации или народности. И ведь расовыми предрассудками никогда Михайлов не страдал, потому что даже и евреев он считал за таких же людей, как и все и ничем не хуже других, а это его добило и доконало – то, что вот с вьетнамцем, хотя и понятно ему было, что разницы нет существенно никакой и не в этом трагическая суть дела и происшествия. А то, допустим, как они с женой познакомились и встретились, память Михайлова в себе не удержала, и теперь восстановить это он, если бы и захотел, то никак не мог бы. Помнил Михайлов, что был он когда-то демобилизованным из рядов Советской армии воином в звании рядового и никакой жены у него тогда не было, а потом она появилась и долго была, а потом был вьетнамец, и ее опять не стало. Сразу, в один прекрасный день, не стало у него жены, невзирая на то, что еще длительный срок они жили чужими людьми под общей одной крышей, имея общего ребенка в возрасте до семи лет. И этот ребенок рос и вырастал, а жена все жила и жила с вьетнамцем, а Михайлов жил сам по себе отдельно, для того, чтобы зарабатывать какие-нибудь деньги и покупать на них еду и одежду для ребенка и для себя. И зарабатывал он эти деньги, работая дежурным слесарем на промышленном предприятии тяжелой индустрии, или, проще говоря, на заводе. И он не любил этот завод и свою должность дежурного слесаря, так как завод этот, если, например, смотреть на него с высоты четвертого этажа заводоуправления, представлял из себя обнесенное забором с колючкой сосредоточение зданий цехов, грязных и низких, и разбросанных по голой земле без умысла и распорядка, а между цехами были нагромождены и наворочены железобетонные ноги и фермы, и балки крановых эстакад, а под ними копились груды мертвого промышленного хлама и горы металла, и какие-то остовы и скелеты отживших механизмов и станков, и какие-то рельсы и болты, и еще много чего-то железного и ржавого, и изуродованного. И по всему пространству завода носился удушливый ветер и подхватывал за собой черную пыль литейных производств, и перемешивал ее с рыжим песком, и швырял эту вонючую помесь в окна и в стены, и поднимал столбами и клубами под самое небо. И от этого вечного ветра даже цветы на клумбе, которую разбили под окнами кабинета директора для эстетической красоты, всегда были окутаны и покрыты слоями жирной пыли и грязи, и пахли эти тусклые больные цветы сталью и ржавчиной, и индустриальными маслами, и заводские люди, двигавшиеся из цеха в цех по различным технологическим потребностям и надобностям, были пыльными и промасленными, и как бы лишенными на время выполнения своих производственных обязанностей человеческого достойного обличья. И Михайлов не любил этих промышленных людей и сторонился их общества и компании, хотя и сам был в грязи и в масле и никогда не мог отмыть себя полностью. А когда-то с женой Михайлов ходил в кино, а перед этим кино демонстрировали им документальные кадры исторической кинохроники – как водили на работу на какой-то дореволюционных времен фабрике лошадей и они крутили какой-то тяжелый ворот, ходя по замкнутому кругу, пока не уставали, а потом их отпрягали от ворота и уводили в конюшню на отдых и кормежку, а в ворот впрягали других таких же лошадей, отдохнувших и поевших сена. И Михайлов сравнивал себя с этими рабочими лошадьми и уподоблял себя им, потому что и его трудовая жизнь так же протекала, как и у тех лошадей. Каждый день протекала его жизнь в таком же круговороте упрощенных действий, только шел он на работу сам, по собственному пониманию, и сам впрягался и вертел свой ворот с напарником, пока не подойдет их время смены. А смысл работы у них заключался в текущем ремонте оборудования, состоящего из станков и прессов, которые ломались в течение производственного процесса и требовали неотложного ремонта, тупо и неподвижно стоя с искореженными от перегрузок деталями и узлами, и Михайлов заменял им эти узлы и детали, вышедшие из строя, на новые. И оборудование снова работало до следующей аварии и поломки, давая продукцию народному хозяйству страны и мира. И вот говорят, что машины бывают умные. Может, конечно, и бывают. Но Михайлов таких не видел и не встречал, а те, какие он видел, были простые и примитивные в своей способности резать и давить металл или выполнять прочие неважные функции и операции. И вот, значит, из-за всего этого перечисленного он и не любил эти станки и прессы и не любил свою работу и профессию, но никакой другой работы Михайлов не знал и не понимал и не умел делать никакого другого общественно полезного дела. И он работал по типу того, как работали лошади в кинохронике, механически и без всякого удовольствия и пользы душе, а только лишь ради получения средств к дальнейшему существованию. А потом уже, когда с его напарником произошел несчастный случай травматизма со смертельным исходом, стал Михайлов не только что не любить эту свою вынужденную работу, но и бояться станков и прессов. которые обязан был ремонтировать. И было это, когда сын Михайлова достиг своего шестнадцатилетия, а вьетнамец бросил его жену и передумал с ней жить, а Михайлову это было безразлично и все равно. И как раз тогда убило трубой его напарника, а он, напарник, был молодой и веселый и любил спать с женщинами, и женщины тоже его за это любили, и было у него их много, разных и всяких. И еще у него была вторая жена и двое детей, а у первой жены от него была дочка, и он платил ей положенные алименты.