Текст книги "Страна Австралия (сборник)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
И два года назад, переехав мост через широкую и полноводную реку Днепр, скованную по причине суровой зимы льдом во всю свою длину и ширину, за исключением разве что прибрежных промоин, образованных теплыми в любое время года стоками канализационных вод, и выйдя из троллейбуса на волю, Калиночка еще продолжительное время и расстояние передвигался на плохо сгибающихся ногах, ощущая скованность и разлад с окружающей средой обитания. Тогда он и придумал преодолевать мост своим ходом, чтобы пользуясь его достаточной протяженностью, разминать члены, приходить в себя и заодно – в соответствие со всем, что попадается на пути и с чем неотвратимо сталкиваешься и соприкасаешься в течение всего длинного дня, полного всяческих неожиданностей и сюрпризов непредсказуемого характера.
И Калиночка выходил из своего дома, можно сказать, на автопилоте поскольку сам он собой управлял без должной уверенности – и команды, поступающие к его конечностям и прочим органам из обоих полушарий головного мозга, выполнялись упомянутыми органами и конечностями с большим трудом и недостаточно точно. И он шел и шел, и шел по скользким тротуарам и заснеженным обочинам дорог, шел медленно, но упорно и в нужном ему направлении, и сбить его с привычного пути не смог бы ни один человек на свете. И два человека не смогли бы его сбить, и три. Хотя, конечно, дороги были очень и очень скользкими и не убирались с тех самых пор, как стали скользкими из-за очередного наступления зимы в соответствии с календарем и реальными погодными условиями. Мост, конечно, тоже не убирался, и хождение по нему, если честно сказать, удовольствия не доставляло. Пешеходная дорожка на мосту была такая узкая, что вдвоем по ней не пойдешь, только в колонну по одному, а проезжую часть отделял от нее обыкновенный бордюр, удвоенной, правда, высоты. Иными словами, два бордюрных блока были положены друг на друга, отгораживая собой проезжую часть моста от пешеходной и заодно ограждая едущие по мосту автомобили, автобусы, троллейбусы и весь прочий транспорт от падения с моста в воду во время различных аварийных ситуаций и дорожно-транспортных происшествий. И пешеход, в частности Юрий Петрович Калиночка, шел по пешеходному тротуару моста, находясь в непосредственной близости от железного потока автомобилей, движущихся в правом крайнем ряду. И понятно, они выбрасывали в атмосферу, а точнее, в лицо Калиночке, облака выхлопных газов и, случалось, из-под их колес вылетали и летели во все стороны комья черного колкого снега, и, попадая, залепляли глаза, рот, нос чем мешали дыханию и, естественно, зрению. А слуху досаждал здесь, на мосту, стойкий, сливающийся в один сплошной гул, грохот. Машины ревели своими моторами внутреннего сгорания, стучали колесами на ямах, стыках и ухабах, мост дрожал под тяжестью их непрерывного поступательного движения мелкой и крупной дрожью одновременно. Калиночка ходил обычно по правой стороне моста – так, чтобы машины обгоняли его, а не неслись навстречу. Потому что когда они неслись навстречу, создавалось ложное впечатление, будто несутся они прямо на тебя и обязательно на тебя наедут. Если не все, то одна какая-нибудь шальная – точно. А идя параллельно движению, легко можно было вообще машин не видеть – поднять воротник пальто, втянуть голову, насколько это возможно, в плечи, глаза опустить и идти так, глядя себе под ноги. Чтобы не поскользнуться, не оступиться и не упасть. Наверно, все эти неудобства и их преодоление помогали Калиночке прийти после ночи в себя, размяться и отделить новый день от ночи, и подготовить себя к его проживанию.
И это ему удавалось как нельзя лучше. Он приходил на службу в очень даже взбодренном состоянии, хотя часто засыпанным снегом и пылью и всегда пахнущим бензиновой едкой гарью. Но к этому он быстро привык и приспособился, и перестал обращать на свой внешний вид внимание. Щетка в конторе была, и он брал ее с полки, выходил на лестницу и чистил там по возможности свой костюм. Иногда и ботинки протирал Калиночка мокрой тряпкой, но это только если они уж очень были загрязнены и имели по-настоящему непристойный вид, бросавшийся в глаза окружающим и вызывавший на их лицах осуждающее выражение, а у некоторых женщин – даже презрение и брезгливость.
Вообще-то, если быть до конца честным и откровенным то на мнение окружающих людей, независимо от их пола, возраста и иных отличительных признаков, было Калиночке наплевать. И не потому совсем, что он относился к людям с презрением или с какими-то иными нехорошими чувствами, а потому что были они ему безразличны и неблизки. Так же, как и он им. И естественно, что в такой ситуации он не придавал никакого значения их мнению и позволял себе выглядеть так, как мог или так, как случалось ему выглядеть в какой-то данный конкретный момент. Кстати, чистил он одежду и обувь, только если сам чувствовал в этом потребность и необходимость, а если не чувствовал, то никакие взгляды, никакой шепот за спиной не могли его на это подвигнуть. Потому что относился Калиночка к себе, можно сказать, наплевательски. Вещи себе новые покупал лишь после того, как старые приходили в полную и окончательную негодность – носки, и те таскал на ногах до тех пор, пока они не покрывались дырками и не расползались от прикосновения к ним пальцев рук. Поступал так Калиночка не от жадности или неимения средств на приобретение себе новых носков, а потому, что было ему смертельно скучно заниматься покупками, скучно и неинтересно, и все время, на это потраченное, он считал потраченным зря, без всякой пользы, хотя понимал, что и вреда подобное расходование времени не приносит. Другими словами говоря, тяготился Калиночка собой и своими потребностями, считая эти потребности присущими не себе, а своему организму. Организм же и вовсе не заслуживал того, чтобы к нему относиться как-нибудь особенно – бережно там или с пониманием. Калиночка, во всяком случае, был в этом абсолютно уверен. Поскольку при всем желании не мог иначе относиться к шестидесяти трем килограммам мяса, крови, кишок, и прочих субпродуктов. А с тех пор, как организм Калиночки стал еще и сбоить из-за накопленной за жизнь усталости, и показывать свой норов, не желая, к примеру, просыпаться по утрам и требуя к себе повышенного, ничем не заслуженного внимания, Калиночка и вовсе организм свой запрезирал и шел, конечно, у него на поводу, но в самых вынужденных, что ли, обстоятельствах вот, допустим, ходил по мосту пешком, объясняя себе, что нужно это не организму, а ему самому – Калиночке – и даже не так нужно, как доставляет какое-то – пусть несколько своеобразное – удовольствие.
Но, конечно, мало что в жизни бывает без причины и следствия. И такое отношение к себе Юрия Петровича Калиночки тоже имело свою причину, являясь следствием хотя он над этим и не задумывался. А дело было так. Очень давно, лет, наверное, двадцать пять или, может быть, года двадцать четыре назад, Калиночке довелось посидеть в тюрьме. Совсем недолго. Но ему хватило. Все случилось очень глупо и не очень правдоподобно. Он возвращался из общежития, где жили его приезжие однокашники, с какого-то очередного дня рождения или другого какого-то праздника. Возвращался поздно и, понятное дело, в состоянии кое-какого опьянения. Но никого не задевал, никому не мешал. Стоял себе на остановке в самом центре своего города, надеясь, что троллейбус, несмотря на явно неподходящее время, все же придет и перевезет его через Новый, совсем недавно пущенный строителями в эксплуатацию мост, на забытое Богом левобережье. Троллейбус, что совершенно естественно, не приходил, хотя в те далекие годы существовало такое явление как "дежурный" троллейбус или трамвай. И эти дежурные транспортные средства курсировали ночью по основным маршрутам и направлениям один раз в час и подбирали на остановках, а иногда и между остановками, опоздавших прийти домой вовремя людей и подвозили их, если тем было по пути. Вот Калиночка и стоял на остановке больше получаса, хотя если бы сразу пошел пешком, то подходил бы уже к дому. Но он не пошел, поленившись, за что, можно сказать, и пострадал. И пострадал хорошо, по-настоящему. Короче говоря, подошел к выпившему Калиночке наряд милиции в количестве двух человек. Оба сержанты. Или старшие сержанты. Калиночка в этих лычках, а тем более в их количестве, всегда путался. Ну, подошли они к нему, стали документы требовать, которых у Калиночки, понятно, не было – не ходили в то время по улицам и на дни рождения с документами в кармане. А они пристали – давай документы, а то заберем для выяснения и установления твоей сомнительной личности. Калиночка им говорит, что стоит спокойно, троллейбус ждет дежурный, чтобы домой доехать на ту сторону, а они не отстают и не уходят. Особенно один из двух этих сержантов усердствовал и все старался запугать. А потом обыскивать полез. И достал из кармана нож. Брелок такой был у Калиночки для ключей от квартиры в виде маленького перочинного ножичка. Калиночка говорит – отдай, это ж брелок обыкновенный, мне знакомый из Польши, куда по турпутевке отдыхать ездил, привез. И схватил ключи, которые к ножу прикреплены были посредством колечка. А сержант кричать начал – а-а, сопротивление советской власти в лице ее органов при исполнении ими служебных обязанностей! И стал Калиночке руку заламывать, заломил – потому что Калиночка ему и не думал сопротивление оказывать – и говорит кому-то, кто Калиночке был невидим, так как стоял у него за спиной:
– Будете, – говорит, – свидетелями.
Калиночка оглянулся через плечо выкрученное, видит, там двое стоят штатских. Думал, поддержат его. Стал что-то такое объяснять, а те молчат. Ну, сержант одного из них послал к телефону-автомату машину вызвать – о существовании уоки-токи тогда у нас в городе и области только по заграничному кинематографу знали, – машина приехала буквально через пять минут – видно, где-то поблизости в засаде стояла – и Калиночку затолкнули в будку, подсадив на лесенку, торчащую из нее сзади, и повезли. А в темноте машины еще и деньги отобрали – он как раз в тот день стипендию получил сорок три рубля, семьдесят пять копеек, так все, что от нее осталось после дня рождения, сержант вместе с этими штатскими свидетелями у него отнял. Штатские его придержали, чтобы не мешал сержанту работать, а он – сержант по карманам прошелся. А второй сержант в этом всем участия не принимал. Сидел отвернувшись и смотрел в узкое окошко будки. Да он с самого начала вел себя пассивно и хотя участвовал в задержании Калиночки, но без вдохновения и даже без необходимого служебного рвения.
В общем, привезли они Калиночку в отделение, составили протокол, что он напал на сержантов милиции с ножом, а свидетели все это подписали, поскольку были с сержантами заодно. Это Калиночка еще в машине ясно понял. И его посадили. В следственный изолятор. Там и начал он относиться к себе наплевательски. То есть не там, конечно, а после того, как оттуда вышел.
А в изоляторе или, говоря проще, в тюрьме, ему пришлось плохо. Там всем плохо, но ему было очень плохо. Во-первых, потому что попал он туда неожиданно для себя, с улицы, а во-вторых, потому что в детстве жил Калиночка с родителями на так называемой колонии завода ГШО. Правда, официально она называлась "жилколония". Но все равно колония. Почему ей дали такое название, сказать теперь, по прошествии стольких лет, трудно и даже невозможно – может быть, потому что она представляла из себя десять пятиэтажных домов, плотно окруженных частным сектором. Но дело не в названии, а в том, что район этот слыл – и был – самым бандитским в городе, и постоянно кто-нибудь из соседей Калиночки садился или, наоборот, выходил из тюрьмы на волю. И вышедшие – а среди них было немало малолеток, чуть ли не сверстников – рассказывали о жизни там. Наиболее красочно и сочно делал это Коля Узбек, бывший никаким не узбеком и не Колей, потому что звали Колю Семеном и у него была мама Цецилия Аароновна Гольдштейн, а папы не было. То есть папа, понятно, был, но кто он и где, не знал ни Коля, ни его мама, поскольку молодость свою она провела бурно и счастливо. Потом, уже в наши дни, Коля сел за организацию похищения двух девиц – дочерей мэра города – с целью получения выкупа в десять тысяч зеленых. И поймался он на том, что вызывал себе на дом одно и то же радиофицированное такси. Вызывал официально, через диспетчерскую. Ну и милиция чисто на всякий случай поскольку людей, могущих решиться на такое, было в городе раз два и обчелся – сочла не лишним проверить, что поделывает Коля Узбек. Узнали, не вызывал ли он такси, оказалось, что как раз вызывал и оно стоит сейчас и дожидается его там-то и там-то. Ну, съездили взглянуть. И застали Колю со своими головорезами и обеих девиц, прикованных наручниками к кровати и многократно до этого изнасилованных. Понятно, что обошлось это Коле дорого. На него повесили плюс ко всему ограбление квартиры замначальника областного УВД и убийство в лифте следователя по особо важным делам майора Терехина. Причем в последних преступлениях Коля сам на суде признался, хотя, как говорили знающие люди из Колиного окружения, ничего такого он не совершал.
А в детстве Колины рассказы наводили на Калиночку тихий ужас и он цепенел, их слушая. И застряло из этих рассказов в памяти, осев на самое ее дно, очень многое. А об опущенных – просто все. Потому что это казалось Калиночке страшнее всего другого. Потом, после детства и после того, как завод ГШО дал его матери новую квартиру в совершенно новом районе, Калиночка жил другой жизнью, но те рассказы остались в его голове и иногда, хоть и крайне редко, ему снились. И тогда он во сне вскрикивал. И просыпался от собственного своего вскрика, и вскакивал, и ходил в кухню пить воду из синего чайника.
И когда Калиночку посадили, он сразу вспомнил, что опускают тех, кто чем-нибудь не понравится хозяевам камеры, и он с первой секунды своего пребывания там старался всем нравиться и ни у кого не вызывать никаких низменных звериных желаний. Что ему в итоге удалось. Тем более сидел он недолго. Тот, второй сержант его вытащил. Хотя никто не верил, что его отпустят, все говорили – раз попал, будь добр, отсиди. А виноват ты или не виноват, это значения не имеет. Но сержант Калиночку спас. Доложил по команде, что напарник подбивал его задержать какого-нибудь ночного лоха, с целью ограбления, а чтобы на этом деле не погореть, задержанного обвинить в нападении на милицию и посадить. Конечно, ему было трудно что-либо доказать, потому что он был один, а у того – у напарника – двое свидетелей имелось. Правда, потом выяснилось и подтвердилось, что они старые друзья и вместе служили в армии. И Калиночку в конце концов выпустили из изолятора на свободу и даже в институте восстановили. Сначала, когда на него бумага из милиции пришла в деканат – исключили, а потом восстановили. С трудом, понятное дело, но все-таки. К слову, спасшего его от срока и от суда сержанта со временем из милиции вычистили. Намекнули, что для него же лучше будет, если он подаст рапорт об отставке. И сержант этот, который оказался слишком уж честным и принципиальным, не стал с ними связываться и против ветра плевать, а сделал, как ему советовали. Впоследствии Калиночка встречал его в городе, и он говорил большое спасибо за то, что благодаря Калиночке вовремя унес из милиции ноги и смог хорошо устроиться в жизни, и теперь та же самая милиция охраняет его личную частную собственность и его самого, и он платит ей – милиции – заработную плату, а за хорошую и верную службу дает самым лучшим из лучших премию.
А Калиночка после тюрьмы стал себя недолюбливать и плевать на то, что о нем думают и говорят другие, и меньше всего волновало его, что он кому-нибудь не нравится или, наоборот, нравится. Желания нравиться и страха не понравиться, которые не оставляли его в тюрьме ни на минуту, достало Калиночке на всю оставшуюся жизнь с лихвой.
И вот он ходил каждое утро пешком от своего дома, расположенного на левобережье, то есть в новой, недавней постройки, части города, до постоянного места своей службы, которое находилось в самом центре старого города. И само собой понятно, что для этого ему необходимо было преодолеть мост, что он и делал пешим порядком, несмотря на холод, гололед, ветер и прочие погодные неприятности, сопутствующие обычно зиме как самому неблагоприятному для человека времени года. Хотя, если задуматься, все времена года для человека не особенно благоприятны. Зимой холодно, летом жарко и пыльно, осенью и весной – мокро, грязно, мерзко и противно, к тому же весной прибавляется ко всем перечисленным прелестям бытия авитаминоз и, как говорили раньше, томление плоти. Но мало ли что и как говорили раньше. Раньше – это раньше. Раньше давно куда-то ушло и унесло с собой все, что в нем содержалось, что было ему присуще, отличало его от того, что можно назвать условно "еще раньше" и отличает от того, что есть теперь. Поэтому не стоит, скорее всего, вспоминать, как говорили тогда, в "раньше" – все равно же сейчас говорят по-другому и понимают все по-другому, и по-другому живут, думают, чувствуют. Так же, к слову сказать, как и умирают.
Но речь не об этом. То есть об этом, но и абсолютно о другом тоже. Короче говоря, даже неважно, почему ходил Калиночка по утрам через мост потому ли, что суставы его скелета исчерпали свою природную смазку, превратив все тело в живую окаменелость, преодолеть которую можно было только посредством движения – постепенного и длительного, и осторожного – то ли потому, что ему было приятно и полезно гулять по утрам, то ли еще почему-нибудь. Кого в данном случае это волнует? Тут главное – одно. То, что он – некий Юрий Петрович Калиночка – изо дня в день преодолевал водную преграду в виде реки Днепр, пользуясь для этой цели мостом, построенным лет двадцать пять или тридцать тому назад и называемым даже в официальных документах "Новым мостом". Это, надо сказать, вовсе не удивительно, так как через ту же самую реку Днепр был в городе Угорске переброшен еще один мост, которому стукнуло чуть ли не шестьдесят лет. Конечно, имя "Старого моста" по праву принадлежало этому – шестидесятилетнему. Что не только правильно, но и вполне логично. Тем более что оба моста со времени своей постройки, а точнее, пуска в эксплуатацию, ни разу не ремонтировались по-настоящему, капитально, а в последние годы, годы неустойчивого переходного времени, не только не ремонтировались, но и не убирались. Или лучше будет сказать, что мосты не убирали те городские коммунальные службы, которые убирать их были обязаны.
А они на свои обязанности не обращали внимания. Поэтому в нынешнюю зиму, выдавшуюся небывало снежной и стойкой – без всяких оттепелей и резких перепадов температуры – мосты, и в частности мост новый, были завалены снегом, и машины ездили по нему скользя и буксуя при переключениях передач и торможении, а также и при обгонах. Впрочем, снегом были завалены не только мосты. Снегом были завалены все без исключения улицы города, все немногочисленные проспекты и площади, все парки и скверы, ну и, конечно, переулки, дворы, тупики. Кроме того, снег лежал слоями, пластами и кучами на крышах домов и других строений, подвергая их реальной опасности быть проломленными в один прекрасный, если так можно сказать, момент. И тут жителям и гостям города повезло, поскольку ни одна крыша в Угорске и его окрестностях не рухнула и не провалилась под непомерной тяжестью снежных покровов, хотя рассчитаны на такой дополнительный вес крыши обычных жилых домов, конечно, не были. И это вполне объяснимо, потому что в южных краях редко бывают такие обильные и продолжительные снегопады. Может, раз в сто лет, а может, и реже. И никто не рассчитывал, что этот один раз придется именно на наши годы, когда столетие почти что, можно сказать, благополучно закончилось.
Да, крышам и, значит, домам в целом повезло больше, чем тем же самым дорогам и мостам. Потом, когда все уже случится и будет свежо в памяти не только родственников потерпевших, но и всех остальных жителей областного центра (ведь все телестудии, какие только имелись на тот момент в городе, сделали о происшествии подробные видеорепортажи), на месте аварии кто-то привяжет к фонарному столбу бумажный венок, и он будет долго висеть, истекая красками и линяя, и превращаясь в нечто бесформенное и трепещущее на ржавом проволочном скелете двумя сосновыми лапами. А потом – уже весной – его снимут и бросят в воду рабочие, ремонтировавшие на мосту какие-то электрические или, может быть, телефонные кабеля, связывающие части города по обе стороны реки в единое и неразделимое целое. И секцию легкого бетонного заборчика восстановят рабочие. Правда, другие – из службы по ремонту дорог. Они привезут такую же точно секцию, как стояла там до катастрофы, приварят к ее закладным деталям широкие хомуты и этими хомутами закрепят секцию между двумя другими – уцелевшими и сохранившимися в полной неприкосновенности. Даже следов никаких на них не осталось – ни царапинки. Потому что автомобиль марки "Жигули" прошел точно по центру секции, выломив ее собой, а к соседним секциям не прикоснулся. Калиночка видел это с расстояния, как говорится, невытянутой руки. А вообще, он все видел, не только самый критический момент. Так у него совпало, что он как раз поднял голову – хотя до этого шел, глядя исключительно себе под ноги и больше никуда не глядя. С самого начала моста так он шел, чтобы меньше грязи в глаза летело. Он с той же целью и вязаную шапочку посильнее натянул – благо она у него растягивалась как угодно – хоть до самого подбородка, хоть еще ниже. А тут – уже после того, как перевалил за средину и миновал самую высокую точку моста – Калиночка вдруг поднял голову, поправил предплечьем шапочку, сбив ее чуть выше на лоб, и осмотрелся. А вернее, посмотрел прямо перед собой, вдаль. И стал тем самым единственным свидетелем, свидетелем, который и рассказал все потом в деталях, мелочах и подробностях, потому что видел все с самого начала до самого конца. Нет, конечно, нашлись впоследствии еще люди, что-то видевшие и запомнившие, но они наблюдали происходящее издалека. А большинство из них обернулись уже на звук удара и зафиксировали, как бы это поточнее выразиться, только голый конечный результат. И говорили после кто во что горазд. Даже мостовые гаишники, сидящие в высокой стеклянной будке на самой середине моста – чтобы иметь возможность наблюдать его протяженность как в одну, так и в другую сторону ровным счетом ничего не видели. Они в этот момент были заняты каким-то своим важным неотложным гаишным делом или, может быть, что-либо горячо обсуждали: предложение какое-нибудь рационализаторское, способное привести всю службу ГАИ страны, а возможно, не только страны, но и Европы, и чем черт не шутит мира к повышению безопасности уличного движения на дорогах. Ну в общем, не следили они в данный, именно этот миг, за объектом. Отвлеклись от постоянного и непрерывного бдения. Потому что нельзя же в самом деле следить за чем-нибудь или за кем-нибудь не отрываясь в течение всего дежурства. Если следить не отрываясь, никакого внимания не хватит, а если и хватит, то такого напряжения зрения и того, что с ним связано в головном мозгу, ни один человек, даже блестяще прошедший суровую медицинскую комиссию и не менее суровую школу милиции, не выдержит. Просто физически. Поэтому в том, что люди на своем посту отвлеклись и слегка развеялись, ничего предосудительного, а тем более удивительного нет и быть не может. И в том, что Калиночка поднял глаза в восемь часов тридцать одну с половиной минуты, а не, допустим, на двадцать секунд позже, его, Калиночки, заслуги нет никакой, а есть в этом либо чистой воды случайность, либо самый что ни на есть промысел Божий и перст судьбы, что в общем по большому счету одно и то же. Короче говоря – провидение так распорядилось сложенной им же ситуацией и эта ситуация включала в себя и то, что гаишники все до копейки проморгали, и то, что никакие другие люди не оказались в нужное время в непосредственной близости от нужного места, и то, что Калиночка там оказался. К слову, он, вспоминая это незабываемое зрелище или рассказывая виденное то по требованию следствия и телевидения, то по просьбе сослуживцев, соседей и разных знакомых, всегда думал – не дай Бог никому увидеть то, что увидел я, да еще с такого невыносимо близкого расстояния. Запала, ему глубоко в душу та, без преувеличения жуткая, картина. Когда неожиданная смерть происходит в непосредственной близи от живого человека, она обязательно кажется ему жуткой и запоминается (конечно, если случается не на войне. Там к смерти довольно быстро привыкают, и она не затрагивает уже тех, кто был рядом и остался в живых, или, может быть, затрагивает, но не так глубоко и ощутимо) на длительное время – иногда на месяцы и годы, а иногда и вообще навсегда, до гробовой, как принято говорить в таких случаях, доски.
И Калиночка помнил о том, что довелось ему увидеть в тот день, всегда. Помнит он это и сейчас, и будет помнить, очевидно, и дальше. До тех пор будет помнить, пока память его не угаснет и очень возможно, что угаснет она не ранее, чем угаснет естественным образом вся его жизнь. Причем особой памятью Калиночка никогда не отличался. Даже в детстве, когда память у всех скорее хорошая, чем плохая, у Калиночки она была скорее плохая, чем хорошая. И выучить что-нибудь наизусть служило для него сущим наказанием и пыткой. Стихи знаменитых поэтов-классиков, и те давались ему огромным усилием воли и упорным нелегким трудом. А тут он запомнил все. До самых мельчайших деталей. И не только само событие, а и весь день, начиная с самого раннего утра и заканчивая поздним вечером, когда он завершил дачу всех требуемых от него показаний и пришел домой, чувствуя тяжелую усталость, как будто работал с лопатой или киркой в руках. Хотя нет, его усталость в тот день была какой-то другой, незнакомой, и как сбросить ее с себя, было Калиночке неясно и неизвестно, поскольку самый действенный и распространенный метод снятия усталости оказался в данном случае неприемлемым – сколько Калиночка ни старался уснуть, у него ничего не вышло. Не помогло ни снотворное, ни последовавшая за ним часа через полтора большая рюмка водки. Не удавалось Калиночке отключить работу своего головного мозга и главное – своего разыгравшегося воображения. А воображение его работало в тот вечер и в ту ночь, как работает киноаппарат в кинотеатре, где сеансы идут бесконечно, в том смысле, что конец фильма сменяет его же начало и снова фильм идет, пока не кончится, и снова начинается без всяких перерывов – и так до конца работы кинотеатра, в который входят люди независимо от того, в начале сеанс, в середине или в самом своем конце. Хотят войти – покупают билет и входят.
Так и перед глазами лежащего навзничь Калиночки сменялись картины одна за другой, одна за другой – и управлять этими картинами он не мог, он мог только смотреть их все подряд безостановочно, смотреть, смотреть и смотреть. Он мечтал – по-другому не скажешь – уснуть, но мечта его оставалась мечтой. Кстати, мечтал он, по-видимому зря, так как и во сне ему приснилось бы то же самое: те же самые картины прожитого дня. Час за часом, минута за минутой. А в кульминационный, если можно так выразиться, момент он увидел бы все по секундам и, пожалуй, не по секундам даже, а по долям секунд – может быть, по десятым долям, а может быть, и по сотым. Другими словами, сон его ничем бы не отличался от яви, поскольку явь эта очень напоминала сон.
Вначале его уставшее, зацикленное, слетевшее с тормозов и с катушек воображение прокручивало картину непосредственно вылета "Жигулей" с моста, потом оставило ее и занялось восстановлением хронологии событий всего прошедшего дня, выбрав за точку отсчета два удара тяжелыми, так называемыми бронированными, дверями о такие же бронированные дверные коробки и двойные провороты мощных гаражных замков, запирающихся массивными фигурными ключами так надежно, что открыть их может только граната, взорванная на пороге. Это жильцы соседних квартир уходили делать свой небольшой немудреный бизнес. Каждое утро они уходили в одно и то же время и каждое утро удары их дверей и скрежет их замков выводили Калиночку из тяжелого сна, сна сорокапятилетнего человека, не слишком здорового и ведущего не очень соответствующий своему возрасту образ жизни.
Просыпался Калиночка давно уже с большим трудом и еще с большим трудом вставал с постели. Хроническая болезнь нашего века – остеохондроз – делала процедуру вставания сложной и обременительной – а иногда физически невыносимой. Шея ныла и болела, голова на ней поворачивалась на совершенно незначительный угол, суставы ног и рук трещали, отказываясь сгибаться и разгибаться. Калиночка начинал ощущать себя отдельно от своего тела, сердился на него, проклинал его неуклюжесть и малоподвижность, злился, что вынужден таскать его – свое то есть тело – за собой, как улитка таскает за собой свою раковину, а не таскать ее никак не может, поскольку без раковины просто не будет улиткой и вообще никак жить не сможет, потому что без раковины она обречена на смерть и ни на что больше.
Единственным спасением от такого утра было не спать одному, а спать с какой-нибудь женщиной. Тогда тело Калиночки мобилизовало все свои скрытые резервы и вело себя по-молодому бодро и достойно. Но это удавалось Калиночке не всегда, хотя и не так уж редко. Он был одиноким человеком, одиноким уже много лет. Да и вообще он был одиноким – по сути своей и по строению. Недаром бывшая жена сказала ему перед тем, как его оставить и уйти жить к другому мужчине, что он, Калиночка, человек непарный. И сказано это было десять или, может быть, даже двенадцать лет назад. Почему она это сказала тогда, когда Калиночка пребывал в самом полном расцвете сил и возможностей, черт ее знает. Видно, она имела на такое мнение и такое высказывание какие-то основания и причины – она же знала своего мужа как нельзя лучше, знала лучше, чем саму себя. За всю жизнь никто не знал Калиночку лучше, чем жена. Мать – и та не знала. Или знала, но до каких-то определенных лет. А потом, когда ее сын, ее Юра, или, как она часто его звала, Юр, уехал из дому, чтобы стать в жизни человеком с большой буквы, ее знание стало постепенно не соответствующим действительности, а впоследствии и ложным. Ведь в ней сохранились и жили представления о своем сыне, оставшиеся в памяти от их общего прошлого, а о тех изменениях, которые произошли в нем за годы отдельной самостоятельной жизни, она не только не знала, но и не догадывалась. Иногда чувствовала что-то при редких с ним встречах, но чувства ее были смутными и неоформившимися, и она не могла даже для себя сформулировать, что именно чувствует к сыну, поскольку несмотря ни на что, она любила его как мать любит своего ребенка, любит уже потому только, что родила его. Родила бы она другого – любила бы другого. Иное дело, когда женщина любит мужчину. Женщина не знает, за что любит и не знает, почему любить перестает. Именно так было у Калиночки с его бывшей женой. То она полюбила его, выделив из многих своих знакомых неизвестно по каким признакам и критериям, то разлюбила спустя несколько вполне счастливых лет, и тоже непонятно почему. Пришло время разлюбить – она и разлюбила. Но вывод о непарности Калиночки сделала все же верный. После нее он так и не нашел себе пару, за двенадцать лет не нашел. Хотя, если быть абсолютно точным, он ее и не искал никогда. Жил какие-то периоды своей жизни в паре с той, которая была ближе и была не против, а чтобы искать – нет, этого он за собой не замечал. И до наступления того утра, о котором идет речь, Калиночка провел хорошую ночь с хорошей женщиной Инной, имевшей страшную фамилию Вовк, но являвшейся на деле совсем не страшной и не злой, и на свою фамилию не похожей. Она скорее была незащищенной и плохо приспособленной к современной беспринципной и обманчивой жизни. И все у нее в этой жизни складывалось не лучшим образом, а кое-что не складывалось совсем. Как, например, не складывалась у нее семейная жизнь. Три раза выходила она замуж с очень серьезными намерениями за мужчин, бывших от нее просто без ума, и три раза они бросали ее самым неожиданным и подлым образом, оставляя ни с чем и даже не у разбитого корыта. Потому что все корыта и всю другую утварь, а также и квартиры, где они жили с Инной семейной жизнью, ведя общее хозяйство, ее бывшие мужья какими-то непостижимыми в своей простоте способами оставляли себе, а она оказывалась на улице без вещей, без денег – так как все зарабатываемые деньги тратила на семью – и конечно, с сыном от первого раннего брака на руках. Не на руках в буквальном смысле слова – сыну ее ко времени первого развода исполнилось уже целых четыре года, а когда подоспел третий – вообще он был взрослым школьником девяти лет и пяти месяцев от роду. Взрослым, все понимающим и вполне самостоятельным. И еще он был нетребовательным и бесстрашным. Никогда ничего не просил купить, хотя, конечно, и радовался, если ему перепадало что-нибудь вкусное или полезное. И ночами он не боялся оставаться один. Спокойно гасил свет и спокойно засыпал. Правда, просыпаться один не любил. Этого он не любил, пожалуй, больше всего на свете. Почему-то ему нужно было открыть глаза и увидеть, что в доме кто-то есть. Не важно, кто именно. А больше всего он радовался, если проснувшись, видел Инну. Тогда он улыбался, потягивался с кряхтеньем в постели и говорил: "Инна, привет". А она отвечала ему "привет" и поднимала с постели, и говорила "иди умывайся", и готовила ему завтрак, и сидела с ним рядом на кухне, пока он его съест, говоря серьезным тоном, но в шутку: "Ты знаешь, – говорила, – что на западной Украине к родителям на "вы" обращаются, а ты – Инна". А сын ей тоже в шутку и тоже с серьезным выражением лица отвечал: "Мамо, та вы з глузду з'?хали". И они смеялись этой знакомой обоим шутке так, как будто звучала она впервые. А вообще он, сын Инны Пашка, нередко шутил и шутил удачно. Как девятилетние дети обычно не шутят. Как-то он, идя рядом с Инной по улице и ежась от холодного ветра в своей легкой, совсем не греющей курточке, посмотрел на мать сбоку и сказал невозмутимо и очень серьезно: "Надень, – сказал, – капюшон, придатки простудишь". Где он взял эту фразу, откуда, из какого источника знаний почерпнул сведения о придатках, Инна так и не выяснила – да и не выясняла, но такая сыновняя забота ее потешила и согрела, можно сказать, до мозга костей.