355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Ночной ковбой (сборник) » Текст книги (страница 12)
Ночной ковбой (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:26

Текст книги "Ночной ковбой (сборник)"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

– А что, уже и спросить нельзя?

Но она, видно, ничего этого не знает и выскребает из кармана мелочь.

Интересно, почему я до сих пор думаю о ней без имени? Думаю, все дело в том, что я о ней думаю, а не говорю. А думать нужно краткими мыслями, мыслями, способными мелькать, а не тянуться. Имя же у нее длинное и ни в одну мысль его не поместить – Анастасия. Можно, конечно, заменить его на обиходное и упрощенное Настя, только Настей ее никто никогда не называл. И я не называл. Не вязалось с ней имя Настя. Ни с обликом не вязалось, ни с характером, ни с чем. Кроме того, она этого не любила. Когда кто-нибудь звал ее "Настя", она спрашивала "на что, на что?" И ставила человека в неловкое положение. Не каждый же понимал, что она просто разложила свое имя на составляющие, сделав из "на" предлог, а из остатка – слово-урод "стя". Ее и вообще понимал не каждый. Потому что не каждый может понять то, что понять невозможно, да и не нужно. Анастасию нужно было не понимать, а принимать как таблетку. Ну, или не принимать. Сама она тоже редко пыталась в чем-нибудь разобраться, что-нибудь досконально понять при помощи умственного труда. Она тоже или принимала, или нет. А чаще – сначала принимала, а потом не принимала. В зависимости от обстоятельств. Так было со мной. Это несмотря на то, что я принимал ее безоговорочно во всех видах и формах, с головы до пят. И не потому, что она была в моем вкусе – не было у меня тогда никакого вкуса, – и не от безумной влюбленности в Анастасию. Хотя влюблен я был не на шутку. Очевидно, я чувствовал, что Анастасия – единственная женщина, с которой я мог прожить всю жизнь целиком. Если бы могла она. Но она не могла. Или не хотела. Или хотела, но ей попала шлея под хвост. И она – Анастасия, не шлея – пошла вразнос. Понятно, что когда такая женщина идет вразнос, находиться вблизи нее опасно для здоровья. И для жизни – тоже опасно. Во всяком случае, для спокойной жизни. Я могу это утверждать, поскольку находился.

Нет, когда было хорошо, с ней было очень хорошо. Было так хорошо, что даже не верилось, казалось, что так хорошо быть не может и не должно. Но когда стало плохо – то это было плохо. Плохо с большой буквы. Плохо во всех отношениях и со всех сторон. Кажется, я всерьез тогда подумывал о самоубийстве. Только не мог избрать достойный меня способ. Хотелось чего-нибудь поэстетичнее, покомфортабельнее и побезопаснее, а главное чтобы бесследно, чтобы исчезнуть с лица земли и все, с концами. Но оказалось, что самоубийство с такими повышенными требованиями – не слишком простая штука. Духовка исключалась, на воздух мог взлететь весь дом, и потом обязательно последовала бы волокита с судмедэкспертизой, моргом и запоздалыми похоронами, о вешаться не могло быть и речи – я не хотел мучиться, задыхаясь, не хотел выглядеть после смерти уродом с синим вывалившимся языком и мокрыми штанами. Оставалось застрелиться. И не просто как-нибудь застрелиться, а на мосту, предварительно привязав к поясу гирю и повиснув за перилами.

Это я хорошо придумал – гиря пудовая для физзарядки у меня имелась, неясно только, где в те годы можно было взять пистолет (лучше – с глушителем) и как протащить до середины моста, мимо круглосуточного поста ГАИ, гирю. Днем человек, идущий с гирей по мосту, бросается в глаза – всем же ясно, что с гирей нормальные люди через двухкилометровый мост не ходят, а ездят как минимум в троллейбусе, – а ночью он и подавно бросается в глаза, ночью движение слабое, и гаишникам делать нечего. Они элементарно заметили бы самоубийцу, пресекли преступную попытку суицида и ко всему еще нашли бы при обыске карманов пистолет. Обеспечив мне серьезные и продолжительные неприятности вплоть до уголовной ответственности. Можно было, конечно, застрелившись, топиться и не с моста, а, допустим, с лодки. Но не покупать же для такой одноразовой цели лодку. Для такой цели пришлось бы лодку украсть. Чего я не умел, не умею и не хочу. Потому что если бы захотел, меня обязательно поймали б и обязательно посадили.

Короче говоря, все эти самоубийственные мысли были похожи на раздумья бедной Лизы о смерти ее неродившегося ребенка и кажутся сегодня вполне юношескими и смешными. А тогда почему-то не казались. Мне – не казались. Другим – не знаю. За других я не ответчик. У других бытует мнение, что мысли о самоубийстве – это как онанизм или стихи: в юности все поголовно ими грешат и страдают, а к зрелости все у всех благополучно проходит. Проходит вместе с прыщами и метаниями в поисках смысла жизни. Мол, человек понимает, что никто уже не заставит его писать сочинение на эту паршивую неподъемную тему, и начинает жить спокойно и размеренно. То есть скучно.

С другой стороны, а кто сказал, что жить нужно веселясь или веселиться живя? Никто этого никому и никогда не говорил. Без скуки жить нельзя на свете. Нельзя. Но иногда очень хочется. Так как скуки в жизни обычно больше, чем самой жизни. Особенно в так называемом зрелом застойном возрасте.

Зато зрелый человек живет осознанно. И в эти, зрелые, осознанные годы он делает ошибки и глупости, но уже как исключение из правила, а не как правило. Другими словами, он делает их намного реже. Вспоминая о том, что делал когда-то их часто и густо, с удовольствием и теплыми сильными чувствами. Не знаю, почему, но ошибки – и в частности ошибки молодости вспоминаются впоследствии именно с удовольствием. Правильные и положительные поступки остаются где-то на дне памяти, в забвении, а ошибки – нет. Ошибки греют нам душу и скрашивают серые трудовые будни. У меня есть знакомый, который летом работает в нашем сквере. Он пасет там, в самом центре города, свою черно-белую козу, на глазах у всех желающих ее доит и продает только что надоенное козье молоко жаждущим.

Да. Так если бы вы видели, с какой нежностью и теплотой он вспоминает о первом своем подростковом триппере! У него даже глаза увлажняются от чувств и приятных воспоминаний. Он в эти минуты забывает о своей кормилице-козе и о ее доении, и лишь задумчиво курит, повторяя одно и то же: "Какая была женщина! Сейчас таких женщин не делают – сняты с производства." А вот о том, как он с отличием учился в вечернем университете марксизма-ленинизма, мой знакомый не вспоминает никогда. Хотя нет, вспоминает. Когда выпьет лишнего и его тошнит.

К слову сказать, меня тоже сейчас начало поташнивать. Похоже, я при виде Анастасии излишне перевозбудился и переволновался. Что ни говори, а она всегда меня волновала и перевозбуждала. Сейчас – тоже. По всем, как говорится, правилам. А я уже думал, что меня никто не волнует. Нет, не вообще меня не волнуют женщины, а не волнуют по-новому и по-особенному. Волнение есть, но оно знакомое до всех своих мелочей и оттенков. И раз ты знаешь, как именно будешь волноваться в следующую секунду или минуту – это уже не волнение. Или волнение наполовину, без которого легко можно в жизни обойтись. От такого волнения и отказаться не грех. Может быть, не самому, я сам вряд ли от него откажусь, как и вообще ни от чего сам не отказываюсь, но если оно исчезнет естественным путем – страдать не буду. По присказке: "Стал импотентом – и как гора с плеч".

Но сейчас не хотел бы я оказаться этим самым. Потому что уж слишком хотел совершенно противоположного. Так слишком, что даже до неприличия. Хорошо еще на мне пальто свободного кроя надето. Я и не припомню, когда мой организм так буйно и непосредственно реагировал на особь противоположного пола. В школе, по-моему, последний раз. В десятом классе. Там тяжелый случай был, поэтому и памятный. Организм-то на мою соседку по парте отреагировал, когда я руку ей на колено положил, а химичка меня отвечать и вызвала. Дело, между прочим, происходило весной (+20), перед окончанием учебного года, и отказаться выйти к доске я никак не мог. Мне не нужна была двойка, а нужна была четверка или пятерка. Я самоотверженно боролся до конца приподнявшись, спросил: "Отвечать с места?" "Почему это с места? – спросила и Неля Ивановна. – Иди к доске."

Как я отвечал – уже не помню. Но как шел сначала по проходу прямо на нее – Неля Ивановна стояла именно в проходе, – как поворачивался лицом (если так можно выразиться) ко всему классу и как стоял перед ним неприкрытый ничем, кроме легких полусинтетических брючек – помню до мельчайших подробностей. Помню даже, как тонко сострил ныне давно покойный Сережа Колбасенко. Он сказал: "Неля Ивановна, а может, вместо химии анатомией займемся?" Химичка у нас по совместительству была и анатомичкой.

Еще я помню, с Анастасией мне было хорошо спать. Именно спать. И просыпаться. Особенно – просыпаться. Не с каждой женщиной получаешь удовольствие от того, что рядом с ней засыпаешь, спишь и просыпаешься.

А Сережу Колбасенко убили. Он возвращался откуда-то с выпивки, и его зарезали во дворе собственного дома. Вынули полупустой кошелек и посадили на скамейку умирать. Он был высокий и широкоплечий, бывший борец. Видимо, с ним даже и не пытались драться. Посмотрели – шкаф шкафом, сунули нож и все, чтоб без лишних хлопот. У нас лишних хлопот не любят. И тех, с кем могут эти лишние хлопоты возникнуть – тоже терпеть не могут. И не терпят. Иногда, правда, любят – но не терпят.

Анастасия не поняла, что я готов был и любить, и терпеть ее. Не поняла, что это бывает, конечно, но очень нечасто. То есть она этого еще не знала. Возможно, она знает это теперь. Но может быть, и не знает. Или ей это не нужно. Ей нужно самой любить и самой терпеть. Поскольку характер у нее активный. Это мягко говоря.

Естественно, обо всем этом я сужу в прошедшем времени. Так было когда-то. Годы и годы назад. Возможно, с течением лет Анастасия изменилась и стала другой до неузнаваемости. С кем не бывает. Как говорится, все живет, все изменяется. А мы этого не замечаем. В особенности не замечаем, как живет. Кажется, и не жил ты – так, чтоб уж очень, и времени прошло совсем немного. На самом деле прошло столько, что и произнести страшно. Похоже, это с возрастом у человека меняется восприятие времени. У меня чувство, что прошлая пятница была ужасно давно и что неделя тянулась бесконечно. Я даже не могу вспомнить, что я в эту самую прошлую пятницу делал. Зато мне кажется, будто институт я закончил совсем недавно. Ну, может, лет семь назад. И будто Анастасия ушла от меня только что – тоже мне кажется. Я могу это опровергнуть простыми арифметическими расчетами, но делать этого не хочу. Мне лень производить простые арифметические расчеты. И незачем мне их производить. И нельзя. Пока буду считать, Анастасия опять уйдет. Уйдет не от меня, а из магазина "Каравай", и я буду об этом жалеть. Почему буду жалеть, не знаю, но знаю, что жалеть буду.

Наконец, она разобралась со своей сумкой и с продуктами, в нее сваленными. Наконец, разогнулась и двинулась к двери. Я двинулся следом, но поторопился и чуть не толкнул ее в спину. И все-таки не толкнул. Преодолел силу инерции и в нужный момент стал обходить Анастасию слева. В дверях мы оказались вместе – в точности так, как было мною задумано. Она протянула руку вперед, чтобы толкнуть дверь. Я успел сделать это раньше – рука у меня длиннее. Дверь пошла вперед-вправо, открылась градусов на шестьдесят, замерла и поехала вслед за сжимающейся пружиной обратно. И я, и Анастасия подняли правые руки, согнутые в локтях, и подставили их под закрывающуюся дверь. Невольно мы прижались друг к другу и стиснутые проемом вышли на свет, на снег, на свободу. Мы даже не вышли, а вывалились из тесного проема. Вывалились, остановились и вздохнули. Анастасия оказалась чуть впереди, на полкорпуса. Но и в пол-оборота. Так что не заметить меня боковым, периферийным зрением она никак не могла. И заметила. И обернулась совсем. И ее лицо качнулось у моего. Качнулось и замерло. Я бы сказал – замерло в удивленной позе. Если, конечно, лицо может принимать позы. А оно может. Почему бы ему не мочь? Тело же позы принимает. Чем лицо хуже тела?

Так вот лицо Анастасии сначала замерло, потом напряглось. Потом оно сказало "о Господи", потом стало никаким. И сквозь него проступил возраст. Сейчас было видно, что Анастасии далеко-далеко за тридцать. Так далеко, что сороковник уже на носу. Но всего через секунду никакого возраста опять видно не было, Анастасия его спрятала, запихнула куда-то – подальше, поглубже, не знаю куда. Знаю, что запихнула.

И она сказала:

– Ну, у тебя и вид.

– Я мог бы сказать "взаимно", – сказал я, – но не скажу. Да и ты могла бы начать с чего-нибудь более приятного.

– А чем тебе не нравится мой вид? – сказала Анастасия.

– Как раз нравится, – сказал я.

– Ты серьезно? – Анастасия насторожилась в ожидании подвоха.

– Расслабься, – сказал я, – подвоха не будет. И вообще, специалист по подвохам, кажется, не я.

– Не устраивай мне сцен, – сказала Анастасия.

На это я не нашел, что ответить. Я остановился и посмотрел на нее сбоку.

– И нечего на меня смотреть, – сказала Анастасия. – Лучше бы помог нести сумку. Пожилой женщине.

Я взял у нее сумку и сказал:

– Ты совершенно не изменилась.

– Ну да, – сказала Анастасия. – Такая же дрянь, как была. – И еще сказала: – Это у меня врожденное. Из поколения в поколение передавалось. Веками.

Какое-то время шли молча. Я думал о том, что мой товар может остаться без присмотра. И коллеги на меня обидятся. Ушел греться и исчез навсегда.

– Ты не постоишь здесь минуты три? – спросил я у Анастасии.

– Зачем? – спросила Анастасия у меня.

– Постой, – сказал я. – Будь человеком.

– Ладно, – сказала Анастасия. – Буду. Только не долго.

– Что недолго?

– Постою недолго.

Я не отдал ей сумку – на всякий случай – и побежал обратно, в сквер. Конечно, захоти она уйти, потеря сумки ее не остановит. Но так мне было спокойнее. Так в моих руках был хоть какой-то залог успеха. Пусть всего лишь продуктовый.

В сквере у меня сразу же спросили, куда я подевался. Они были недовольны мною. Им тоже хотелось погреться. И они ждали, чтобы я их сменил на легком, но все же морозе.

А я сказал:

– У меня непредвиденные обстоятельства. Посторожите товар. Если что.

– Обстоятельства всегда непредвиденные, – сказали мне в спину. Но я не обернулся. Я наоборот – побежал. Не по-настоящему, а трусцой. В смысле, не слишком быстро.

Анастасия стояла там, где я ее оставил.

– Вечно ты заставляешь себя ждать, – сказала она.

– Я не заставляю. Я тебя попросил.

Мы пошли по тротуару, свернули с проспекта.

– Слушай – сказала Анастасия, – по-моему, мы поругались.

– Тебе показалось, – сказал я.

– Ты уверен? – сказала она.

И я ответил:

– С тобой ни в чем нельзя быть уверенным.

А она сказала:

– Это точно. – И сказала: – Только не надо спрашивать, как я живу, с кем я живу, зачем и почему я живу.

– А где ты живешь – спросить можно?

– В гости напрашиваешься?

Нет, Анастасия все-таки хорошо меня знала. Давно, но хорошо.

– Напрашиваюсь.

Она подумала на ходу и сказала:

– Мне это не нравится.

А я сказал:

– Почему?

В общем, наверно, она поняла, что легко от меня не отделаться, и пошла, указывая дорогу, к месту своего постоянного проживания. Я шел с нею, но держась чуть сзади, чтоб не попадаться Анастасии на глаза и не вызывать ее нежелательных мыслей и эмоций. Видимо, я чувствовал, что мне нужно попасть к ней в дом. Зачем, я еще не осмыслил. Скорее всего, хотел посмотреть и убедиться, что она тогда ушла от меня не зря, что выиграла от этого. Что неважно, важно, что выиграла.

Квартира Анастасии показалась мне слишком большой. И не столько площадью, сколько объемом. Комнаты в высоту были больше, чем в ширину и в длину. Потому что жила Анастасия в старом доме, построенном в самом начале нашего старого века. Понятно, что перегородки внутри помещений представляли собой более поздние архитектурные излишества. Они остались от времени, когда модно было все отнимать и все делить. Вот тут и поделили огромные отнятые квартиры на несколько произвольных частей. Анастасии досталась не худшая часть. Даже если в квартире жила семья средних размеров.

Кстати, никаких следов других жильцов я нигде не заметил. А уж следов мужчины – точно. Ни туфель в прихожей, ни пальто на вешалке, ни бритвы в ванной (это я выяснил чуть позже). Вернее, бритва была, но по некоторым особым приметам ею брили ноги и подмышки.

Анастасия, отперев дверь и сказав мне "входи", куда-то исчезла. И ее не было минут пять. Потом она появилась и сказала:

– Зачем ты оставил сумку в коридоре? Отнеси ее в кухню.

Я сходил в коридор и взял оставленную сумку. Сейчас она показалась мне тяжелой.

– На неделю продуктов купила? – сказал я.

– Завтра все съедят, – сказала Анастасия. И сказала: – Завтра у меня праздник. Сын приведет беременную невесту со мной знакомить.

– Выходит, ты скоро бабушкой станешь?

– А ты? – сказала Анастасия. – На себя посмотри.

– Я и отцом-то не стал, – сказал я. – И наверно, уже не стану.

Анастасия никак не отреагировала на мое сообщение. Хотя могла бы. А я про себя отметил: она сказала "со мной", а не "с нами".

– Ты что, опять не замужем?

– Ага, – сказала Анастасия. – Я опять старая дева. – Потом она вынула из своей сумки какой-то пакет и сказала: – Слушай, зачем ты ко мне притащился?

– Уйти? – сказал я.

– Уйди, – сказала Анастасия. – Или нет. Останься. Только не лезь ко мне в душу.

– А куда лезть?

Вопрос я задал так, по ходу дела. Никуда я лезть не собирался. А тем более в душу. Такой привычки у меня вообще никогда не было – по чужим душам лазать. Я и по своей-то лазал не слишком. Считая, что потемки – не только чужая душа, но и своя. Своя бывает еще темнее чужой. И довольно часто бывает. А я темноты не люблю. Я ее боюсь с детства.

И потемочность моей души подтвердилась еще один, лишний раз. Я же действительно никуда не собирался лезть. И все-таки полез.

– Сказать, зачем я пошел за тобой? – полез я.

Анастасия задумалась, наверно, решая, нужно ей это знать или не нужно, и решила:

– Скажи.

– Ты меня взволновала.

– В каком смысле?

– В том.

Наконец Анастасия посмотрела на меня с интересом. Кажется неподдельным.

– Ух ты, – сказала она и посмотрела на меня внимательно. И даже не внимательно, а пристально.

Дальше все произошло со скоростью звука. Хотя и в полной тишине. Без слов. Так, кстати, когда-то подписывали юмористические рисунки, не требующие подписи. Зачем надо было их подписывать – раз они этого не требовали непонятно. И зачем Анастасия сделала то, что сделала – тоже непонятно. Поэтому я спросил:

– Зачем?

– Хам, – сказала Анастасия и снова занялась мною.

"Может, она просто по мужику соскучилась, по любому мужику – а не по мне", – подумал я, но думать так не хотелось, было не с руки и через секунду я уже не думал никак.

– Который час? – совершенно не вовремя и не к месту сказала Анастасия. Я встал, подошел к столу и посмотрел на будильник.

– Три пятнадцать.

– Пора и честь знать, – Анастасия вздохнула и длинно, сверху донизу, потянулась.

– Я знаю, – сказал я.

Мы сходили по очереди в ванную, по очереди оделись.

– Ну, давай, – сказала Анастасия.

Я пошел к двери.

– Ты вот что, – Анастасия подошла поближе и ткнулась мне носом в шею. Ты забудь все это. На всякий случай.

– Почему? – сказал я.

– Мы же не дети, – сказала она. – Я скоро бабушкой буду.

– И что?

– А то, – Анастасия отстранилась и отошла сначала на шаг, затем еще на шаг. – В нашем возрасте, Вовик, люди живут как живут. И меняют свою жизнь только в крайних, так называемых экстраординарных случаях. У тебя случай экстраординарный?

Я подумал, что у меня случай самый что ни на есть ординарный, и сказал:

– Не знаю.

– Вот и я не знаю, – сказала Анастасия. А я сказал, что у нее есть шанс стать не только бабушкой, но и матерью, сделав заодно меня отцом, так как должен же в конце концов кто-то это сделать. После чего ушел.

Когда я пришел в сквер, народ уже собрал свои баулы. Зимой рано темнеет. А в темноте, ясное дело, никакой торговли быть не может. Даже Таня перебирается в это время туда, где есть электрический свет – поближе к уличным фонарям. Она не любит этот момент, потому что здесь стоит среди приличных людей искусства, и сутенеры, которым независимая, как вся страна, Таня не платит, к ней не пристают. А не платит им Таня наотрез. Они говорят ей – убьем, а она им – вот убьете, тогда и заплачу. Вечером, в темноте, наступает их время. Но тут делать нечего, смена дня и ночи неизбежна и, значит, неизбежно из темноты переползать под фонарь и стоять под ним в полном и опасном одиночестве. Тане, как никому другому, нужно показывать товар лицом. Хотя, в общем, не только им и не только ей.

– Мы уже думали, ты не придешь никогда, – сказали мои соседи по работе.

– Куда я денусь, – сказал я соседям и стал тоже собирать свои поделки в брезентовый просторный мешок.

Без меня ничего не продалось. Никак что-то спрос и предложение не могут уравновеситься – то спрос опережал предложение, теперь предложение оторвалось от спроса.

Домой пришел пешком. Не из экономии. А впрочем, и из нее тоже. Лифт опускался долго, откуда-то с самого верху. Я нажал на ручку двери и потянул ее на себя. Из лифта, почесываясь, вышла огромная черно-бурая дворняга. Картина получалась сюрреалистическая, поскольку в мозгу сразу возник вопрос, как она захлопнула за собой дверь и как нажала кнопку? Я попытался все это себе представить. Безуспешно.

Положив свой мешок у порога, я вошел в комнату. Жена молча сказала:

– Ничего?

– Почему ты всегда ждешь от меня худшего? – сказал я вслух, и она вышла из комнаты, бормоча что-то себе под нос. Видимо, распределяя оставшуюся у нее сумму денег на оставшиеся в месяце дни, часы и минуты. При этом она не знала и не задумывалась, сколько этих дней, часов и минут осталось не в месяце, а вообще. И что это за часы и минуты, какие они по качеству и составу, и что будет после них, после того, как они пройдут. Не понимала она, видно, что это "после" и есть самое настоящее будущее. Стоит только до него дожить. И тогда из сегодняшнего неведения и незнания легко может произойти нечто такое, чего все мы ждем не дождемся.

Но может и не произойти. Это уж – как повезет. Дело случая, провидения и Бог знает чего еще.

1998

= В ПЕСКАХ У ЯШИ

Она терла лицо руками, ведя ладонями со лба по глазам к подбородку, и на щеках оставалась краска, пальцами снятая с ресниц. Краска была черная и жирная. И лицо становилось черным в тех местах, где двигались пальцы. А между ними оно оставалось бледным. Приобретая трагический и в то же время комический, клоунский вид. Ну что это в самом деле за боевая раскраска у молодой женщины, пусть молодости и не первой? Хотя все это бабушкины сказки о второй и последней молодостях. Молодость, как и детство, одна, в единственном, значит, числе. То есть – почему, как детство? Как все. Природа, в общем, скучна и однообразна. В ней все по одному образу, по единому образцу. Весна, лето, осень, зима. Можно сказать, что у дерева или у человека весен много и лет много, и зим. Да, маленьких и локальных – много, но все они объединяются жизнью в одну большую весну, одно общее лето, одну последнюю осень и одну холодную зиму. В конце которой – конец. Тоже один-единственный. Конец, так сказать, концов.

Естественно, она не плакала, глаза под пальцами не были влажными, и слезы из них не лились. Влажными были ее пальцы и кожа лица тоже была влажной. От жары. Жара стояла тяжелая. Причем она именно стояла. Неподвижно. Или – недвижимо. И все стояли в этой жаре и тоже старались не двигаться. Каждое движение выдавливало из пор густой непрозрачный пот. И он катился под собственной тяжестью сверху по телу вниз и стекал в босоножки. Это было неприятно. И противно. Когда в босоножках скользко – это противно. Но и уйти, когда все стоят, а она мажет себе черной краской лицо, не понимая, что делает – тоже вроде нельзя. Или можно. Но неудобно. Неловко. А она никуда, похоже, не собиралась. Она стояла вместе со всеми и не думала никуда уходить. Что-то – возможно, простые приличия – держало ее здесь, приковывало к месту. И место это было не самым лучшим местом на нашей планете. Далеко не самым лучшим. Остальные тоже стояли в неподвижности. Внутри ее. А она, неподвижность, окружала и охватывала их всех снаружи.

Мне казалось, что все уже давно закончилось. Но, видимо, я ошибался или, скорее, чего-то не знал. А они знали. И стояли. Наверно, ритуал того неукоснительно требовал. Ритуалы всегда требуют чего-то от людей, требуют, требуют и требуют...

И я не выдержал. Жары, напряжения, чужого случайного несчастья. Я попятился, сделав по сухой, треснувшей в трех местах земле, два незаметных коротких шага. Потом я повторил свой маневр. Раз и еще раз. И остался за спинами мужчин и женщин. Спины продолжали свою неподвижность, они медленно каменели под солнцем. Каменели и выгорали. Впрочем, выгорали только одежды. Да и они не выгорали, потому что давно выгорели до полной и окончательной белизны и выгореть больше не могли. Дальше выгорать было некуда, дальше можно было только истлеть.

Я постоял какие-то мгновения – достаточно, надо сказать, протяженные, хотя и пустые – постоял так, на всякий случай, если кто-нибудь обернется. Но никто не обернулся. Никто не пошевелился. Все погрузились в смерть, прикоснулись к вечности и от этого прикосновения остолбенели. А я пошел, удаляясь, увеличивая скорость движения, учащая шаг и дыхание. Ретируясь. Я шел не оглядываясь, пыля ногами, дыша мною же поднятой пылью и зноем. Мне даже казалось, что я бежал. Убегал от гиблого места, от чужой вдовы и моей одновременно жены, и от собравшихся в том месте людей, и конечно, от солнечного света, несущего в себе зной, зной и зной. Хотя, если подумать, убегать мне было не от чего и неоткуда. А также незачем и некуда. Разве что в гостиницу. Разве что от солнца. Но от солнца не убежишь, а гостиница – это не убежище, это в лучшем случае – прибежище. И все же. В ней не так жарко, как на открытой незащищенной местности. И в ней бывает вода. Даже в душе.

Под душем я мылся стоя, нет, сидя на коленях. Чтобы не разбрызгивать воду по полу ванной комнаты. Зрелище это было жалкое. Голый намыленный мужчина в ванне на коленях, с гибким шлангом в одной руке и куском рыжего мыла в другой. Настоящее убожество. С эстетической, конечно, точки зрения. А с практической, выхода другого я не видел. Шторы у ванны не было, тряпки, чтобы вытереть брызги – тоже найти не удалось. Идти и просить ее у служащих гостиницы мне не хотелось. Потому что не хотелось объяснять – зачем мне нужна эта тряпка и что я собираюсь с ней делать. Мне проще было стать на колени, прижать локти к ребрам и поливать себя из душа аккуратно и осторожно. Так как напор здесь был в общем условный, мне удавалось смыть с себя пыль и пот, не налив на цементный пол ванной ни капли. Не знаю, почему меня волновало – налью я на пол или не налью. Наверно, я сразу понял, что убирать в номерах никто не будет. Эти женщины, которые выдали нам по приезде ключ и которые заглядывали в номер в любое время суток – имея собственные, служебные ключи от всех дверей, – явно ничего убирать не собирались. Скорее всего они считали свое служебное положение ниже своего достоинства, работа уборщиц и горничных была для них унизительна, а другой работы в радиусе ста километров не было. Поэтому они соглашались числиться на той работе, какая существовала, соглашались получать небольшую зарплату, а убирать и мыть за приезжими мужчинами и женщинами, тем более в ванной – гордо отказывались.

Несмотря на это, внутри помещения было вполне чисто. Очевидно, из-за герметичных оконных рам и плотно, без зазоров и щелей, прикрывающихся дверей. Эти двери и рамы имели специальные уплотнения, сквозь которые песок проникнуть внутрь здания не мог. Правда, из-за этого же – из-за наглухо закрытых окон – в номерах ощущался сильный недостаток кислорода и свежего воздуха. Можно было, конечно, открыть дверь в коридор. В его торцевых окнах стояли кондиционеры. Но если кто-нибудь из служителей видел это нарушение порядка – бывали неприятности. Служители вбегали и произносили одни и те же, заученные раз и навсегда слова: "Закирой дивери. Виселю". Они произносили эти свои слова угроз с негодованием. Они удивлялись, как эти временные, приехавшие черт-те откуда постояльцы не понимают простейших вещей, не понимают, что кондиционеры включаются и работают не для них, а для того, чтобы в вестибюле была вечная прохлада, и персонал имел физическую возможность трудиться и выполнять свои служебные персональные обязанности. Какие обязанности – я так и не понял. Мне показалось, что никаких обязанностей у них не было. Или они их не знали. У них была одна, видимая со стороны обязанность – пить чай, предаваясь тихой беседе. Раньше я думал, что здесь, в песках Азии, бесконечно пьют чай только мужчины. Теперь я видел, что женщины занимаются тем же самым, только в других, более закрытых для посторонних взглядов местах.

Я прошел мимо портье и горничной с пиалами в руках, прошел, по возможности замедлив шаги, в коридор, дошел во встречных струях кондиционированной прохлады до своей двери и остановился. И постоял, пытаясь надышаться, и почувствовал, как высыхает на мне пот и как мокрая горячая рубашка остывает и отделяется от спины. Затем я открыл замок, толкнул дверь, задержал ее в этом положении, задержал, понимая, что сейчас те, пьющие в вестибюле чай, замерли и прислушиваются – хлопнет дверь или не хлопнет. Я не стал испытывать их короткое терпение и хлопнул дверью. Хлопнул громко, чтоб они наверняка услышали и успокоились.

И остался в замкнутом духотой пространстве нашего двухспального номера. Здесь я впервые узнал, что номера бывают двухместные – это с двумя отдельно стоящими кроватями, а бывают двухспальные – с теми же двумя кроватями, но сдвинутыми впритык. Эти последние номера стоили существенно дороже. Почему нам объяснили так: в двухместные номера селят людей одного пола, в двухспальные – разнополых. Мы выбрали двухместный, более дешевый номер, но нам сказали – нельзя. Раз есть "одна мужчина и один женщина" – именно так нам сказали, – надо брать номер со сдвинутыми кроватями, а не с раздвинутыми, и платить за него по утвержденному прейскуранту. Мы взяли. И заплатили. Раз надо. Хотя скоро кровати пришлось раздвинуть. Из-за жары. В ней даже дыхание, даже тепло тела, лежащего рядом человека, ощущалось кожей – всей ее поверхностью – и не давало уснуть. А тем, ради чего собственно и сдвигают кровати, мы не занимались. Пожалуй, это была единственная гостиница в нашей жизни, где мы этим не занимались. Во-первых, все из-за той же высокой температуры. А во-вторых, из-за торжественности и трагизма ситуации. Или, возможно, из-за некоторой ее неестественности. Вообще, я давно заметил – все трагические и торжественные ситуации неестественны. В разной мере, но все. Наверно, мы в горе и в торжестве (так же, к слову, как и в опасности) чувствуем себя неудобно, не в своей тарелке себя чувствуем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю