Текст книги "Какая-то ерунда (сборник рассказов)"
Автор книги: Александр Хургин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Запер старичок дверь на оба замка и вышел на улицу. Наверно, в магазин решил сходить, хлеба купить или, может, колбасы. У них в магазине часто колбасу выбрасывают, рублевку. Хорошая колбаса, по рублю кило. А если ее отварить, то совсем получается вкусно. Любит старичок, чтоб вкусно. Он и молодым это любил. Селедочку с луком, картошку в духовке испечь. А то еще борщ Надюха варила с коровьими хвостами. Вкуснейшая вещь, да. Хорошо. Только улица, черт, перед вечером сильно остыла, ветер порывами задул нервно, снег сколючился, по щекам просекает и скользко. И опять чего-то старичку Балюк покойный вспомнился. Ведь не попробовал он тогда салата. Не успел. А подарок красивый от завкома, надо ж придумать – пушка, а в ней штопор. Ну дают, и всего пять рублей. Не разогнались, конечно, в завкоме, но все ж таки помнят, что до семидесяти лет без малого честно. И не из-за денег, как другие. Что деньги? Что на них покупать, на эти деньги? Костюм есть, московка, плащ тоже хороший, с подстежкой – сын забыл, когда на похороны Надюхины приезжал, ботинки, телевизор, холодильник, бурки вот. Все есть. За квартиру заплатить, газету выписать, поесть чего-нибудь, а что еще? Ну Надюху похоронить много стоило, это – да. Так это когда было! И дождь лил проливной. Если б не дождь, гораздо дешевле бы обошлось. Галоши, правда, надо купить к буркам, да нету их нигде. В магазине сказали: "Не выпускают промышленностью". А так какие деньги! И пенсия-то остается. Если б еще выпивал, так может, и не хватало, а без этого – свободно. Так что, не в деньгах дело. Не из-за них до семидесяти лет без малого. Вот и в завкоме понимают. Пушку подарили со штопором. Жаль все-таки, что не выпивает он давно и что бурки Яшка резиной подбить не успел, как обещал, скользко без резины ходить, а галош нету.
Старичок осторожно ступал маленькими шагами, не отрывая ног от обледенелого тротуара, ступал не спеша, с разбором – спокойно и аккуратно. Поэтому совсем непонятно было, почему он вдруг судорожно взмахнул руками и опрокинулся на спину, почему не стал, кряхтя и потирая ушибленные места, подниматься, а остался лежать в желтом свете вспыхнувшего в этот миг уличного фонаря, быстро желтея лицом.
И вообще – зачем выходил человек, когда почти вечер и так скользко?
Непонятно. 1989
МНЕ ХОРОШО
Они мне сказали:
– Конечно, тебе хорошо. Руки-ноги есть, чего еще надо?
А я говорю:
– Мне хорошо? Хорошо.
И отрубил себе правую руку. По плечо. А левой рубить, знаете, как неудобно? Рубишь-рубишь, рубишь-рубишь...
А они говорят:
– Подумаешь, левая ж рука осталась.
А я говорю:
– Да?
И отрубил себе левую руку. Одной левой отрубил. И тоже по плечо. Чтоб знали!
А они говорят:
– А-а, – говорят, – самострел, самострел! Под суд его, собаку такую!
А я говорю:
– Ну, – говорю, – хорошо!
И пошел. Под их суд.
А они говорят:
– Конечно, тебе хорошо. Три года дали. Три года – это вообще и за срок даже не считается.
А я говорю:
– Так я ж, – говорю, – зато теперь без рук.
А они говорят:
– Ну и что, что без рук? Да без рук настоящий – наш – человек может не то что жить полнокровной жизнью и трудиться не покладая рук, но и детей рожать наших.
А я говорю:
– Хорошо. Я вам сделаю, – говорю.
Взял и родил. Хоть и намучился. Оно без рук, знаете, как рожать? Рожаешь-рожаешь, рожаешь-рожаешь...
А они говорят:
– Да ну, родил! Тоже, – говорят, – эка невидаль! Вот если б ты, допустим, умер – и без рук. Тогда – да.
А я им говорю:
– Ладно, – говорю, – черт со с вами. Нехай будет по-вашему.
А они говорят:
– Нехай. Потому что все равно ж будет по-нашему. Тут и сомневаться зря.
– А я, – говорю, – и не сомневаюсь. Чего это мне сомневаться с грудным дитем на руках? И без рук. И после того, как того... Нечего мне сомневаться. И не в чем.
Поэтому лег я куда положено и лежу. Пою пионерскую песню:
"Эх, хорошо в стране Советской жить!
Эх, хорошо страной любимым быть!"
А они говорят:
– Конечно, хорошо тебе лежать, петь. Ты отмучился.
А я говорю:
– Да. Мне хорошо. Чего и вам всем желаю. Но только – чтоб всем-всем-всем.
А они говорят:
– Спасибо. Желать не вредно.
А я говорю:
– Пожалуйста, ради Бога.
А они говорят:
– Забивай.
А я говорю:
– Ни-ни-ни. Я сам.
Правда, с дитем на руках и без рук, и после того, как уже, и изнутри, знаете, как забивать? Забиваешь-забиваешь, забиваешь-забиваешь...
Но я хорошо забил, крепко. Несмотря ни на что. Потому что привык. Человек же, он ко всему привыкает – и к хорошему, и к плохому. Но к хорошему, конечно, быстрее. 1990
НАРУШЕНИЕ ФУНКЦИЙ
Кеша и Стеша очень отца боялись. А как они могли его не бояться, если он их всегда бил? И маму бил. Он и свою-то мать мог ударить, когда пьяный. А когда трезвый, он никого не бил. Потому что дрожал и стучал зубами. Но таким он бывал только по утрам. А до работы доберется – и хорош. Указ, не Указ – к девяти часам – как штык. Ну и по шабашу – это само собой. Там уже до упора. И каждый день одно и то же самое:
– Я, – говорит, – не могу идти в этот ихний тараканник, я под забором спать буду.
Ну, под забором он спал редко, а трезвяк регулярно посещал. По две бумаги в месяц, бывало, из ментовки приходило. Его уже и с льготной очереди на квартиру снять хотели, и все такое. А он говорил:
– Да и хрен с вами, снимайте.
А потом заваливался в профком скандалить. Рубаху на себе порвет, чтоб тельняшка видна была.
– Я ветеран, – кричит, – доброволец. А вы, уроды, меня снимать? Да я...
В профкоме его скрутят и выкинут на улицу, а он встанет и идет добавлять. А как надобавляется – домой. А там, если брат дома, то ничего фонарь ему поставит, к кровати ремнем пристегнет, он и спит, а если нет его – тогда хуже. Тогда он жену, Алену, бьет. Она молчит, а он бьет.
– Я тебе покажу – молчать, – орет. – Кричи, гадюка!
А она молчит. Терпит, ему назло. А Кеша и Стеша под кровать обычно залезают. К стене прижмутся, чтоб трудней было достать, и сидят. Но он их по-любому достает. Шваброй или веником. На карачки станет и шурует под кроватью. Они визжат, а он шурует. Третью швабру сломал. Мать его, бывает, заступится за детей, так он и матери заедет. Чтоб не лезла. А бывает, они все – мать то есть и Алена с детьми – одну комнату запрут, в другой сами закроются – это, когда брат его, например, в командировке – и шкафом дверь задвинут. Он придет, пошумит, пошумит, тарелку разобьет или стакан и ложится в ванну спать. Там нормально спать, удобно.
Подруга Алене говорит, что ты бы давно побои сняла и посадила его, гада. Иди, мол, в больницу. Алена не идет. Не потому, что любит его или там что другое, это в кино любовь, а когда тело месяцами болит – не до любви. Соседи как-то раз заявили на него. Милиция приехала, а Алена говорит расквашенными губами:
– Никто меня не бьет. Обманули вас.
Милиция и уехала. А он Алену еще раз побил. Сказал:
– Чтоб не жалела. На боку я твою жалость видал, – и побил. Сначала ее, потом Кешу и Стешу.
А когда поженились – вроде все нормально было. Жить только негде, а остальное нормально. Они в хрущевке двухкомнатной жили. Его мать, брат и они. А тут Кеша и Стеша родились хором – двойная, значит, радость. Ну, Алена ему, когда совсем уже теснота допекла, и сказала, что не надо было жениться и детей рожать, раз семью содержать не способен. Без умысла сказала. Ляпнула в общем. А он недели через две пришел, говорит:
– Все, в Афган еду. Добровольцем. Буду там чего-то строить.
Мать ему говорит:
– Ты ж только полтора года, как из армии вернулся, куда ж тебя опять несет? У тебя ж семья.
А он говорит:
– А, ладно! – и уехал.
Год не было. Письма, правда, писал. "Все хорошо, – писал, – работаю. Приеду – хату дадут, и денег привезу кучу."
А потом они получили письмо из Ташкента. Алена собралась и поехала. Привезла его. Он ходил плохо, но врачи сказали, это восстановится. И еще у него было нарушение. Функций тазовых органов. Тоже обещали, что пройдет. И главное, если б ранило, не обидно было б, а то крановщик – дурак на него панель завалил.
Он по началу лечился аккуратно, тихий был. На глаза старался лишний раз не попадаться никому. Алена за ним ухаживала. И мать помогала. И брат.
Ходить нормально он скоро стал. А функции восстанавливались медленно. Вот он и начал психовать и пить. Сначала было – попьет, попьет, одумается. Поживет. Потом по новой. А как работать устроился – кладовщиком на завод, запивать перестал. Потому что каждый день теперь пил. На работе. И когда функции у него восстановились, он все равно пить не бросил. Алена смогла его к самому Кашпировскому устроить. Кашпировский с функциями помог, а насчет выпить – ни черта.
Но Кеша и Стеша всего этого, конечно, не знали и не понимали – дети же. Их бьют – они боятся. Они вообще всего боялись. Кота погладить – и то боялись.
И так вся эта ерунда года четыре тянулась. Пока ему квартиру не дали. Трехкомнатную.
Переехали.
Он неделю трезвым по комнатам ходил. Нравилась ему квартира. А новоселье отметили – он Кеше руку вывихнул, окно высадил кулаком, Алене зуб вышиб и ушел.
– Нате вам, – сказал, – живите!
Алена кровью отплевалась, сгребла Стешу и Кешу в охапку – и в травмопункт.
Руку Кеше быстро вправили. И не больно. Врач хороший попался. Рыжий такой, огромный. Повел своей лапищей конопатой – и готово.
Домой вернулись, Алена детей уложила и сама легла. Секач на кухне взяла и легла. Ждала, что вернется.
А он не вернулся. И завтра не вернулся. И послезавтра. Она разыскивать начала – нигде нет. На работе нет, у матери нет. В милицию заявила, больницы тоже обзванивала. По моргам, и то ездила – ничейные трупы опознавала. Милиция розыск объявила – все без толку. Дети, правда, поспокойнее стали, не прячутся под кровать, когда в дверь звонят. А так, конечно – ужас.
Алена в милицию каждый день ходила, как на работу. Надоедала, пока они ей не сказали, чтоб не шлялась зря и что, если не подох – сам найдется.
Она ни с чем и ушла.
Кешу и Стешу из сада забрала, идет с ними, а слезы текут. Дети тоже на нее смотрят и себе плачут. Пришли домой, сели в коридоре. Алена ревет – и они ревут. Вот Алена возьми им, да и скажи:
– Нет у нас больше папы.
Тут Кеша и Стеша сразу окаменели. И плакать перестали. Сидят столбиками, напряглись. А потом как вскочат оба, как затанцуют, и давай кричать:
– Ура! – кричат. – Нет больше папы. Ура! 1990
НЕОЖИДАНН?Е СЛОВА
В церковь Колунов попал неожиданно. Случайно попал. То есть шел мимо и зашел. Просто так. Увидел, что людей там много и зашел. Нищим бабкам и инвалидам всяким, каких там тоже много ошивалось, ничего, правда, не дал, у него с собой ни копейки не было. Не взял он с собой денег. Он и идти-то не собирался никуда. Полежать хотел на диване, газеты почитать, "Аргументы и факты". Их как раз вчера три номера вместе в ящик бросили. А жена прицепилась к нему, как банный лист к щиколотке. Ну, Колунов, чтоб не ждать, покуда она его доведет, встал и ушел. И ничего с собой не взял, и денег не взял. Да у него и не было их – денег. Жена разнылась, что не хватает ей на то, чтоб жить достойно людей, он и отдал. Все, что получил. До рубля. И мелочь выгреб.
– На, – сказал, – только не ной.
А так-то они с ней ничего жили, с женой. Обыкновенно. Утром – на работу, вечером – с работы. Нормальной жизнью жили. Как все. Если б она еще не ныла, так вообще было б более-менее. А то как возьмется ныть – что тебе дырка в зубе. Колунов обычно в таком случае уходил. От греха. Чтоб не вмазать ей. Пойдет, пройдется – и все. И сегодня тоже плюнул он на аргументы вместе с фактами, хоть их три недели не носили совсем, встал с дивана и ушел. Вышел, сел в автобус и поехал в нем. Не куда-нибудь, а просто по маршруту. Успокоить чтоб себя и нервы. А тут, зараза, контролеры.
– Ваш билет, – говорят.
Колунов им честно признался:
– Нету, – говорит, – у меня билета. И денег нету. Так, – мол, получилось, – говорит. – Извините.
Карманы даже вывернул навыворот перед ними – точно, как тот волк из кинофильма "Ну – погоди!" выпуск первый. Или – второй. А они, контролеры, бабы черноротые, крикливые, кричат шоферу:
– Федя, вези нарушителя правил пользования городским общественным транспортом в парк. Мы с ним там разберемся вплотную.
Колунов понял, что дело хреновое начинается, толконул одну из этих баб и выскочил, пока автобус на остановке людей высаживал. А они, дуры толстые, за ним гнаться придумали. А когда отстали окончательно далеко, начали орать на всю улицу в целях воспитания, чтоб проняло его, значит, до глубины, всевозможные обидные оскорбления личности:
– Стыд, – орут, – за пять копеек потерял, сволочь бессовестный! – и всякое такое тому подобное.
А Колунов от автобуса и от них отбежал подальше, за угол повернул, а тут – церковь. И людей полно. Ну, он и зашел. Все равно ж делать ему нечего было. Воскресенье, и денег нету. А тут – бесплатно всех пускают. И интересно чего-то ему стало. Вот он постоял перед калиткой, возле ограды из пик склепанной, "Зайти, что ли?" – подумал. И зашел. Не потому, конечно само собой, что верующий был или там надо было ему чего-нибудь от Бога поиметь. Чего ему могло быть надо? Не голый он, не голодный. И сын в школу ходит. И жить есть где. Когда родители живы были, тесновато приходилось, пять человек как-никак и две семьи, а похоронили их – и нормально стало, не тесно. Стенку тогда купили производства Новомосковской мебельной фабрики. Колунов с грузчиком одним в мебельном договорился – и продали им стенку. А сверху всего триста рублей грузчик взял. Так что Колунов не жаловался на жизнь. Жена – та да, та недовольна была. Говорила, что мало он, Колунов, получает.
– Лешка вон, – говорила, – в кооператив устроился, в производственный. По семьсот рублей своей глисте вяленой приносит, – это она про брата своего говорила, младшего, а Колунову он, Лешка этот, приходится, значит, родным шурином.
Колунов ей отвечал, что он же по двенадцать часов вкалывает, с одним выходным и домой на карачках приползает ни на что полезное не годный. А жена ему на это:
– Зато их там обедом кормят обильным и дефицитом различным по госцене отоваривают – от продуктов питания до товаров широкого потребления. И семьсот рублей в месяц платят.
А Колунов говорил ей, что зачем они на фиг нужны, эти рубли, если так пахать? Когда ж их тратить и когда на них жить?
– Да и не железный я, – говорил, – по двенадцать часов.
– Ты тряпковый, – жена его обзывала.
А он тогда поворачивался молчком и уходил. Пройтись. А то от таких разговоров и вмазать ей недолго. Сегодня он тоже ушел, когда она про Лешку своего завела. Не любил этого Колунов. Потому что не права она была, жена его дорогая. Он, Колунов, и без кооператива свои триста имел всегда. А в отпуск на халтуру ездил с ребятами. По деревням. И меньше, чем по тысяче, не привозил оттуда. А бывало, и по полторы. Правда, из них начальнику участка приходилось по сотне отстегивать, чтоб всех четверых их в отпуск отпускал и чтоб летом. Но это – так, ерунда. Да чего там, в общем, разговоры разговаривать – время портить, все в допустимой норме у Колунова было. У других бывает гораздо намного хуже. А что жена поноет, так он от этого не худел. И из-за ее нытья не очень сильно переживал. Уйдет, погуляет, пива кружки три примет в павильоне и опять, как новенький. Он бы и сейчас выпил, да денег вот у него с собой не было. Все жене отдал сдуру. Надо, конечно, было заныкать хоть пятерку какую-нибудь на черный день. И не попал бы теперь в церковь. Сидел бы под навесом, пиво тянул с удовольствием. У них в павильоне пиво не очень разбавляют. Пить можно. Особенно, когда Анька работает. Когда Зинка – хуже, у нее совести нету. А когда Анька – нормально. Когда Анька, он всегда удовольствие получал в павильоне. И отдыхал. Один раз только разрушили ему там отдыхающее настроение до основания. Сын собственный разрушил. Он, Колунов, сидел с мужиками в углу – после работы, – и он – сын его то есть с дружками – зашли. Зашли, пива взяли в очереди, отпили по чуть-чуть, потом бутылку, как положено, достали белую, долили в кружки и пьют, сморчки сопливые, не спеша, беседуют. Колунов посмотрел немного из угла своего на такую картину, а после вылез, подошел к их столу, взял сыночка любимого за шкуру и по уху его. Ладонью. Чтоб звон прошел по мозгам. А ладонь у Колунова – дай Боже. Но и дружки сыновы не растерялись. Пока он сообразил крикнуть им, что это пахан его, Колунову хорошо уже по роже проехались. С фонарями потом недели две ходил. Ну да это один раз было всего. Больше он сына в павильоне не встречал. Пошла, наверно, наука родителева на пользу дела. Так вот, если б сейчас Колунову деньги иметь в кармане, рубля хоть бы два или пускай рубль, то можно спокойно было бы туда, в павильон, сходить, время переждать. И отдохнуть культурно. Если, конечно, Анька там сегодня торгует. А без денег кроме церкви и зайти никуда не придумаешь. Хорошо еще, что от контролерш оторваться повезло, а то мало того, что штрафанули б за безбилетный проезд, так еще и всю нервную систему попортили б снизу доверху. Денег-то у него на штраф не было. Ну, в общем, протолкался Колунов в двери, остановился за спинами, шею вытянул из воротника и осматривается по всем сторонам. А вокруг значительная толпа народу молится Господу Богу. Глаза у всех почти в этой толпе застыли – как у обкуренных – и от действительности окружающей отвлеченные. И потом человеческим прет – никакого спасу нету. А поп, священник то есть, что-то такое выпевает густо и тягуче, а что – понять невозможно, потому что весь звук, под купол, уходит и там собирается, и гулом стоит. Ну, сначала Колунов думал, что место у него плохое – далеко – и поэтому не слышно ни черта и не видно. И начал понемножечку, чтоб не сильно людей распихивать и ущемлять, поближе протискиваться. Плечом вперед. Долго он протискивался, но пробраться сумел к самому что ни на есть алтарю. Или как там это место называется? Ну, где поп расположен. Пробрался, стал и стоит. А оно все равно непонятно, ни одного слова. Но в животе, несмотря на этот крупный недостаток, как-то осторожно похорошело у Колунова и разжалось что-то такое неизвестное во внутренних органах. И тихо стало в теле и радостно. А поп – священник – все ходит вдоль толпы мимо и кадилом помахивает, и дымок из этого кадила душный и совсем расслабляюще на организм действует, и он, организм, ватным становится и затуманенным. А когда поп прямо возле Колунова проследовал, то Колунов сквозь этот дух кадильный еще один запах отличил – пивной. Причем не вчерашний там перегар, а свежее не бывает – ну, как вот только что человек из павильона вышел. И тут Колунов сделал некрасивый поступок, и глубоко, конечно, неуместный в данной обстановке отправления религиозного культа. Он и сам не ожидал от себя. И не знал, как это получилось и произошло. Наверное, потому что расслабился он в церкви этой ихней, и, как услышал запах пива непредвиденный, так и вырвалось у него с непривычки само по себе. Да так, гадость, громко и отчетливо. Поп пел – ничего разобрать было нельзя постороннему человеку, а у него – каждый звук отдельно. А вырвалось у Колунова несколько слов всего-навсего. Он сказал:
– Е! Так поп же под пивом.
Вырвались, значит, у Колунова эти неожиданные слова, и весь звук – тот, что под куполом скопился, сверху на него оборвался полным своим весом. Или это ему так почудилось. Ну, а как за калиткой он оказался, Колунов уже и не понял. Только почувствовал, что все бока у него смятые гудят, и ноги оттоптанные до того, что ступить нельзя – каждый шаг в голову отстреливает.
Постоял он согнутый, за прутья ограды подержался руками, поохал, прокряхтел: "Пропади оно пропадом", – и зашкандыбал вниз по улице – к площади, носящей имя поэта Максима Горького. Спустился через силу, аж слезы на глаза выступили от боли, а на площади, мать бы его, митинг какой-то стихийный организовали и проводят. Все перегорожено – или назад возвращайся, или стой, жди, пока он и выговорятся, ораторы хреновы. А ноги-то у Колунова пекут и бока жмут и колят. Вот он вброд через митинг и попер, невзирая на общее болезнетворное состояние – только зубами заскрипел. Пропер всю площадь насквозь, до самого микрофона, в который этот митинг озвучивали, и хотел уже обойти его и на свободу с площади выйти, а мужик – ведущий, наверно, или главный внимание свое пристальное на него обратил.
– Вы, – спрашивает, – выступить хотите? – и локтем сбоку его к микрофону толкнул. А бок у Колунова и без того болел. Ну вот, Колунов ткнулся в микрофон этот лицом, оглядел митинг медленным взглядом и сказал в своем выступлении:
– Пропадите вы все, – сказал, – пропадом.
А микрофон его слова по площади разнес. И по прилегающим к площади улицам – тоже. 1990
ДОРОГА С ТВЕРДЫМ ПОКРЫТИЕМ
По дороге с твердым покрытием шел моложавый молодой человек. На нем был вареный костюм от кооператива "Диор и мы", в руке он нес модную сумку ярко-коричневого цвета, и из кармана сумки торчала ручка расчески – большая и красная одновременно. Он шел и, наверно, свистел тихонько себе под нос какой-нибудь супершлягер века, а следом за ним на почтительном расстоянии шла старушка, угластая и худосочная и согнутая прожитым ею сроком, но согнутая не в пояснице, как многие иные старушки, подобные ей, а почему-то в копчике. А моложавый молодой человек был, конечно, строен, как эта старушка в молодости, ушедшей вслед за юностью, не оставив по себе даже и следа, а оставив старушку согнутую не по правилам в копчике. И старушка шла по той же дороге, что и молодой человек, только шла несколько сзади и, значит, само собой разумеется позже. И конечно – это тоже само собой – она не свистела тихонько себе под нос – еще чего не хватало. Возраст все же не тот у нее, у старушки, чтоб так вот идти и свистеть. Она шла, бережно неся свой изогнутый копчик над мягким асфальтом, являющимся твердым покрытием дороги, и мурлыкала без слов. Но с мелодией, хотя и, конечно, шепотом, чтоб не мешать людям, которые, может быть, имея право, спят в своих многоэтажных домах мирным сном. Да спят без всяких малейших сомнений. Иначе, чего бы им сидеть в духоте в такое жаркое утро, клонящееся к обеду, а не идти по дороге куда-нибудь с той же старушкой. Или с другой. Или не со старушкой, а с кем-то взявшись за руки. Или, скажем так, с котом по имени Каин, который хитер и нахален и любит сидеть на плече у своей хозяйки, обнявши ей шею хвостом, а когда ему дует ветер в лицо, он лезет хозяйке за пазуху и едет там, как в метро, туда, куда хочет хозяйка. А Каину все едино. Он ей доверяет себя безоговорочно полностью, так как она его кормит вкусной здоровой пищей повышенной калорийности, ухаживает за ним и любит больше самой жизни. Хотя вообще-то, любить больше самой жизни, конечно же, невозможно физически. Потому что, чтобы любить, нужно хотя бы жить. Это как минимум. А если жизни не будет, какая уж тут любовь к чертовой матери? Глупость одна несусветная, придуманная специально дураком, если еще не подлецом каким-нибудь, измышленцем, работающим в сфере идеологии и одурманивания прогрессивных народных масс, трудящихся и интеллигенции, и других слоев и прослоек, населяющих наше общество, проживающих в нашей стране, на нашей исконной жилплощади, на наши несчастные деньги, не медные, а еще хуже: потому что на них невозможно жить на наших бескрайних просторах нашей великой родины, даже если их и иметь. По этой веской причине, видно, и спят в своих многоэтажных домах многомиллионные наши люди, и старушке приходится на старости лет мурлыкать тихонько, почти что неслышно, шепотом, песню своей юности без слов, потому что слова давно забыты ею навсегда, а помнится только голая мелодия и, конечно, название. Название хорошее. Звонкое. "Интернационал". По той же причине, наверно, и молодой человек свистит тихонько себе под нос. А может быть, громко свистеть он просто-напросто не умеет. Или умеет, заложив в рот два указательных пальца рук. А руки у него свободны не все из-за сумки, и пальцы не очень-то чистые от придорожной пыли, поднимаемой северным ветром, дующим непрерывно и с постоянной скоростью как с запада, так и с востока. И молодой человек, чуть нагнувшись, набычив сильную молодую шею, преодолевает сопротивление ветра, сопротивляясь ему движением. А старушке и нагибаться нет никакой надобности, она и так нагнута, и ветер старается распрямить ей область копчика, но у него не хватает дующей силы, он, должно быть, способен опрокинуть старушку навзничь, но только исключительно в согнутом виде и, если он это сделает, она упадет на дорогу, и ее голова будет торчать над асфальтом, и ноги будут торчать. Она будет похожа на лодочку или на молодую луну, лежащую на спине, на покрытой асфальтом дороге, проложенной между домами в неведомые дальние дали. Но старушку не так-то легко свалить на спину, она закалилась в боях и окрепла в горнилах так, что ее копчик окаменел. И не только отдельно взятый копчик, но и весь организм как неотъемлемая часть матери-природы. И как сказал кому-то поэт:
– Гвозди бы делать из этих старушек!
Или хотя бы, на худой конец, шурупы – чего никакой поэт, конечно, не говорил никогда никому. А из одного окна, распахнутого настежь одной половиной, за продвижением вышеописанных старушки и моложавого молодого человека следил от безделья и скуки ради и от нездорового интереса к окружающему миру человек не молодой, но и не то чтобы старый. А, возможно вполне, что не из одного окна и не один человек, а многие люди из многих окон следили за этой дорогой. Возможно, она, дорога эта, была стратегического значения. От дорог всего можно ожидать. Но выбежал на дорогу из своего окна все-таки только один из многих, этот, который нестарый. Он нашел в себе мужество, выбежал на дорогу и вырос перед старушкой, как пень перед травой. Вырос и говорит:
– Вот, возьмите, – говорит, – гантелю, бабушка. Чтоб быть тяжелее, чем на самом деле и успешно противостоять ветру. Или точнее – противоидти.
Так сказал человек старушке и еще сказал, что весит гантеля три килограмма. Не много, но ей хватит с головой.
– Кладите ее, – сказал, – в авоську. У вас обязана быть авоська, как и у всех подобных старушек, прошедших бои и горнила и идущих по нашим дорогам, преодолевая препятствия и барьеры неустанно и терпеливо.
И старушка полезла руками в складки своих одежд и извлекла из складок желтую, как кишка и такую же длинно-тонкую авоську с мелким очком, и спрятала гантелю в авоську, а авоську – в складки одежд. И пошла под ветром устойчиво, уверенная в завтрашнем дне. А человек вернулся домой без гантели, но с чувством долга, исполненного честно и до последнего конца, хотя теперь он никогда не сможет сделать утром зарядку с гантелями, полезную для его здоровья в его возрасте. Но в жизни всегда приходится чем-нибудь жертвовать ради чего-нибудь другого. Поэтому человек, который не очень старый и который вернулся домой, снова из дома вышел и побежал по дороге бегом трусцой, но в рекордно высоком темпе, чтобы достать на дистанции ушедшую вперед старушку как можно скорее. И он достал ее скоро, потому как она с гантелей шла очень даже устойчиво и даже очень ходко, но все-таки очень медленно из-за встречного ветра и веса гантели, равного трем килограммам массы. И догнав еще раз старушку, он опять преградил ей путь. И сказал, тяжело дыша и потея от быстрого бега на длинную дистанцию по дороге, пересеченной местностью:
– А не нуждаетесь ли вы в помощи? – спросил он у старушки с гантелей. Нас еще в средней школе для малолетних преступников учили оказывать первую помощь старушкам, если они терпят бедственное положение в одиночестве на дорогах.
А старушка в ответ сказала:
– А не пошел бы ты все дальше и дальше. И быстрее. Потому что мы, носящие высокое звание честных советских старушек, не нуждаемся ни в чем. И обойдемся своими силами, так как нам пенсию скоро повысят за выдающиеся заслуги в связи с уходом.
И человек, бывший не то чтобы старым, последовал мудрому совету старшего товарища старушки и пошел с предельно возможной в его положении быстротой, не разбирая дороги. Да и зачем ее разбирать? Она и так была вся разобрана, разбита и перекопана. Он пошел по этой дороге, чтоб не обидеть старушку ослушанием и, возможно, догнать того молодого человека в вареном костюме с расческой, торчащей из модной сумки и, может быть, если потребуется, пойти с ним вместе бок о бок и достичь заветной цели в наиболее короткие сроки и с наименьшими человеческими затратами, и очень даже возможно – без человеческих жертв.
А старушка, когда он скрылся из виду в пыли, упала в канаву, которой была перекопана дорога поперек своему главному направлению, то есть другими словами – перпендикулярно. Но все равно она не попросила помощи путем кричания "помогите", а стала сама, собственными силами, безуспешно выкарабкиваться на поверхность, а ей мешала гантеля в авоське в складках одежд. И она срывалась на дно. А гантелю не бросала – гантеля ей незаменимо должна была понадобиться для поддержания устойчивого равновесия после победного броска из канавы на поверхность земли, когда снова надо будет идти под ветром, мурлыкая неувядающий "Интернационал". Если, конечно, раньше не приедет экскаватор и не завалит своим бесчувственным железным ковшом канаву вместе с упавшей в нее по ошибке старушкой, а асфальтоукладчик не заасфальтирует эту канаву под стать окружающей ее дороге с современным твердым покрытием. Но даст Бог, этого не произойдет. Старушка, во всяком случае, надеется на самое лучшее, презрительно игнорируя факт падения на зыбкое дно канавы. Она уже так наловчилась надеяться на самое лучшее в будущем, что никакая канава, никакой глубины и ширины преградой ей не является, тем более что будущего у старушки, считай, ничего не осталось, и бояться ей теперь совсем нечего.
А из окон домов, возведенных вдоль всей дороги в виде микрорайона "Черемушки" продолжали выглядывать лица – те лица, что уже проснулись и те, что еще не спали. Они выглядывали и смотрели с интересом и восхищением, и было их страшно много. И они говорили:
– Ну бабенция! Цирк, шапито, умереть.
И некоторые из них, из этих выглядывающих и смотрящих лиц, держали пари на большую бутылку водки – вылезет старушка до вечера или нет. Или там и останется, пока не приедет экскаватор и с ним асфальтоукладчик. А экскаватор рычал на молодежных стройках, отсюда невдалеке. Он строил светлое завтра в недостаточно светлом сегодня. Но и темным, конечно, "сегодня" назвать нельзя. Темным можно назвать одно лишь темное прошлое, потому что оно прошло и покрылось мраком и тьмой. Потому-то оно и темное и будет всегда темным, и каким же еще оно может быть? Трудно себе представить или вообразить наше СВЕТЛОЕ ПРОШЛОЕ. Вот и старушка вам то же скажет и с охотой подтвердит, что прошлое было абсолютно темным. Как зал перед началом фильма, когда свет уже потушили, а кино еще не начинается. Замешкался киномеханик у себя в будке или он просто запил с горя. Или – с аванса, что тоже повод. А сторож кинотеатра, точно так же, как и директор, не умеет пускать кино. Не обучены они оба. И не входит это в их прямые обязанности по долгу службы. Потому что в обязанности директора входит только осуществление руководства даванием кассового плана в рублях хоть умри, а сторож имеет обязанность, вытекающую из наименования его древней и мужественной профессии, то есть он сторожить обязан объект, а кино пускать всем подряд без разбору – это шиш с маслом в собственном соку, как говорят в гуще народных глубин. Ну вот и бывает такое, что свет тот работник культурного фронта, в чьи непосредственные обязанности это входит, погасил, плавно ведя реостат, а фильма все нету и нету. Хотя он, фильм, твердо обещан администрацией в указанное в афише время, и билеты проданы все до единого согласно утвержденному в верхах прейскуранту, и в зале сплошной небывалый аншлаг. Так что экскаватор, слава тебе, Господи, пока никому не угрожал, а асфальтоукладчиков, между прочим, вообще в стране остро недостает. И старушка, согнутая в копчике грузом пережитых лет и событий, имела счастливую возможность спокойно, без суеты, драпаться вверх из канавы, а жители домов, тех, что окрест, развлекать себя наслаждением этой сюрреалистической картиной бытия, в простой и доступной форме повествующей о имеющихся еще сложностях в жизни представительниц уважаемого класса пенсионерок, а человек, не очень который старый, смог догнать этим временем моложавого молодого человека и зашагать с ним рядом грудь в грудь, восстанавливая постепенно запыхавшееся дыхание своих непрокуренных легких, потому что он не курил. Курить потому что – это вредить своему здоровью, а оно, здоровье, дается человеку один раз, и надо его растянуть на всю длинную жизнь, если хочешь, чтоб жизнь была длинной и полнокровной, и била ключом, как фонтан. Они шагали рядом – молодой человек с сумкой, из кармана которой торчала ручка расчески, и человек без всего, выскочивший, чтоб помочь попавшей в беду старушке. Или – нет, в беду старушка попала уже после того, как он ее бросил одну на дороге по ее личной просьбе. И когда он стал дышать ровно и глубоко, то спросил у молодого человека на полном ходу, не хочет ли тот, чтоб он не старый еще в сущности человек, составил ему компанию. И моложавый молодой человек перебросил сумку из правой руки в левую и ответил, что ни в какой компании он потребности не испытывает, постольку поскольку он и так уходит сейчас, еле унося ноги, от одной дурной компании, в которую попал по молодости лет, будучи, к сожалению, непослушным сыном и внуком.