355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Какая-то ерунда (сборник рассказов) » Текст книги (страница 1)
Какая-то ерунда (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:46

Текст книги "Какая-то ерунда (сборник рассказов)"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Хургин Александр
Какая-то ерунда (сборник рассказов)

Александр Хургин

Какая-то ерунда

СОДЕРЖАНИЕ

Гармония модного цвета

Старый поезд

За отсутствием события

Филя

Старичок

Мне хорошо

Нарушение функций

Неожиданные слова

Дорога с твердым покрытием

Мисс

Батарейка

Тамара

Какая-тo ерунда

Красный телефон

Видик Расклад

Номер

Конец года

Беруши

Попутчица

Mечта Манякина

Визит к Лене

Дверь

ПРЕДИСЛОВИЕ. ГАРМОНИЯ МОДНОГО ЦВЕТА

Конец большевистского режима (агония которого столь же опасна, а может оказаться и столь же мучительной, сколь рождение и молодость, исполненная жажды крови) создал – на общепринятом уже сленге – свое эстетическое понятие. Если уже от серьезных политологов можно услышать об очередном съезде – тусовка, если солидные дамы о солидном господине могут сказать крутой, то в критическом лексиконе термин "чернуха" утвердился бесповоротно как определение жанра, стиля и содержания.

Поначалу народ, которому – впрочем, как всегда – даровали свободу без земли и гласность, ассоциирующуюся максимум с земскими гласными, обрадовался и потянулся к статьям, фильмам и первым рассказам и повестям (романы еще не подоспели), описывающим нашу жизнь через ранее запрещенные ее проявления. Кино – в лучшем случае с неоплаченным половым актом, в худшем – с профессиональным; публицистика – с зонами, казармами и обычными улицами, полными беспредела; литература – со всем тем же самым плюс словечки, которые употребляют все, от яслей детских до правительства, но делали раньше вид, что не знают их. Чернуха попрела, и потребитель культурной продукции ее принял, как хороший соленый огурец после манной каши исторического оптимизма и жизнеутверждающего творчества. Сухой закон компенсировался сильнодействующим зельем искусства, от которого круто балдеешь.

Но уже через год раздались сначала отдельные голоса критиков-аналитиков, а потом и более уверенных практиков кинопроката и книгоиздательств: чернуха надоела, от нее идет откат, а успех "Интердевочки" не потому, что про проститутку, а потому, что – мелодрама.

Надо заметить, что эта версия подтверждается бешеной популярностью "просто марий", "диких роз", а также (не снизившейся с благословенных времен застоя) индийского кино – там, где его еще показывают беспринципные, но разумные прокатчики.

И вот в такое время выходит книга рассказов Александра Хургина, и я берусь предсказать ее полный – и у разнообразной аудитории успех, хотя многие отнесли бы его сочинения к самой что ни на есть черной чернухе.

Попробую аргументировать свое предложение-рекомендацию.

Мы воспринимаем вроде бы честное описание нашего подобия жизни как чернуху по двум причинам. Во-первых, потому, что нас приучили к розово-голубому и модный сейчас цвет (кстати, не только у нас, а по всему миру, но лишь в одежде) нам кажется – как бы он ни гармонировал с окружающей жизнью – излишне резким. Ну, конечно, живем паршиво, на улице не то что за бутылку, а за так убивают, бывшие афганцы в рэкетиры подаются, восьмиклассницы не в актрисы, а в путаны хотят, но ведь нельзя же так прямо, как есть, по-черному... Во-вторых, описание, как правило, получается только вроде бы честное. И злоба какая-то злобная напоказ, да и не за так, а за что-нибудь более изящное, и рэкетиры на Бельмондо похожи, и путаны изысканны... Это и есть чернуха.

А у Хургина не чернуха, а чистый, гармонирующий с нашей настоящей жизнью, черный цвет. Он пишет черным на черном, и рисунок его тонок, как чуть сдвинутая от реальности, но удивительно живая китайская гравюра. Это о собственно его письме, о его технике, вышедшей, как это сейчас ни кажется странным, из выморочного, идеально соответствовавшего безвременью семидесятых – ранних восьмидесятых жанра "юмористического" рассказа 16-й полосы "Литературки". Сочетание иронии, физиологически свойственной южному племени, населяющему большие украинские города, с ясным видением ужаса и свинцовых мерзостей нашей жизни, по слову великого пролетарского, – это сочетание производит странный эффект. Я бы назвал его эффектом казарменного вечера – кто служил в родной Советской "действительную", тот поймет, что имеется в виду. Межкоечный уют, трогательность этого урывочного быта несчастных мальчишек в полутюремной ситуации – и тут же дикая, без тормозов жестокость, цинизм, полное бессердечие. Молодой подворотничок пришивает, а два дембеля дождутся, пока он кончит, – и оторвут. Развлекаются... И несчастны все трое.

Как относится автор к своим омерзительным и жалким героям? Ненавидит он, что ли, девку которая квартиру выбивает, используя для этого своего бедного дурачка-мужа, его несчастных стариков и гада-начальника? Вроде бы, если не ненавидит, то уж точно не любит и даже побаивается. А второй раз перечитаешь рассказ – да нет, жалко ему жутковатую эту лимитчицу. А третий раз прочтешь – эх, да ведь все мы в этой клятой жизни лимитчики – вот и весь рассказ. Что, смешна ему история с освободившимся зэком, который посылает переспать со своей женой своего же брата-близнеца? А жена возьми да, распознав, – и сигани в окно. Вот оно, какая смешная история... Зэк этот, что ли, гад и подлюка? А кто его знает, вроде тоже переживает. Да и все мы зэки, если присмотреться и задуматься...

И получается, что нет никакой чернухи, если есть литература. А то и чеховский "Припадок" по разряду чернухи пустить придется, и его же "В овраге", и бунинский "Мадрид", и, виноват, всего Федора Михайловича... Уж простят меня за поминание великих всуе, но уверен: если сочинение в литературу проходит, то уж там, внутри, при полном уважении к ранжирам и разрядам, мерки должны быть одни, и если классику позволительно было писать правду без умолчаний и стеснительного прищуривания на ее неприглядность, то и просто писателю – повторю, если действительно писатель, а не изготовитель модного черного товара, – тоже можно, не грех. Тем более что жизнь-то, боюсь, теперь пострашнее.

В этой книге есть написанное и более, и менее смешно. Есть совсем жуткое и есть вполне обычное – в очереди позади расскажут такое – и не обернешься. Есть лирика нищих, веселье убогих и драмы бессердечных. Чего в ней нет – нет умело изготовленной чернухи. Есть идеально нам идущий цвет искреннего горя и едва видимый рисунок сочувствия всем – да и себе тоже. Безукоризненность иронии и безусловность искренности – редкое и почти противоестественное сочетание. Нечто странное, вроде проникновенного вокзального алкана с вечным российским вопросом: "Ты меня уважаешь?" – но в модном костюме. Именно совмещение этих качеств в рассказах Хургина и дает мне основания думать, что их будут читать и вполне культурные потребители постмодернизма, и простодушные, жаждущие сильно жизненных историй.

Вроде бы совсем недавно он приезжал из Днепропетровска с первыми грустно-смешными рассказами. Смешного в них тогда было больше, хотя уж чего тогда было смеяться? Впрочем, и сейчас, увы, пока нечего... Если не считать, что случаются такие приятные события, как появление книги хорошего писателя – Александра Хургина, например.

Дай ему Бог удачи надолго.

Александр КАБАКОВ

СТАРЫЙ ПОЕЗД

По старой железной дороге шел старый железный поезд. Шел не то чтобы скоро, не то чтобы тихо, не то чтобы точно по расписанию, а как-то так вообще.Но все-таки по расписанию. Хотя и по старому. Потому что поезду же бог весть сколько лет!

А внутри, в поезде, было неуютно. Потому что холодно. То есть не холодно, конечно, а морозно. И то, что поезд шел по старому – летнему расписанию, положения не спасало. Наверно, то лето, в какое это летнее расписание составляли, морозным выдалось. А тут еще в окнах щели, занавесок нет, и стекла хулиганы выбили. И зима.

Но это все – ничего. А вот то, что в поезде люди ехали – это, конечно, хуже. Хотя и люди – ничего. Ехать-то всем хочется. Вот и ехали они, несмотря ни на что, а убежденный пассажир Евсей Фомич, так тот даже жизнеутверждающе пританцовывал и ладонями бил себя для согрева по спине, и еще приговаривал:

– Холодрыга, в бога душу черт! – так и говорил, как думал.

И правофланговому миллионной армии пролетарских проводников товарищу Нинке так и сказал в глаза:

– Мороз, мать бы его увидеть, товарищ Нинка. Ну прямо не хуже , чем в окопе.

А Нинка Чучуева – проводник передового отряда советских проводников тоже сказала ему по-нашему, ясно и убидительно:

– Зима!

Насчет зимы как явления природы Евсей Фомич точку зрения разделял, но он же был пассажиром не чета другим, а пассажиром по происхождению и призванию, так что мог возразить любому. И возразил:

– Против зимы я не возражаю, – возразил Евсей Фомич – член партии пассажиров с девяностого года, – но зима находится за окнами, а не здесь.

Наверное, он был прав, этот пассажир. Пассажиры – они всегда правы. Но проводнику без страха и упрека Нине Чучуевой подобные возражения были – что снежная пыль в лицо. Она только прищурила один глаз и оглядела пассажиришку другим, неприщуренным. И еще сказала, вежливо перейдя с мата на "вы":

– А перед окнами, по-вашему, значит, не зима? – она посмотрела на Евсея Фомича безжалостно, опять прищурив один глаз и опять не прищурив другой, и смотрела до тех пор, пока не удостоверилась, что Евсей Фомич от ее взгляда съежился и ослабел душой. А может, он ослабел не от взгляда, а от холода, но что ослабел – факт. Потому что он говорить продолжал, а его и слышно-то почти не было. Да и говорил он ерунду – бредил, скорее всего:

– Перед окнами, – бредил Евсей Фомич, – надо, чтоб тепло было. А то, за что ж боролись все время, жизни клали куды зря и деньги за билеты платили, если оно холодно и чаю не наливают?

Старый кадровый проводник-инструктор Нина Власовна дала достойный отпор этим псевдопассажирским бредням:

– Чаю не будет! – таким был ее отпор. – Потому что титан, благодаря многолетним разрушительным действиям со стороны, проржавел до осей, чем льет воду на рельсы. Менять его надо к едреней бабушке, на свалку истории!

– Тогда уж весь вагон, – простучал зубами сквозь собственный стылый шепот все еще пассажир Евсей Фомич, и пар из его рта стал совсем невидим. Или весь поезд – к бабушке на свалку.

Заслуженный проводник республики, видный общественный деятель службы движения к светлому будущему Нина Власовна Чучуева поняла, что с ее так называемым оппонентом говорить бессмысленно и спросила сама у себя:

– А что толку? – спросила она. – Когда дорога... Одна слава, что железная.

– И дорогу – туда же! – несмотря на то, что его не спрашивали, выкрикнул окоченевший некто и, подозрительно дернувшись, замолчал.

Так как обращаться теперь было точно не к кому, персональный проводник железнодорожного значения, проводник соцтруда Нинель Власьевна Чуева сказала ни к кому не обращаясь:

– Не, – сказала Нинель Власьевна, – дорогу не получится. Ее еще при каком-то царе Горохе – то ли Васильевиче, то ли Петровиче, не помню – на века строили. Ее, когда весь мир насильем рушили, и то разрушить не смогли. А вот расписание, дорогой наш любимый пассажир – не знаю твоего имени-отчества – мы заменим, и светлая память о тебе навсегда останется в наших сердцах.

Она промокнула уголки глаз мизинчиком, постояла секунду скорбя, потом встряхнулась решительно и решительно же произнесла:

– А вообще, между прочим, не баре – и так поездим, тем более что лето не за горами. 1989

ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОБЫТИЯ

Надел Сидоров пальто и пошел в поликлинику. Ему давно надо было сходить, укол против бешенства сделать – сразу после того, как собака его за ягодицу укусила, надо было сходить. Но он не ходил. Потому что убийцы же они там все в белых халатах, да еще СПИД свирепствует. Газеты пишут, что года через два начнут завод строить, чтоб одноразовые презервативы и шприцы выпускать: так это когда будет! А рисковать Сидорову не очень хотелось. Впрочем, на прошлой неделе он собрался уже было сходить, но тут красные Крым взяли. И он не пошел. А то вон Петр Сергеевич выполз погулять после обеда он после обеда гулять привык, – а его арестовали. И не его одного. Человек сто арестовали. Потом их, правда, выпустили, дней через пять. Сказали:

– Если б ваш Рейган-гад не продал голодающей рев. России хлеб шлепнули б всех. А теперь, раз такое дело, можете радоваться, гниды.

Ну вот, Сидоров переждал – пока поутихло, – напялил вместо шубы обычное пальто от Кардена, чтоб не привлекать, и пошел. Экипаж-то его еще раньше то ли украли, то ли реквизировали в пользу советского цирка, вот он пешком и пошел по стороне, наименее опасной при артобстрелах. Только успел немного отойти, воздушная тревога началась, метроном застучал как сумасшедший, и юнкерсы на город с юго-запада заходить стали черной сетью. Зашли, отбомбили – и назад. И опять накатываются. Сидоров, к домам прижимаясь, в районное бомбоубежище побежал, прибежал мокрый, но живой. А там уже битком. Слава Богу, приглашение на посещение убежища с собой оказалось. Пустили его, несмотря на перезаполнение. А в бомбоубежище духота, сырость, дым сигаретный. В углу телевизор жужжит, диктор в нем о недавнем якобы изобретении буржуазных братьев Люмьер рассказывает и все на его антикоммунистическую сущность напирает.

Сидоров у скользкой стенки присел, ноги в проход вытянул и задремал. Очнулся – снова в телевизор поглядел. Там тоже кто-то дремал. На трибуне. И в зале дремали. И Сидоров снова задремывать начал. Но ему помешали – в бок его кто-то толкнул. Он подвинулся, а его еще раз толкнули. Повернул Сидоров голову – рядом бродяжка какой-то мостится. Оборванный такой, немытый, на носатом лице мятая щетина топорщится, пейсы во все стороны торчат, БОМЖ одним словом. И ерзает этот БОМЖ, и кряхтит, никак места себе не нагреет. Он же худющий, а пол бетонный, твердый – ему кости собственные и колят. Сидоров еще отодвинулся, чтоб не нюхать, как БОМЖ пахнет и думает:

– С креста его сняли, что ли?

Подумал, и наверху что-то страшно ухнуло, дверь убежища ржавыми петлями взвыла, девица вертлявая в черном мини появилась. Папку к остреньким грудкам прижала и пропищала, что суд идет. Поглядел Сидоров – так и есть. Спускаются в подвал три мужика в мантиях, двенадцать без мантий и два вохра скамью подсудимых тащат. Спустились, расположились посредине подвала и заседание продолжают. Прокурор требует обвиняемого покарать так, чтоб другим неповадно было.

– В правовом государстве, – говорит, – все перед Законом равны должны быть. Как в общей бане. Пусть даже обвиняемый этот – министр МВД. И в качестве смягчающего обстоятельства, – говорит, – требую не принимать во внимание тот факт, что подсудимый в свое время застрелился и на данный момент является мертвым, так как в правовом государстве все должны быть равны перед Законом.

Суд, конечно, его заслушивает, адвокат протестует, девица это в папку записывает, а все убежище присутствует в качестве публики. И БОМЖ присутствует. И слушает, как суд идет. А потом говорит Сидорову:

– Меня, – говорит, – тоже недавно судили.

– И много дали? – Сидоров его спрашивает.

– Вышак дали, – БОМЖ ему отвечает. – А что они еще могли мне дать?

– Как же вышак? – Сидоров не верит. – Вы что, побег совершили из мест заключения? Или, может, воскресли?

БОМЖ насупился, буркнул: "Вроде того", – и от Сидорова отвернулся. Сидоров хотел все же уточнить, как этот БОМЖ оказался в бомбоубежище, в котором и для приличных людей мест не хватает, но тут бомбежка кончилась. Хотя отбоя еще не давали. Наверху тихо, а отбоя не дают. Выжидают. И здесь, внизу, выжидают. Шевелятся, но не выходят. Сидят. Человек какой-то тем временем мыло и сахар предлагает по договорным ценам. И соль со спичками. Сидорову всего этого не надо, у него запас, а люди стали строиться, очередь занимать. В основном женщины, но подошли и трое мужчин хлипковатых, похожих друг на друга, как родные братья. И это интереснее всего – у одного бородища от самых глаз растет, другой интеллигентскую бородку носит – клинышком, у третьего вообще одни усы, а все равно похожи. Выяснили они, кто последний в очереди и пристроились в хвост. Первый бородатый постоял и говорит:

– Возьмем, я считаю, соли и спичек.

– И мыла, – говорит второй, который с клинышком. Но усатый им возражает:

– А вот этого, – говорит, – мы позволить себе пока не можем. Я правильно говорю?

– Архиправильно, – бородачи с ним соглашаются. – Разумеется.

Наконец, отбой тревоги дали, и Сидоров наверх поднялся. Постоял, пока глаза к свету привыкнут и к трамвайной остановке пошел. А трамвай приехал забитый под самую завязку. Сидоров тогда на колбасе уселся и талон на компостер передал.

– Товарищ, а чтоб до Смольного добраться, где слазить? – сзади кто-то сильно интересуется.

Сидоров оглянулся и видит, что его за плечо трехпалая рука теребит. Зеленоватая. Он глаза поднял, а с крыши гражданин свисает маленький, в форме не то водолаза, не то железнодорожника. И тоже зеленоватый. Сидоров прикинул в уме остановки и говорит:

– На следующей.

Зеленоватый ему "благодарю" сказал и дальше свисает. Трамвай остановился, а он все равно свисает. Видно, знает, что еще не доехали. Или, может, увидел сверху, что из-за угла отряд революционных матросов выдвинулся и путь трамваю перегородил.

Серьезные хмурые люди с пулеметными лентами на кожанах зашли в первый вагон и стали билеты проверять у пассажиров. А безбилетников выводили, ставили к стенке и фотографировали аппаратом "Кодак". Зеленоватого тоже с крыши сняли и вывели. Наверное, он без билета ехал. А когда оба вагона насквозь проверили, хмурые серьезные люди трамвай покинули, командир с фотодокументами ознакомился и приказал на картон их нацепить под заголовком "Они обворовывали Мировую Революцию" и картон тот приказал на кабину вагоновожатого повесить, чтоб всем гражданам хорошо было видно. Матросы приказ исполнили в точности, и отряд на заранее подготовленную позицию отошел. А в трамвае после этого фотографирования свободнее стало, и Сидоров с колбасы в вагон перебрался. Там впереди, у окна, место было. Он на это место перебрался, и трамвай, разболтанными внутренностями громыхая, дальше покатился, по маршруту. Но у Сидорова почему-то настроение испортилось. Он смотрел в окно равнодушно на холодное Садовое кольцо и ничего его взгляда не задерживало. Афиши разве только пестрели повсюду. Американца какого-то, Ростроповича.

– А вот интересно, этот их Ростропович, какой национальности? медленно думалось Сидорову, и он медленно ехал в своем трамвае. – Загадочная страна Америка, в простейшем национальном вопросе, и тут черт ногу сломает.

На Крещатике рядом с Сидоровым мужичок сел, по последней моде одетый в спортивный костюм вечерний, в туфли на манной каше и в куртку типа "Аляска". Фигура у мужичка была полная и расплывчатая, и все это на ней выглядело как-то неубедительно. Но мода есть мода. Мужичок устроился поудобнее, капюшон опустил на спину и оказался Петром Сергеевичем. Сидоров его обнял, расцеловал и про жену Леночку сразу начал расспрашивать – где она и как. А Петр Сергеевич говорит:

– Она, – говорит, – врагом оказалась.

– Да что вы! – Сидоров от ужаса прямо содрогнулся. – Неужели, говорит, – шпионка?

– Хуже, – говорит Петр Сергеевич, – она аборт себе сделала. И следствие пыталась по ложному следу направить, выдавая преступление против партии и народа за невинный выкидыш. Представляете?

Тут Сидоров к самому уху Петра Сергеевича наклонился и спрашивает у него шепотом:

– Какая, – спрашивает, – сволочь на Леночку донесла?

А Петр Сергеевич ему отвечает:

– Я.

– И правильно, – Сидоров говорит. – Зло надо наказывать беспощадно. Вы со мной согласны?

Петр Сергеевич был, наверно, согласен, потому что он спиной в сидение вжался и захныкал. И ногами засучил. Юноша, железными шипами украшенный, увидел это и спрашивает у Сидорова:

– Чего это с дядей?

– Пустяки, – Сидоров ему объясняет охотно. – Жену у него посадили.

– Фигня, – юноша на это реагирует. – Его бы в Афган! – и сплюнул на пол. И наушники надел. И из них музыка ударила комариная. В трамвае лязг, стук, скрежет, а он ничего этого не слышит. Из-за наушников. Музыку слышит, а больше – ничего.

Таким вот образом и доехал Сидоров до поликлиники. Доехать, доехал, а там – никого нету. Ни больных нету, ни врачей. Окошко регистратуры только открыто, а возле него БОМЖ стоит – тот, из бомбоубежища, знакомый. Приблизился Сидоров к окошку и кусок разговора БОМЖа с регистраторшей застал.

– Ну, а болеешь-то ты чем? – спрашивала регистраторша.

– Душой болею, милая, – БОМЖ ей отвечал.

– С душой – это не к нам, – учила его регистраторша. – С душой – это на Игрень. Игрень знаешь? Всесоюзная здравница. В двадцать первый автобус садись – прямо до приемного покоя довезет. Там тебя быстро вылечат.

БОМЖ регистраторшу за совет поблагодарил и смиренно прочь поплелся. А девушка, регистраторша, на Сидорова взгляд перевела. А он – на нее. Она зевнула широко и говорит:

– Ну?

А Сидоров спрашивает:

– Что?

– Читай молитву, – девушка ему приказывает.

Сидоров перекрестился трижды на спину БОМЖа уходящего и "Отче наш" зачастил.

– Ты откуда выпал? – регистраторша изумляется. Фамилия-имя-отчество-год рождения-номер карточки-диагноз?

Сидоров оплошность свою осознал и все без запинки оттарабанил. На диагнозе, правда, споткнулся.

– Понимаете как, – говорит, – как бы это вам... Диагноз, если можно так выразиться, у меня сугубо деликатного свойства...

А регистраторша говорит:

– Подумаешь! Да после Чернобыля, – говорит, – в наших краях таким деликатным диагнозом половина мужиков владеет.

Сидоров, конечно, покраснел до ушей, говорит, что вы, мол, меня не так поняли, а регистраторша в ящике копается на букву "С" спокойно. Покопалась, вынула карточку и прочитала:

– Вылечен посмертно. За отсутствием события шестого марта сего года.

Она карточку обратно в ящик вставила и Сидорову сказала уже не своим, а каким-то другим – человеческим – голосом:

– Не расстраивайтесь, – сказала, – с вашим диагнозом – это нормально.

– Так я и не расстраиваюсь, – Сидоров говорит. – С чего вы, – говорит, – взяли? Мне только времени жалко потерянного – сюда ехал, теперь обратно ехать, не близкий свет все-таки. 1989

ФИЛЯ

Его звали Филей. И взрослые, и дети. И все в округе его знали. Потому что Филя был дурачком. Он и улыбался всегда – поэтому. Улыбался всем. Иногда его гнали откуда-нибудь, а он все равно улыбался. Ходил по улице в длинном рыжем пальто зимой и летом – и улыбался. А работал Филя в артели при психбольнице. Жить же ему как-то надо было, вот он и работал. Ему там хорошо работалось. Кормили утром и днем, брили раз в неделю и еще деньги платили когда сорок рублей, а когда и сорок пять. Спросит кто-нибудь Филю:

– Филя, а где ты работаешь?

Он улыбается и отвечает:

– А на фабрике.

– А что ты там делаешь?

– А щетки.

– Какие щетки?

– А шо хату белить.

А бывает, шутники к нему пристанут:

– Пошли, Филя, выпьем с получки, – и тащат его.

Но Филя всегда говорит:

– А не, я маме деньги несу, – и идет домой.

Про маму – это он так говорил, оттого что дурачок. Не было у него никакой мамы. Бабка была, но тоже давно. А маму его еще немцы застрелили. Она, говорят, красивая была, вот они пришли, увидели ее и давай насиловать. Их много было и все насиловали. А бабка Филина Филю схватила и в сарай с ним спряталась. Рот ему ладонью зажала, чтоб не кричал, а глаза – нет. Филя все это сквозь щель сарая и видел. А потом немцы маму застрелили. Из автомата. И брата Филиного застрелили, который где-то бегал, а тут как раз вернулся под руку. Ну, немцы ушли, а Филя после этого дурачком стал. Его и лечили, когда война кончилась, да так и не вылечили. Не смогли. Сказали бабке, чтоб не старалась зря и врачей от дела не отрывала, так как все равно Филю нельзя излечить, медицина, мол, здесь не в состоянии. Вот бабка его и вырастила таким. Сама вырастила. Отец-то Филин после войны не пришел, хотя похоронки на него тоже не приносили. Вдвоем они с Филей и жили, пока лет восемь назад бабка от старости не померла. А Филя и на похоронах ее всем улыбался, довольный, что столько людей к ним в гости пришло. Хорошо еще, что бабка так долго жила, без нее Филе вообще плохо пришлось бы. А теперь он и не заметил, что ее не стало – ходил себе на работу и с работы, улыбался. И бублики очень любил. Никогда мимо хлебного мгазина не проходил. Обязательно зайдет, купит себе два бублика и ест на ходу. Там, в хлебном, продавщицей злая такая тетка, со всеми цапалась, а Филе всегда бублики давала. Даже если их не было, она ему оставляла с прошлого какого-нибудь завоза. И Филя каждый день к ней заходил. Купит бублики и говорит:

– А вот поем напоследок, а то в армию забирают, а там бубликов не дают, – и ест, смакуя.

А еще Филя любил гулять. Особенно по выходным, когда артель была закрыта. Он утром выходил из дому как обычно и шел на работу. Приходил, а там, конечно, никого в выходной день нет. Замок. Филя тогда поворачивался и шел гулять по улицам. До позднего вечера мог гулять, а то и до ночи. На речку летом забредал – посмотреть, как купаются. Сам не купался, а смотреть смотрел. Сядет в пальто на песок и смотрит. Его пацаны начнут дразнить, а он – ничего, улыбается только шире, коричневые обломки зубов показывает. Они кричат:

– Пошли, Филя, искупнемся, в ловитки сбацаем.

А он говорит:

– А не, я плавать не умею, я лучше в субботу в баню схожу.

Пацаны гогочут:

– Так сегодня ж и есть суббота.

Тогда Филя вскакивает и собирается уходить, потом смотрит на смеющихся детей и останавливается.

– А обманываете вы меня. Сегодня не суббота, а выходной.

И опять на песок садится, вот.

А по соседству с Филей, через один дом, жил Серега Шухленко. Серый у него кличка была. Раньше он спортсменом был, по борьбе. Чемпионом. А потом его бороть стали все подряд, и он с борьбой завязал. Попивать, конечно, начал – деньги были. А потом неизвестно, чем он занялся. Вечером уходил, утром приходил. Жена от него сбежала. Он ее раза два по пьянке погонял, она и сбежала.

Но Филю Серый никгода не трогал. Даже выпивши. Что с дурака возьмешь? Улыбается и улыбается. Наоборот, Серый его на своей машине катал. Бывало такое – едет Серый под газом, остановит тачку и говорит:

– Садитесь, товарищ Филя, я вас подвезу.

И подвозил, как начальника какого-нибудь. Филе это очень нравилось – на машине кататься.

А недвано шел Филя после воскресного гуляния своего домой, смотрит машина Серого стоит, обрадовался, думал, покатает его Серый, подошел ближе, видит, двери у машины открыты, с одной стороны мужик стоит и с другой, женщину держат за ноги и за руки, а в нутри Серый. Рот ей заткнул и делает, что немцы когда-то его маме делали. Филя испугался, затрясся весь и как закричит! И плакать стал. Эти двое его заметили, подхватили под руки и с разгону – головой в столб. А столб бетонный. Филя сполз по столбу на землю и все.

А Серый вылез из машины и говорит:

– Зря вы его. Дурак он с детства. Теперь и эту придется.

И они женщину тоже сильно о столб ударили. После погрузили обоих в машину и на свалку вывезли, а там в трубу какую-то засунули. И никто бы ничего не узнал, если б эта женщина живой не оказалась чудом. Очнулась она в трубе, выползла на дорогу – ее кто-то подобрал. А потом она уже рассказала все, как было – как к ней в ресторане подошли двое, когда она своего Гену ждала, а он опаздывал, подошли и говорят:

– Плати.

Она не поняла, в чем дело и спрашивает:

– За что платить?

Тогда эти двое по лицу ее ударили и по печени, вытащили на улицу и поволокли к машине, где их Серый ждал. Она милиционера увидала, кричать начала, но милиционер мимо прошел, наверно, не заметил. А дальше, отвезли ее на окраину, ну а там еще и Филя подвернулся.

Серого потом, конечно, нашли. И тех двоих, кто с ним был, тоже нашли.

На суде судья спрашивал их, как они могли такое совершить, а они говорят:

– Мы ж, – говорят, – не знали, что она не проститутка.

Сидит сама в кабаке, мы ей говорим – плати, а она не платит. Если б знали, что она просто баба, мы б ее не тронули.

– А человека убили, – судья спрашивает, – зачем?

– Филю, что ли? – говорит Серый.

– Филю.

– Филю мы вообще совершенно случайно убили. При чем тут Филя? Филя тут ни при чем. 1989

СТАРИЧОК

Вышел на улицу старичок. Наверно, в магазин или еще куда, по своим надобностям. А на улице вечер почти и скользко. Но он все равно вышел. Дома хоть и телевизор, и газету сегодня приносили, а все ж... На улице люди ходят, окна светятся изнутри красиво, шум разный, жизнь всякая. Только вот скользко и вечер почти. Он, старичок то есть, может, и раньше бы вышел, да к нему гость приходил от завкома. Год как вчистую на пенсии, а его помнят. Недаром, выходит, до семидесяти лет без малого горбатился. Теперь уже год отдыхает по старости, а этот, от завкома, пришел.

– Как, – говорит, – жизнь, Семеныч?

А старичок говорит радостный:

– А что жизнь? Жизнь – она и есть. Да. Только Степаныч я.

– Я и говорю Степаныч, – говорит этот от завкома. – Ты, Семеныч, глохнуть, что ли стал? А я тебе, значит это, удостоверение принес. "Ветеран комтруда" называется. На вот торжественно, распишись. И ценный подарок, значит это. Тоже распишись, тут вот, где пять рублей. Бери и держи хвост котлетой, бабке – привет от завкома.

– Нету бабки. Пять лет уже как.

– А, ну, значит это.

Гость сложил ведомости в красную папку и ушел. А старичок весь день дома просидел с удовольствием – удостоверение читал, подарок рассматривал. Хороший подарок. Пушка вроде бы на вид, блестящая такая, гладкая, а потянешь за дуло – и вылезает из него штопор. Красиво. Не зря, значит, горбатился до семидесяти лет без малого. Помнят там, в завкоме. Надюха, жалко, не дожила. Так бы оно еще веселей сейчас было. А так, конечно, не то.

Короче, сложил старичок подарок с удостоверением в шифоньер, подогрел себе на первое супу из пакета, на второе пельменей рыбных сварил, поел, помыл тарелку, выкурил сигаретину "Прима", дым в форточку пуская, надел костюм, тот, что с Надюхой в военном магазине покупали то ли на серебряную свадьбу, то ли на шестьдесят лет, в общем, когда в ресторан ходили. Балюк тогда еще салат испортил, водку в него уронил вместе с рюмкой. Так и выкинули салат.

Сверху старичок шапку надвинул, полупальто-московку на все пуговицы застегнул, обулся хорошо, в бурки – сосед Яшка ему недавно сшил, перед тем, как сгореть от денатуры. Хорошо сшил, по ноге. Только подошвы резиновые не успел притачать, как обещал – сгорел. Теперь, конечно, бурки скользят, а если мокро, то и промокают. Но когда мокро, старичок их не носит. Были бы галоши, тогда другое дело, но галошей нигде нету. И куда они, интересно, подевались? Раньше же сколько было галош, да. Теперь нету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю