Текст книги "Жизнь Алексея: Диалоги"
Автор книги: Александр Ярин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Философия
Алексей.
– Было мокро от незаметного дождя. Не знаю почему, она успела отойти от того места всего шагов на десять, не больше. Я в который раз шел за ней следом по уже темному переулку и не пытался ее догнать. Она чуть волочила правую ногу, а раньше я не замечал этого порока в ее походке, но, может быть, его и не было раньше. Я, не спуская глаз, следил за всеми ее движениями и незаметно для себя (а для нее тем более) начал передразнивать их точь-в-точь, – так что даже складки на нашей одежде плясали в такт. Каждые десять шагов переносили меня на ее место – в ту позу, которую она только что оставила. И чем я был точнее, тем глубже в меня проникало сходство. Это и придавало смысл игре, скрадывая расстояние между нами, уничтожая разницу.
Нельзя сказать, сколько времени прошло: ведь для тех, кто повторяет, время не движется. Вдруг откуда-то справа послышался низкий ветряной гул и треск. Сначала я увидел только отражение ее лодыжек в засветившихся лужах на дороге, потом, уже пройдя несколько шагов, горящий дом…
Заина медленно подошла к сырым кустам, за которыми горело, и остановилась у края какой-то каменной лавки или ступени. Еще немного, и я уже стоял позади, за ее плечом. Мы молча смотрели на пожар. Горел не дом, а деревянный сарай, принадлежавший вольноотпущеннику, имя которого – Климент или Клеобул – я знал, но теперь оно стерлось из моей памяти. Наши пожары внушают ужас, но этот был скрыт за уступом стены и не вызвал ничьей тревоги. Сарай горел решительно, как макет зодчего, с шумом втягивая в себя ночной воздух из окрестных переулков. Прогоревшие куски крыши время от времени валились вниз и взрывали раскаленную труху. Одна сухая чешуйка долетела до Заининого плеча, остальным помешала прохладная водяная морось, висевшая в воздухе (от нее горело лицо).
После слышанного там, внизу, мне всегда хотелось смотреть на вещи упрощенно. Переселиться в тот язык, где смотреть и видеть – одно и то же и глаголам не нужны предметы, потому что сыпать можно только песок, лить – только воду и видеть – только огонь.
И я долго, несколько минут, стоял и смотрел, как из разных мест черной обугленной свалки волнами выходит огонь и собирается наверху в одну прозрачную волну, как в огне нарастают и лопаются перепонки, надуваются пузыри, проседают ниши. Но прозрачные, излюбленные гностиками тельца, эти бесчисленные палочки, кольца, треугольники и крючки, из которых состоит пламя, не все долетали до нас; многие тысячи застревали по пути в пористом шаре нашего зрения. Поэтому картина, доступная нашему взгляду, была пустынна и сквозила черными дырами. Необычное, но знакомое ощущение: леопардовая шкура мертвых для зрения пятен поверх горящего пейзажа. Никогда не узнаешь, что скрыто внутри их неисследимо рыскающих контуров. Нам, простым смертным, и зрячим, чье зрение состоит в постоянном вываливании вперед из собственных глаз, такое видéние бывает редко, но для художников оно, несомненно, насущный хлеб.
Я вспоминаю заморское блюдо, разбитое мною на званом обеде у моего дяди. Ледяное поле, на котором можно было воевать… Тонкое стекло тогда входило в моду. Переплетенные ветви черных деревьев, слегка измазанные оливковым маслом, прячут фасад какого-то диковинного храма, довольно приземистый и длинный, но тем громадней угадываемый за ним сумрачно-спокойный объем. Приглядевшись, я заметил, что крошечные верхние окна выполнены одним прикосновением кисти и имеют вид круглых точек – не квадратов, а именно черных круглых капель, как бы вдавленных в прозрачный фон. Точно такие же капли, заменяющие то мелкий лист, то лепной завиток, то далекую птицу, были рассеяны по всему рисунку. Тут я подумал, что этот мир, так мастерски схожий с самим собою, не достигает собственной глубины. Черные пузыри, которыми он кипит, распирают его изнутри и спорят с ним: кому на чьем фоне быть? Непроглядные, глухие пятна, отрешенные от мира и равнодушные ко всему на свете, как юноши накануне войны или как деньги. Но стоит глазу наткнуться на них, как он тотчас же слепнет шакальей слепотой затылка, не различающей даже темноты. И рука, попадая в них, исчезает, как отрубленная. И еще я думал (с куском, обреченно застрявшим в горле): неужели всю жизнь придется хватать мясо только с кончиков лучей – копий света, а в темных фонтанах мира бесполезно и шарить: все равно пронесешь руку – сквозь? А тут еще это странное, непреодолимое желание – разбить…
И мы с Заиной, хуже слепых, чего-то ждали, повернув к теплу блестящие лица. Наши глаза, как из губки, жадно впитывали скудную влагу видимого и хронически не насыщались. Таков уж, видно, удел наших глаз: открытое им сильно проигрывает в глянцевитости в сравнении с лицом, на котором они посажены. Я неспроста вспомнил о слепых. После одного случая они чудились мне повсюду. В доме моего отца бывает много нищих, и мы всегда едим вместе с ними. Однажды за столом напротив себя я заметил слепца и с ним женщину-поводыря. Юний – он всегда оказывается рядом – даже миску к себе придвинул, настолько грязнее всех остальных были эти двое. Женщина… Быть может, в царстве слепых, раздутых голодом чудищ, откуда, верно, свалились эти люди, она была зрячая по закону, но в нашем мире ей самой впору было подыскать поводыря. Черные пустые мешки под глазами, заведенные зрачки… Но ее тиран был, конечно, еще слепее. Мне почему-то хотелось смотреть на его левый выпученный глаз, дико сверкавший на лоснящемся лице, второй-то был закрыт. Этот слепой успевал разом делать три дела: запихивал в рот край лепешки, перебранивался с соседями и костерил на чем свет стоит свою подругу. «Вот погоди, – кричал он визгливым голосом, – я еще ославлю тебя на весь свет, раз уж не могу задать тебе хорошую трепку!» «Чудак, – усмехнувшись, шепнул мне Юний, – чего же он ждет, начинал бы сразу». В это время я как раз жевал кусок мягкого овечьего сыра, теплого и влажного, и вдруг подумал: «Кто сказал тебе, что это сыр; может быть, это его глаз?» Тогда я не смог ответить себе на этот вопрос, не могу и теперь, когда прошло время.
…Я часто думаю о нищих и слепых, об их скитаниях и о том, каким они видят этот мир.
Церковные книги
Алексей, Евфимиан.
– Родись у меня брат, а у тебя сын, – любил бы ты его, как меня?
– Я и сейчас люблю его, как любил и тебя прежде твоего рождения.
– Если же он никогда не родится?
– Для меня между вами нет различия.
– Должен ли я после твоей смерти следовать твоим путем?
– Да, потому что это твой долг передо мной, ведь ты мой сын.
– За всю свою юность, проведенную в твоем доме, я изучил много наук, тебе же не уделял сыновнего внимания и не сумел узнать твою волю.
– Моя жизнь оказалась мала и ничтожна, я не успел во внутреннем, а внешнее дано мне даром. Я недостоин ступать по земле Господа моего. Но душа моя от того широко разверзлась.
– Скажи еще: если бы прежде срока умерла наша мать, это связало бы нас или, наоборот, оттолкнуло бы друг от друга?
– Не знаю. Знаю только, что смерть, как и жизнь, умеет рождать. С кончиною человека она всякий раз заново рождает весь мир, и если это случится, то в этом мире, сверкающем и прекрасном, каждый лист, каждая капля и камень станут тебе матерью. Мир сам станет матерью для нас. И мы не будем больше как отец и сын, но как братья… Не знаю.
– Я бы хотел в братья к тому, о ком сказано, что, взяв у отца свою сыновнюю долю, он ушел из дома.
– Отец противился в своей душе. Хотел не делить имение, но расстилать все шире.
– Сын бродил по имению отца, был малой, еле различимой точкой среди его полей, потом обратил поля в золото и положил за пояс.
Говорят одновременно, сплетая голоса и не отличая собственных слов от слов другого.
– Он жил давно.
– Пасти свиней на чужбине было ему позором.
– Голод сдавил ему живот, как железный пояс. Рожки и помои не могли насытить его.
– Тогда он вспомнил, что в доме отца после слуг на столах остается нетронутый хлеб.
– Голодный грешник сам себе как пустой дом.
– Он захотел служить своему отцу за плату.
– Это было давно.
– Он вернулся к отцу тенью, потому что голодный грешник ничего в себе не имеет.
– Куда ж ему было деваться?
– Грех лишал его силы терпеть пустое чрево, голод питал мысль о грехе.
– Потому сказано: «Пришед в себя…»
– Пришед в себя, ничего в себе не нашел и тогда вспомнил о хлебе, остающемся на столах.
– Он вновь ступил на двор отца, чтобы попросить о малом.
– А получил великое.
– Имение отца простиралось все еще далеко, потому что сказано: «отец его издалека увидел его»…
– Да, мой младший брат жил давно… Но, послушай, какая-то тяжесть, как предчувствие конца, начинает меня угнетать. По воздуху ли вошел в меня этот недуг, или он врожден и получен от тебя, не знаю. Особенно в разгар дня, когда за окнами не темнота, как сейчас, а бесцветный эфир, прозрачней самой пустоты, как лекарская микстура, ест глаза (ты знаешь, я боюсь сильного света), тогда это на меня находит. Мне чудится, что утра никогда не было, вечер никогда не настанет и что во всем великом городе у меня нет – и к лучшему – ни одного знакомого человека. Я подхожу к окну, упираюсь лбом в переплет и смотрю на пестрый город, расползшийся по холмам. Мне начинает казаться, что время остановилось. Я не верю, что на свете существуют ремесла и науки, лица, слова, смех и плач. Само воспоминание обо всем этом становится похожим на скабрезные шутки угодливых прихлебателей. Мне тогда как-то голо. Я смотрю на свои руки, ноги, живот, и мне кажется, что они не мои, а кого-то другого. Особенно почему-то руки. Тогда я часами сижу на стуле, шевелю конечностями и представляю, будто кто-то дергает их за ниточки. Мне не верится, что это мои ноги, сомнительно, что это мой живот, и – страшно, сейчас заору – не мои, не мои это руки! В такие минуты выкрадусь из тела, буду метаться, как обезумевшая мышь между подошвами молодых шалопаев, вставших крýгом. Или – веришь, отец? – как тот древний юноша, что по воле сделал себя левшой, могу сжечь ладонь на жаровне. Руки´ не жалко, ведь она чужая. Отец! Ты видишь, что и мое имущество не мое. Так неужели я родился в этом доме случайно и напрасно? И где я найду оправдание, чтобы жить дальше?
– Я не могу поддержать тебя ни своей мыслью, ни жизнью, ни своим телесным составом. Мы стоим рядом, вот твое тело, вот мое. Между нами только воздух, но я не в силах передать тебе что-либо сквозь эту незримую стену. Однако мы вместе ведем рассказ о твоем младшем брате, и слово-сын совсем не зависит от слова-отца, оно появляется невзначай, само собой и бредет куда ему вздумается. Рассказ плутает…
– …и горе вам, люди и вещи, стоящие на его пути, ибо он несет вам погибель?
– Твой младший брат обрел то, чего не искал. Богатая одежда на дне глубоких ларей дождалась своего часа, бычья смерть превратилась в веселый пир.
– И лучшее – перстень с отцовской руки, давший тяжесть персту, дабы указывать и запечатлевать.
– «Ибо сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».
– Не суждено ли мне оборвать тот рассказ, не закончив? Не его ли страшная тяжесть давит меня в эти минуты?
– Этот рассказ обрывается с каждым словом. Если ты не закончишь его своей жизнью, он не двинется с места. Твой брат сказал в нем последнее слово. Теперь очередь за тобой. Я жду. Лишь только ты скажешь свое – думаю, ветер ворвется в наш дом, распахнет все двери и неведомый горизонт сверкнет мне со всех сторон. Ветер вмиг сделает сад, город и дом задворками мира, манящего за порог!
– Я чувствую, будто невидимые цепи повисли на мне и ветер не может сорвать меня с места, потому что, сдвинувшись, я превращусь в малую точку, но пока держусь, я – везде.
– Из всех людей, что едят мой хлеб, больше всего меня влекут нищие, которые отбрасывают две тени. Для них из прожитого и будущего сияют два одинаково ярких солнца. Эти люди сами не знают, живы они или мертвы и в какую сторону им идти, так же и наш рассказ не должен ведать, движется он или стоит на месте.
– Я никуда не хочу из нашего сада. Где-то в его зарослях скрывается середина мира. Быть может, за голубятней у стены, вон в том дальнем глухом углу. Туда сквозь листву не проникают солнце и дождь. Я люблю сидеть там на деревянной скамье. Тогда мне кажется, что мой рассказ давно окончен.
– Как хорошо! Тогда ты совсем свободен и с легким сердцем можешь идти куда захочешь. Когда рассказ окончен, идется легко и весело. И если он вдруг оборвется – что ж, не твоя печаль. Ведь ты давно позаботился о конце, давно приберег его про запас в складках твоей одежды.
– Отец, нужны ли силы, чтобы идти?
– Нет, не нужны, но если они рвутся из тебя наружу, выпусти их, пусть вьются над дорогой, где ты идешь, и веселят тебе сердце.
– Не так ли, как те птицы – посмотри-ка наверх! – что кружатся сейчас над нашими головами?
– Видно, зовут тебя. Свои – своего.
– Там добрая половина твоих, отец.
Когда же этот святой Алексий возмужал, Евфимиан и жена его решили женить сына. Перебрав в памяти дочерей знатных семейств, они нашли одну девушку царской крови и рода, превосходящую всех красотой и богатством, и выбрали ее. И обвенчали их с честными иереями. И, введя новобрачных в свадебный покой, весь день до вечера провели в веселии. И вечером Евфимиан говорит сыну своему: «Войди, дитя, взгляни на невестку мою и супругу твою». И, вошед в брачный покой, юноша увидел ее сидящей в кресле. И он взял свой золотой перстень и поясную пряжку, завернутые в пурпурного цвета покров, и отдал ей, и сказал: «Прими это и береги, и Господь да будет между мной и тобой, пока на то воля Его», и сказал ей и другие сокровенные слова. И, выйдя из брачного покоя, удалился в свою спальню.
Алексей, жена Алексея.
– (Входит. Она сидит в кресле.) Я люблю тебя, хотя никогда прежде не видел.
– Я буду повиноваться тебе во всем, так как ты поймал и застал меня врасплох и поразил тем, что вошел, и я не в силах встать, чтобы приветствовать тебя.
– Твоей красоте не нужна похвала, потому что она сама хвалит мир и Всевышнего. Так ведь и свечой нельзя осветить солнце, ибо источаемый ею свет тонет в его лучах.
– Воистину, войдя, ты из девицы сотворил жену: девицей я впитывала свет, льющийся отовсюду, теперь сама источаю его.
– У меня нет меры, чтобы приложить к твоей красоте. Лоб твой низок, женственен и страшен, как у древней Кассандры, нежен и мягок, как у нее, но вместе бел, как оплавленный лед. Благородство лица узнают по щекам. У низкодушных они живут отдельной, слепой и каменной жизнью, чуждой заботам лица, и этим походят на волосы. Недаром и локоны льнут к щекам. Недаром и статуи наши саму субстанцию свою, округлость и непостыдство наготы заимствуют у щек. Щеки старцев умирают прежде лица и торжествуют победу над живым телом. Щеки глупой девы влекут в беспросветное царство жизни, не знающее ни бездн, ни границ. Твои же – как несокрушимый щит и как распахнутые ворота, как колесница царя и крылья голубя, как ограда для глаз и сами как зренье. Страшно коснуться до них и взглядом, потому что они подобны глазам.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.