355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Ночной ковбой (сборник) » Текст книги (страница 18)
Ночной ковбой (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:26

Текст книги "Ночной ковбой (сборник)"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

– Я все равно упрямее вас, гадов, – и: – Только бы, – думает, памятник не разбили и не уничтожили или – что еще хуже, не украли. А если, думает, – попадетесь мне по какой-нибудь счастливой оплошности, убью я вас ломом или лопатой, в зависимости от того, что под рукой окажется. Убью и даже о добре и зле при этом не задумаюсь.

Короче, долго он так ездил. Всю весну и все лето, и всю осень дождливую, и все начало зимы. Как на работу ездил. И понял в конце концов, что на свое терпение зря он надеялся и полагался и что не такое уж оно железное, и вполне может лопнуть. А главное, неясно, что делать, когда терпение все-таки не выдержит – жить продолжать или чем-то иным заняться.

И тогда стал Игорь Семенович думать. Тут же, на скамейку присел и думает. И придумать ничего не может. Так бы он, наверно, ничего стоящего и путного и не придумал, если бы не ворона. Которая, как в страшном кино, на кресте сидела. Уселась и сидит, значит. Головой вертит то вправо, то влево. Вот она и натолкнула Игоря Семеновича на эту мысль нестандартную. Вернее, не она, а то, на чем она сидела. Крест имеется в виду кладбищенский, вот что. Обыкновенный деревянный крест.

И позвонил Игорь Семенович шефу, и попросил на завтра отгул. А завтра поехал он к ребятам на завод, где раньше, еще при советском строе, работал, и заказал им крестик небольшой изготовить – из нержавейки. Ребята заводские, конечно, удивились – зачем ему это понадобилось, – но крестик сделали, без вопросов. Прямо в присутствии Игоря Семеновича. Сантиметров пятнадцати высотой крестик, не больше. И денег не взяли. По старой памяти и дружбе и в знак солидарности всех трудящихся. Игорь Семенович сказал им большое спасибо от всего сердца и поехал с крестиком своим на кладбище. А дома он еще дрель в машину бросил ручную, коловорот по-старому, и сверло, каким кафель сверлил, когда в ванной комнате ремонт делал.

Приехал – памятник стоит. Не успели еще с ним расправиться со вчера. Ну, Игорь Семенович достал коловорот, сверло в патроне зажал и сверху в памятнике отверстие просверлил вертикально. Довольно легко оно просверлилось, в так называемой мраморной крошке. А в отверстие он влил цемента разведенного и крестик туда же вставил. И в "Запорожце" посидел, пока цемент схватываться начал. А после он решил еще посидеть – подождать, чтоб застыл цемент достаточно крепко.

Он так думал себе, Игорь Семенович, когда все эти действия производил: "Родители меня, – думал, – за этот крест не осудят, поскольку не были верующими при жизни, не успев дожить до свободы и открытости всех вероисповеданий без разбору. А Бог, если он, конечно, есть, тоже меня поймет. И, возможно, простит при случае. Потому что не может же он не понять, что я это не ради себя делаю, а ради родителей своих. Чтобы дали им, наконец, заслуженный покой. А то при жизни они его в глаза не видели и сейчас не видят. Разве это справедливо и по-божески?"

И всю последующую неделю Игорь Семенович даже злорадствовал наедине с собой втихомолку. Представлял себе, как подходят эти сволочи к могиле, а на памятнике – крест. Они смотрят на него, смотрят друг на друга и уходят. Не солоно, как говорится, хлебавши. И ехал он в следующее воскресенье на своем "Запорожце", веселясь внутренне и насвистывая. Хотя на кладбище, веселясь, нормальные люди не ездят.

А когда приехал и вышел из машинки своей, морально и физически устаревшей, и к могиле вплотную приблизился, веселость его истаяла и иссякла. В один фактически миг. Потому что памятник теперь не только лежал на земле, но и разбит был что называется в мелкие дребезги. И крест, в грязь втоптанный, рядом валялся.

Не защитил он, значит, родителей Игоря Семеновича. Не спас. Наверно, потому не спас, что все против фантомов этих бессильно. Все и все. Даже Бог бессилен. Еврейский Бог, христианский... Оба бессильны. Что понятно, если вдуматься, и объяснимо. Ведь оба они есть один и тот же, всеобщий, единый и неделимый Бог, Бог, подаривший нам, людям, как образ свой, так и свое подобие.

2000

ВИОЛОНЧЕЛЬ ПОГОРЕЛОГО

Виолончель эту Погорелый, конечно, не покупал. Потому что виолончель Погорелому нужна была в жизни меньше всего. То есть на фиг она ему была не нужна. Виолончель же, кроме как на ней играть, ни на что больше не годится, а играть Погорелый не умел не только на виолончели, но и на других инструментах.

У него и слуха-то никакого не было, разве что самый элементарный, для бытовых нужд предназначенный. И спеть в настроении "Ой, мороз, мороз, не морозь меня" Погорелый еще мог, а, допустим, "Врагу не сдается наш гордый Варяг" – уже ни под каким соусом. Да и не волновали его музыкальные произведения искусства, особенно, если их на виолончели исполнять.

Виолончель эту Погорелый у себя в квартире нашел. В новой. То есть квартира, конечно, была старой, но он ее снял для себя недавно и недорого, и по отношению к Погорелому таким образом квартира была новой. И от хозяев или от прежних жильцов в кладовке осталась эта самая виолончель. Погорелый полез в кладовку обувь резервную расставить, смотрит, а в кладовке виолончель на боку лежит. С виду такая вся в пыли – может даже, старинная. Но хорошо сохранившаяся во времени. И лак блестит, и не треснута нигде, и струны все целые до одной – только обвисшие, без натяжения, что легко поправимо.

Погорелый взял виолончель в руки и подержал. Держать ее было приятно. И ладони от нее согревались. А смычка в кладовке не нашлось. Не было там, в кладовке, смычка. И нигде в квартире его не было. Это Погорелый точно установил и без особого труда. Наверно, до него тут виолончелист жил и умер, и ему смычок вместе с расческой и зубами вставными во гроб положили, как предмет личной необходимости, а виолончель туда уже не влезла. Поэтому виолончель в квартире осталась, а смычок – нет. Останься в квартире и смычок тоже, Погорелый нашел бы его с легкостью. Квартира же практически пустой стояла, когда он в нее въехал, чтобы начать жить. Можно сказать, виолончель стала первой вещью из мебели, которая в этой квартире у него – то есть даже до него – завелась. А потом он уже купил у отъезжающих на ПМЖ этнических немцев еврейской национальности одноместный диван, две книжных полки, стул и стол в кухню. А холодильник и шкафчик ему соседка подарила на новоселье от широты души и натуры. У нее с прежних советских времен всеобщего равенства и дефицита в квартире четыре холодильника остались стоять. Три "Днепра" и один "Зил". Отец соседки покойный директором завода работал, в украинском обществе слепых, и мог себе позволить такую непозволительную роскошь – чтобы иметь возможность запасы делать мясные, консервные и прочие. А в нынешнее трудное время изобилия и реформ эти холодильники только помещение собой захламляли, уменьшая реальную жилую площадь, и три из них стояли без надобности и от сети отключенными в целях экономии платы за электроэнергию. Пока отец соседки был жив, он говорил "пусть стоят, авось послужат еще верой и правдой и пригодятся. И мало ли что, – говорил, – и мало ли какие розы нам приготовил Горбачев". А когда он умер, соседка "Днепры" разумно захотела продать, но их никто не захотел купить. За какую-нибудь, не вызывающую смеха цену. И один холодильник "Днепр" она, значит, отдала Погорелому фактически в вечное пользование. И шкафчик дала в придачу. Который в ее кухню не влез. Кухни в домах этого типа не были просторными ни в трехкомнатных квартирах, ни в однокомнатных, и один шкафчик из кухонного гарнитура, купленного соседкой после смерти отца – чтобы отвлечь себя от грустных мыслей – на стенку не уместился. И стоял в прихожей на полу, и об его угол все спотыкались и ударяли ноги, обычно на высоте колен и бедер. Вот она и отдала его Погорелому – тоже в пользование за ненадобностью. А он шкафчик этот, конечно, взял и в хозяйство к себе определил. И благодарность соседке выразил всеми доступными ему средствами. И теперь у него было куда в кухне сложить различную утварь, в том числе посуду составить. Посуда у него кое-какая имелась в распоряжении. Самая, конечно, необходимая и простая. Но ему и ее хватало – и в будние дни, и в праздничные. И он стал в квартире этой, снятой недорого, жить, а соседка стала к нему приходить в гости, и они стали с ней спать на одноместном диване то днем, то ночью. Они могли бы, конечно, и у нее спать, на двуспальной кровати, более для этого дела предназначенной, но она Погорелого к себе приглашала редко, обычно на большие праздники общегосударственного значения. И то по окончании празднования спать они ходили к Погорелому. Может, ее воспоминания какие неприятные или неприличные мучили, с собственной кроватью связанные, а может, не хотела она лишний раз постель пачкать и потом неизбежно ее стирать, сушить и гладить. А звали соседку Еленой. И про виолончель она сказала:

– Хорошая вещь, добротная.

– И наверное, ценная, – сказал Погорелый. – В смысле, дорого в денежном выражении стоит.

На что соседка Елена не возразила, но и согласия с мнением Погорелого не выразила. Поскольку она знала – ценность виолончели определяется ее звуком и мастером-изготовителем. А какой у данной виолончели звук и тем более мастер – они не имели понятия. И проверить не могли. Смычок к виолончели не прилагался – чтоб им по струнам поводить – и этикетки или, другими словами, лэйбла тоже нигде на корпусе инструмента не значилось. Если б это была не виолончель, а хотя бы гитара, с отверстием известного калибра в центре деки, тогда, наверно, лэйбл этот просматривался бы – его чаще всего приклеивают внутри, но в пределах видимости. А сквозь виолончельные прорези ничего увидеть нельзя, даже если в них фонариком китайским светить.

Потом, когда Погорелый пожил в этой квартире и кое-как обжился, к нему пришли в гости с улицы собака и кошка. Собака вся в кудрявой шерсти, от хвоста до носа, а кошка обыкновенная. Они пришли к Погорелому вечером, перед ужином. И ужином он их накормил. А они, поев, остались ночевать в прихожей. И назавтра никуда не ушли. И Погорелый постирал их обеих в ванной с хозяйственным мылом, а потом вычесал деревянной расческой, которую купил у ремесленника с художественным уклоном для себя самого. Расческа была редкозубая, но острая, и кошке с собакой процесс вычесывания понравился. Погорелому показалось, что им и купаться понравилось. Даже кошке, которая воду любить не должна от природы.

И когда собака с кошкой приобрели чистый домашний вид, они стали выходить по вечерам на прогулки. Втроем. И кроме них, Погорелый брал с собой виолончель. Он получил как-то незапланированные свободные деньги и специально купил ей чехол, подумав – хорошо, что я виолончель у себя в квартире нашел, а не контрабас или арфу.

И так они ходили по городу. Посредине Погорелый с виолончелью, слева собака, справа кошка. А иногда соседка Елена тоже за ними увязывалась. Тогда в середине шли Погорелый с виолончелью и соседкой. Поводками ни для собаки, ни для кошки он не пользовался. И прекрасно без них обходился. И собака с кошкой тоже обходились. Они никуда не убегали – ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево. А шли благородно и чинно, рядом с Погорелым и с Еленой, как все равно одна семья. Правда, кошка к Елене относилась не слишком хорошо и радушно. С предубеждением она к ней относилась и с ревностью. И когда Елена приходила к Погорелому и ложилась к нему в постель, кошка тоже залезала в постель и мешала им заниматься любовью между мужчиной и женщиной. А собака не мешала. Их человеческая любовь была собаке безразлична. Она оставалась в прихожей на коврике и спала там крепким собачьим сном.

Конечно, кошка раздражала соседку Елену и злила ее своим беспардонным не вовремя поведением. А Погорелого она смешила, хотя ему было приятно, что кошка его ревнует. Он гладил ее по ушам и говорил "умница". А потом говорил "ну ладно, иди пока, иди" и ставил аккуратно на пол. Кошка смотрела на него через плечо и, вильнув один раз хвостом, уходила к собаке. И ложилась спать с нею рядом. Вдвоем им спать было тепло – хоть утром, хоть ночью, хоть летом, хоть зимой.

Иногда Елена спрашивала у Погорелого:

– Зачем ты ходишь по улице с виолончелью? Ты ж не виолончелист.

А Погорелый ей отвечал:

– Не виолончелист.

А однажды она спросила у него:

– Сколько тебе лет?

Погорелый ответил, и она расстроилась.

– Так я и думала, – сказала. Хотя она думала и надеялась, что ему больше.

Выглядел-то Погорелый не очень хорошо. Он, скорее, наоборот выглядел. Наверно, потому, что физической культурой и спортом не занимался и регулярно вел нездоровый образ жизни. И в этой квартире он такой образ жизни вел, и в предыдущей, и раньше тоже. Правда, предыдущая его квартира была хуже нынешней, несравнимо хуже. То есть квартира была примерно такая же, однокомнатная, и район похожий, и воздух. И соседка, правда, не Елена, а Татьяна, к нему там приходила с той же целью, что и тут приходит, но ни холодильника, ни виолончели, ни кошки с собакой у него в прошлой квартире не было. И ему их сильно недоставало. Сейчас он это прекрасно и остро чувствовал. И без холодильника он и сегодня мог бы легко обойтись, но без кошки, собаки и виолончели, в полном, значит, одиночестве, чтобы жить и о них не заботиться, и гулять без них по улице – этого Погорелый представить уже не мог. А еще раньше у него совсем никакой квартиры не было. А то, что было, квартирой можно, конечно, считать, но только в качестве злой насмешки и шутки ради. Несмотря на то, что жилье это называется среди людей казенным домом. Попал туда Погорелый, как во сне, так и не поняв детально, за что и почему, и каким образом ему инкриминировали столько противоправных пунктов и эпизодов. Он только понял, что кто-то его подставил и вроде бы предал по всем статьям, уходя от ответственности и заметая следы. А больше он ничего не понял. И понять не попытался. Он решил тогда: "Что случилось, то случилось, и чего после драки голову себе ломать? В следующий раз буду умнее, может быть". И еще решил, что надо случившееся достойно пережить, приспособившись к предложенным жизнью условиям. И пережил, приобретя отрицательный опыт и закалившись морально, а физически, конечно, ослабев на плохом питании и при ограничении передвижений.

То ли дело теперь. Теперь совсем другое дело. Теперь вот идет себе Погорелый с виолончелью, Еленой, собакой и кошкой, гуляя.

– Наверное, все считают меня известным виолончелистом, – думает Погорелый на ходу – лауреатом конкурсов или премий. А Елену, возможно, принимают за мою жену, в смысле, супругу. И, может быть, предполагают в ней певицу, солистку оперы и балета. И так мы идем, а все на нас смотрят и про себя без злобы завидуют – мол, надо же, как неповторимо и своеобразно творческая ячейка общества по улице гуляет. И еще думает Погорелый, что надо себе костюм купить коричневый и белую рубашку, можно в мелкую серую клетку для прогулок. И он бы, наверное, продолжал думать в том же самом направлении о всяких носках бежевых, туфлях кожаных, галстуке от Воронина и плаще на случай дождя – если бы не вышел к нему из-за клена чужой неизвестный мальчик, не вышел и не спросил:

– Дядя, ты что, из цирка?

– Почему из цирка? – Погорелый вынужден был отвлечься от своих промтоварных мыслей, чтобы ответить мальчику, а все его спутники невольно остановились и прислушались.

– А откуда? – спросил мальчик и сказал: – Сыграй, – сказал, – если ты из цирка, на виолончели.

– Я не из цирка, – сказал Погорелый.

– А я думал, из цирка, – сказал мальчик и разочаровался в Погорелом.

"Почему он во мне разочаровался? – подумал Погорелый. – И почему решил, что я из цирка? Из-за кошки с собакой или из-за Елены? А может, – подумал, я на клоуна похож, музыкального эксцентрика – в окружении женщины, виолончели, собаки и кошки?"

– Ты что-нибудь поняла? – спросил Погорелый у Елены. – Насчет цирка?

– Нет, – сказала Елена. – Насчет цирка не поняла. – И сказала: Наверно, мальчик глупый. Или у него большое воображение.

– Большое или больное? – спросил Погорелый.

– Трудно сказать, – ответила Елена, а собака встала на задние лапы. Кошка через нее, естественно, перепрыгнула.

– Ну вот, – сказала Елена.

– Что вот? – сказал Погорелый.

А Елена сказала "ничего", но кошке пальцем все-таки пригрозила.

2000

В СТОРОНУ ЮГА

– А-а-а-а-а! – закричали на улице. И крик стал длиться. Сначала на одной ноте, высокой, потом на другой, пониже.

– Чего орешь? – кто-то остановил крик встречным криком, и крика не стало. А где-то в квартире сказали:

– Есть будешь?

Сева промолчал. Он думал:

– Что это за имя у меня – Се-ева? Кто мне, интересно, такое имя дал? И зачем?

Пока он это думал, на улице наступили на собаку, и она жалобно, надрываясь, завизжала и визжала, пока не охрипла. А может, на нее не наступили, может, одичавшие дети прижгли ее спичкой. Собака еще немного похрипела, всхлипнула и замолчала. Потом через несколько секунд проскулила по-человечьи: "Ое-ей!". И замолчала совсем. Может, убежала. Или обессилела. Или привыкла к боли.

– Не буду я есть, – сказал Сева в пространство квартиры. – Я сыт.

Квартира не отозвалась ничем.

– Не выбить ли мне ковер? – подумал Сева.

Сева всегда, сколько себя помнил в жизни, выбивал перед праздниками ковер. Но сейчас праздников вроде не предвиделось. В смысле, в ближайшем календарном будущем. Да и вообще не предвиделось. Какие сейчас могут быть праздники? Никакие.

– Чем это ты сыт? – вопрос прозвучал и повис.

– Всем! – сказал Сева и вытер рот.

А Севе сказали изнутри квартиры:

– Как ты мне надоел своим всем!

Сева знал, что он надоел, потому внимания этому известному факту не уделил. Тем более что не только он надоел, но и ему надоели.

С лоджии потянуло прошлогодним луком. Наверно, он начал там загнивать. Потому что лук закупали на зиму, а теперь была весна, вернее, ее конец. И лук не съели. Потому что Севин дедушка – главный потребитель лука – умер еще осенью от переизбытка витаминов и сердечной недостаточности. Конечно, лук мог начать загнивать. И начал. Или совсем весь сгнил. Если по запаху судить – то сгнил.

– Кто это там кричал? – думал Сева. – Наверно, Лидка. Точно Лидка. Или не Лидка?

Лидка кричала часто. Но таким криком или другим – черт ее разберет. С год назад она напилась и на радостях сломала левую ногу. Cлома под наркозом не заметила и бродила в поисках добавить. И левая нога у нее срослась неправильно и стала короче правой. Потом она сломала и правую ногу, и та тоже срослась неправильно и сравнялась с укороченной левой.

– А вы говорите, пить вредно, – кричала Лидка соседям, тыча им свои, одинаковой длины, ноги. Соседи от ног отворачивались, а она все равно им кричала: – Да если б я не пила, так бы из меня ноги разные и торчали, а так – хоть замуж иди, хоть в поход. Где моя хромота? Нету!

Но замуж Лидку никто не брал. Не родился еще идиот такого размаха, чтобы взять Лидку замуж. А может, родился и сразу умер.

Замок во входной двери открылся. И дверь отворилась наружу.

– Опять циновку украли, – сказали от двери. – Ну, суки, Господи!

– Какую циновку? – не понял Сева. И понял: – О которую ноги вытирать.

Эти циновки крали регулярно. Даже старые и рассыпающиеся. Коврик резиновый, стоивший двадцать лет назад сорок копеек и сохранившийся еще от дедушки – и тот украли, когда его у двери положили. Все к этим мелким досадным кражам давно привыкли. А она никак не может. А Сева привык не только к ним. Он ко всему привык. Вот взять для примера войну. Война Севой как-то не чувствовалась. Хотя, конечно, шла. Своим чередом и во многих горячих точках планеты. А ему она, как и ее, между прочим, отсутствие, была до лампочки. До лампочки были Севе война и мир во всем мире. Других они волновали и бередили, а Севу – ничего подобного. Его вообще мало что трогало. Как снаружи страны обитания, так и внутри ее. И Сева часто завидовал тем, кого события беспокоили. Завидовал и удивлялся им. Белой завистью и таким же удивлением.

– Ну, вот зачем, – думал он, глядя в телевизор, – элитные проститутки вышли на улицы с лозунгами "Слава труду" и "Не в деньгах счастье"? Почему на митинге у памятника покойному вождю высказывают озабоченность ходом весенних полевых работ и ожидаемым урожаем озимых зерновых? Что их к этому побуждает? И почему меня ничто ни к чему не побуждает?

Сева выключил телевизор и плюнул на пол. Легко, во что попало, оделся. Вышел в коридор и стал впихивать ноги в туфли.

– Ты куда собрался? – спросили из кухни.

– На войну, – сказал Сева.

Циновку действительно украли, и на ее месте остался песок, просыпавшийся разводами.

– Дурак и сволочь, – услышал Сева уже за дверью и сказал в квартиру:

– Подмети на площадке, каракатица.

Он пришел на остановку троллейбуса. Здесь энтузиасты продавали семечки, сигареты и туалетную бумагу. Продавец последней выкрикивал: "Туалетная бумага, достойная лучшего применения! Туалетная бумага, достойная лучшего применения!" И бумагу у него просто рвали из рук. Пассажиры выходили из троллейбусов и маршруток и дружно покупали бумагу, нужную всем, независимо от пола, возраста, общественного веса и семейного положения. А семечки и сигареты покупали не очень. Возможно, потому, что семечки были горелые, а сигареты не иностранные, а, возможно, потому что любые товары нуждаются в рекламе и наглядной агитации.

– Может, действительно на войну мне податься? – думал на ходу Сева, подбрасывая на ладони купленный рулон. – На какую-нибудь освободительную. Или во имя защиты конституционного строя, а также порядка.

Правда, в какую сторону идти на войну, Сева не имел представления. Не мог сориентироваться в родных городских джунглях – с какого боку линия фронта проходит. Если бы залпы орудий были слышны, можно было бы по звуку сориентироваться. Но они не слышны.

Сева поднял голову и посмотрел в небо. Не на звезды, так как днем звезд не видно, а на тот случай, если в небе летят самолеты ВВС – истребители и бомбардировщики. Чтобы по их полету направление вычислить и избрать. Но небо было чистым и безоблачным во всех смыслах.

– Над всей Россиею безоблачное небо, – сказал Сева. – Прям как назло.

У пятиэтажного дома мужик палкой выбивал ковры.

– Чего это он? – подумал Сева. – Праздника же впереди нет... Или есть? А я о нем не знаю? О празднике надвигающемся.

У следующего дома тоже выбивали. Не ковры только, а дорожки. Но это без разницы. Каждый выбивает то, что у него есть в наличии.

На стоянке такси выстроилась пыльная очередь из автомобилей. Очередь ждала клиентов. Клиенты ехали другими видами транспорта. Сева подошел к таксисту. Таксист пил пиво с воблой. Бутылку ставил на крышу "Волги", воблу клал на газету "Правда".

– Пиво, считай, безалкогольное, – сказал таксист. И сказал: – Ехать будем?

– Ты на войну, в какую сторону идти, не знаешь? – сказал Сева и посмотрел на воблу.

– А в любую, – сказал таксист. – Война, она везде.

– Как везде?

– Ну, в том смысле, что война не вокруг нас, а внутри нас, – таксист куснул воблу с хвоста и сказал: – Понял?

Нет, этого Сева не понял. У него организм аллегорий всяких или там тропов не принимал. Особенно из уст таксистов, когда в устах у них вобла прожевывается. И Сева пошел вниз, с горы. В сторону юга. Хотя лучше бы он пошел на север. Там, что ни говори, а вокзал. И автовокзал тоже там. И аэропорт. Но Сева шел на юг. Строго и неуклонно. Поскольку улица Банная вела его на юг. А не на север. Он шел по этой улице, спускаясь к реке, к переправе. Все ниже и ниже. Ниже и ниже. Шел и думал, что жрать хочется невыносимо, и думал, что это совсем некстати, поскольку голод не тетка и надо срочно идти его утолять.

2001

АРКТИКА

К воротам института, повышающего квалификацию всем подряд не хуже общества "Знание", я подошел без пяти семь. Ворота еще не открывали. И снаружи топтались люди с сумками, рюкзаками, детьми. Я поставил свой чемоданчик на бордюр.

– Убери, – сказал изнутри двора рыжий привратный грузин с сумасшедшинкой в голосе, глазах, осанке, одежде и вообще – во всем.

Я посмотрел на грузина сквозь прутья забора и вынул сигареты.

– На, – сказал я ему. И сказал: – Прима-люкс.

– Мне ворота открывать надо, – сказал грузин. – Когда директор приедет. Убери чемодан.

– В семь утра директор не приедет, – сказал я. – Он приедет в полвосьмого. Хотя работает с девяти и сегодня воскресенье.

– Убери чемодан, – сказал грузин, и его передернуло. – Я нервничаю.

– Кури, – сказал я.

– Я не курю с фильтром. Я за шестьдесят копеек курю.

– Фильтр оторвешь.

– Не буду я отрывать, – грузин рассердился и озлобился. – У тебя жилье есть, а я тут живу. Вчера голодный ходил. У них выходной, а я голодный. Столовая закрыта, раз выходной. И курить нечего. А сегодня воскресенье.

– Ну ладно.

Я дал бездомному привратнику шестьдесят копеек и отодвинул чемодан от ворот. Привратник взял мелочь и затих, и светло улыбнулся неожиданным деньгам.

Пришел озабоченный после ночи шофер. Озабоченно поискал в карманах ключи. Нашел. И все полезли сначала в ворота, потом в Ивеко-КРАЗ. Это название микроавтобуса и его марка. И надо же было такое название придумать.

Люди по очереди становились на подножку и по очереди исчезали в салоне. Я провожал их взглядом, и вошел самым последним.

Как последнему, мне досталось место на заднем сидении. Чемоданчик я поставил в ногах. Поерзал, усаживаясь. Откинулся на спинку кресла. И микроавтобус тронулся. Выехал сквозь ворота. Грузин с сумасшедшинкой козырнул водителю, поднял руку и помахал ладошкой. Прощаясь. Одна пола его пиджака полезла вверх, вслед за рукой.

Конечно, сзади трясло. У этого Ивеко подвеска, видимо, от КРАЗа, и идет оно жестковато. Зато быстро. На Запорожском шоссе водитель разогнал его до ста двадцати км в час. Я смотрел в окно, считал километровые столбы, поглядывал на часы и делил расстояние на время. Да, ровно сто двадцать – два километровых столба в минуту.

Благо дорога была пуста. Во-первых, рано, во-вторых, воскресенье. Только изредка нас обходил, вроде мы не ехали, а стояли, какой-либо ебнутый мерседес или такой же джип, еще реже вылетал откуда-нибудь из-за бугра встречный автомобиль и проносился с воздушным хлопком слева, и исчезал сзади, и превращался в точку, а затем в ничто.

У Запорожья движение оживилось, затем стало чуть ли не интенсивным, и через город с мостами, светофорами и троллейбусами продирались минут сорок. Потом опять вырвались на простор, свернули с симферопольской трассы, и дорога вымерла окончательно. Она выглядела теперь даже не пустой. Она выглядела пустынной. Скорость, казалось, продолжала расти. Но это только казалось. Расти ей давно было некуда. Хотелось спать. Тряска уснуть не давала. А если давала, то тут же будила. И сон не длился дольше минуты. Ноги в кроссовках затекли. Джинсы резали промежность. Появилось желание выйти и размяться, и выпить чего-нибудь жидкого. И сквозь все эти сильные чувства я очень ясно, всем своим изнывающим телом, физиологически ощущал, что удаляюсь, освобождаюсь, забываю и успокаиваюсь. Остановились неожиданно, что называется вдруг. Ткнулись в придорожный базар.

Я сидел на своем заднем сидении, пока старики, задирая корявые ноги, переносили их через сумки, кряхтели и стремились по проходу к двери и далее – по ступенькам, осторожно, чтобы не загреметь лицом вниз, в кювет. Наконец, ступили на твердую землю. Полковник Чиж подал короткую – не длиннее собственной фамилии – команду, и пассажиры сквозь разнотравье потянулись к посадке. Один за другим, в затылок. В строгом соответствии полу. Старики от автобуса забирали наискосок вправо. Старухи, приподнимая платья и сарафаны существенно влево. Две женщины с детьми, подумав, тоже взяли курс в кусты между стариками и старухами, посредине. А я не пошел ни вправо, ни влево, я остался и стоял в тени Ивеко и, хрустя костями, потягивался.

– Вы лектор? – сказали откуда-то сбоку.

– Лектор, – сказал я. – Что-то в этом духе.

Облегчившись, старики, старухи, женщины и дети обследовали базар. На предмет цен. Цены им не понравились. Так как ничем не отличались от городских.

В Бердянске женщины с детьми вышли. Они оказались женщинами водителя, ехали по знакомству, и к мероприятию отношения не имели. А мы поехали дальше. На косу. К пансионату с холодным названием "Арктика". Вернувшиеся отсюда, наверное, говорят "мы отдыхали в Арктике". А у них, наверное, спрашивают: "Дикарями или по путевке?" И они говорят: "По путевке".

Нас встретила стареющая, но пока еще средних лет дама в монотонных летних одеждах.

– Воду из крана не пить, – монотонно сказала дама, – бычков не покупать – идет ежегодный выброс задохнувшейся от жары рыбы, – купаться в заливе, там спокойнее, горячая вода три раза в день – утром, днем и вечером, питание то же самое, начало занятий во вторник.

Мы заняли двухместный номер. Я и лектор – специалист по Холокосту, сотрудник фонда Спилберга.

– Чем они красили пол и двери? – спросил я, осмотревшись. – Такого цвета в природе нет и названия у него нет.

– Да, – сказал лектор, специалист и сотрудник. И сказал: – Час пробил. Обед.

В огромную каменную столовую поднимались по крутой лестнице. Голодной колонной. Загорелые тела мешались в этой колонне с бледными, молодые с ветхими, женские с детскими. Еды оказалось много, непомерно много. В один присест не осилить – нечего и пытаться. Хотя большинство пыталось и осиливало.

Купаться в море действительно было нельзя, противно и невозможно. Бычки, разорванные на ошметки волнами, колыхались у берега сотнями и валялись на пляже сплошным высыхающим месивом. Из месива торчали во все стороны рыбьи головы, рты и глаза. Воздух и море воняли тухлым. По пляжу ходили босые мужики, граблями сгребая бычков в кучи. На кучи восторженно слетались мухи, а пляжные собаки и кошки обходили их стороной, брезгливо поджимая хвосты.

– Пошли отсюда, – сказал я. И мы пошли к заливу.

Я окунулся и забыл обо всем. И поплыл, разрывая руками и ногами прибрежные водоросли. Мимо обнаженной яхты, стоящей на якоре, мимо спящего рыбака в сапогах по грудь, мимо фантастически огромной тетки со следами отсутствия былой красоты на лице. Она возвышалась, доминировала над акваторией, не решаясь ни войти, ни выйти. Вода обступала тетку и плескалась вокруг, принимая ее за утес. Я плыл и чувствовал, как растягиваются суставы, позвоночник, локти, колени, мышцы. И больше не чувствовал ничего. И ни о чем не думал. И ничего не помнил.

– Я решил, что ты утонул, – сказал лектор по Холокосту.

– Почему? – сказал я и отдышался. – Я могу держаться на воде долго – не бесконечно, но долго.

– Надо не сгореть, – сказал лектор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю