Текст книги "Тайна асассинов"
Автор книги: Александр Воронель
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
2. ЛИЧНЫЙ ОПЫТ СОУЧАСТИЯ В ИСТОРИИ
Не весь народ безмолвствовал
На днях я получил письмо из далекого Челябинска от Георгия Ченчика (брата Олимпийской чемпионки по прыжкам Таисии Ченчик) – человека, с которым расстался около 60-и лет назад и до сих пор не знал, жив ли он. Летом 1946 года мы просидели два месяца в одной камере внутренней тюрьмы челябинского ГБ.
Так давно это было… мне даже немного неловко признаться, что я такой старый. Но тогда мне было только 14 лет, а ему 18, и я воспринимал его как взрослого. Оба мы были посажены за «антисоветскую деятельность», и конечно на воле не подозревали ни о существовании друг друга, ни о многих других подпольных, молодежных кружках, возникавших в те годы по всей стране.
В России, да и в Израиле, теперь часто поминают сталинские репрессии, но, в основном, 30-х годов, когда эти репрессии относились к людям, вовсе неповинным в сознательной «антисоветской деятельности». Это были и в самом деле, так называемые, «неоправданные репрессии».
Невольно подумаешь: что же это была за страна, если при таком свирепом режиме, когда «запрещалось все – даже то, что разрешалось», все репрессии были неоправданные. Не означает ли это, что никто и не сопротивлялся? И «народ безмолвствовал». Поэт Наум Коржавин так и писал об этом мертвом (вернее мертвящем, но все же далеко, далеко не мертвом) времени:
Можем рифмы нанизывать
Посмелее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами…
Но это неправда… Не только смелые рифмы занимали молодых людей в те годы. И женщины за ними тянулись так же бесстрашно, беззаветно… О Сенатской площади, конечно, в 50-е не могло быть и речи, как и об увенчании…
В своем письме Георгий пишет, что, кроме него, из их кружка «Социал-демократической молодежи», и из тогдашнего местного поэтического общества «Снежное вино» никого уже не осталось в живых. Но недавно в городе была организована выставка «Неформалы 50-х» и студенты университета приходили брать материалы для своих рефератов. Посетители постарше признавались, будто не могли себе и представить, что «среди окружающей их молодежи были сверстники, которые думали по-другому». В России, к сожалению, все еще принято говорить, будто люди, которые не верят пропаганде и сопротивляются насилию, «думают по-другому» – «инакомыслящие». После почти 20 лет либерализации можно бы уже понять, что суть не в том, что «по-другому», а в том, что вообще «думают». Но это, наверное, займет еще сколько-то лет.
Георгий просил прислать для их выставки описание нашей подпольной группы и дальнейших судеб ее участников. Я и спешу выполнить его просьбу, надеясь, что одновременно это будет моим посильным вкладом в празднование радостной даты – юбилея смерти И. В. Сталина.
Первоначально нас было только двое друзей – я, Шура Поляков, и Миша Ульман, который был на целый год младше меня, но намного более начитанный. В то время я еще наслаждался Жюлем Верном, а он уже про читал чуть ли не всех русских классиков и даже Ги де Мопассана…
У Миши был очень еврейский вид и еще более еврейский (как тогда считалось) темперамент. Все в нашем классе, кому было не лень, обижали его, и светлые дорожки от слез на его немытом, веснущатом лице, казались постоянной чертой его облика. Отец его был каким-то бухгалтером-недотепой, а мать заоблачной идеалисткой, и семья жила в немыслимой грязи и бедности. Половину площади комнаты, где жили они втроем, занимали книги, наваленные кучей посреди пола – можно было брать любую…
Мишина способность сносить унижения возмущала мое нравственное чувство, и я стал ввязываться в драки, когда его задевали. Бывало, что в драках этих доставалось и мне, но, Миша, вместо того, чтобы посильно мне ассистировать, мирно плакал в углу, глядя, как меня за него отделывают. Как я его ни стыдил, я не мог заставить его вмешаться и, хотя бы отчасти, отвлечь противников…
С возрастом мы стали добираться до самой середины кучи в его комнате и усвоили некоторые передовые взгляды, которые не давали нам равнодушно наблюдать окружающую нас голодную и унизительную жизнь рабочего поселка Тракторного завода. Опухшие от голода рабочие, инвалиды войны, выставлявшие свои обрубки за подаянием, гигантские хвосты за хлебом слишком явно противоречили бодро оптимистической пропаганде, которая, ни на минуту не смолкая, неслась из радио-репродукторов.
Окончательная революция в нашем сознании произошла, когда Миша познакомил меня с Геней Гершовичем из параллельного класса. В его доме книги (особенно классики марксизма) аккуратно стояли на полках, где оставил их его репрессированный отец. Полная несправедливости окружающая жизнь требовала от нас интерпретации, и мы, конечно, принялись искать ее в полном Собрании сочинений В.И.Ленина, стоявшем там на почетном месте. Т. к. это Собрание было издано в 1929 г., оттуда еще не были вычищены обширные примечания, разъясняющие детали программ сравнительно недавних партийных оппозиций 20-х годов. Две из них нам особенно приглянулись: «профсоюзая оппозиция» и «децисты». Сейчас я уже не помню всего, что эти наивные люди хотели от Ленина, но в наши 14 лет их доводы звучали для нас совершенно неотразимо.
Что же было делать? Не могли же мы спокойно смотреть, как коррумпированная, «обуржуазившаяся» партийная верхушка угнетает рабочий класс и держит народ в бесправии и неведеньи! Мы, конечно, должны были открыть им глаза…
Мы сочинили листовку, оканчивавшуюся оптимистическим прогнозом: «Падет произвол и восстанет народ!», пригласили еще нескольких одноклассников (вместе нас стало восемь) и, предварительно открыв им глаза, засадили за работу по размножению ее печатными буквами на тетрадных листах в три косых.
Первую порцию листовок мы расклеили у дверей хлебных магазинов, где с утра, еще до открытия, скапливались громадные очереди. Приходя к открытию, мы могли своими глазами наблюдать, как воспринималась наша пропаганда. Народ читал, народ сочувствовал…
– Впрочем, потом у следователя обнаружилось полное собрание наших листовок.
Мы трудились, не покладая рук, и когда наша группа разрослась, нам удавалось переписать до сотни листовок в раз. Мы варьировали их содержание, посильно откликаясь на повседневную жизнь ЧТЗ и мировые события…
Апрель и май 1946-го прошли в неустанных трудах, а народ все не восставал. Мы решили, что работать вручную неэффективно, надо переходить на подпольную печать. Тем более, что во всех школах города уже проводили повальные диктанты, включавшие знакомые слова и политические термины, а потом отдельных отобранных школьников таскали писать печатными буквами для опознания почерков. Мы уже начали готовить гектограф (глицерин, желатин и еще что-то, чего уже не помню), когда нас арестовали….
Продержав меня день и всю ночь в боксе – камере на одного размером с телефонную будку (чтобы арестованный не мог прилечь), меня завели в пустое служебное помещение, посреди которого стояла длинная скамья, и велели раздеться. Я разделся до трусов, но мне велели снять и их. Так как я не раскалывался, все мои мысли были захвачены внутренним сопротивлением следствию и приготовлением к защите. Не было никакого сомнения, что сейчас меня положат на эту скамью и станут бить…
– И, вот, хотя я, конечно, боялся и дрожал от холода босиком на каменном полу, в моем ожидании содержался и оттенок любопытства. Я думал, что теперь узнаю нечто тайное о «их средствах», о том, чего никто не знает… Я узнаю и о себе, смогу ли я выдержать.
Наконец, я дождался. Пришел врач, велел мне нагнуться и долго разглядывал мой задний проход. Оказалось, что это была проверка на гомосексуализм, о чем я, впрочем, узнал лишь гораздо позже. Меня не били. Вообще, изолятор КГБ оставил у меня впечатление уголка Европы в море советских тюрем, изоляторов, лагерей, края которого я успел лишь коснуться…
Меня не били, но я был совершенно готов к этому. Несмотря на наше «счастливое детство», все мы знали, что нас можно бить. Это знание, мне кажется, было самой фундаментальной характеристикой Сталинской эпохи, и непременно должно быть упомянуто впереди всех остальных. Мы с этим знанием родились и со временем в нем только укреплялись. Мы бывали удивлены, когда оказывалось, что побоев нет в программе. В своих предположениях мы заходили даже дальше палачей и невольно сами подсказывали, чего мы особенно опасаемся.
Мне уже показывали собственноручное письменное признание Миши Ульмана, но я продолжал упрямиться, пока нам не сделали очную ставку, в ходе которой стало ясно, что больше нечего скрывать. После этого интеллигентный майор Луковский (предварительно объяснив мне, что в моих собственных интересах плакать и прибедняться, а не изображать взрослого идейного борца) передал меня в руки старшего лейтенанта Яроповца. Началась долгая, изматывающая борьба с малограмотным лейтенантом, который систематически перевирал мои показания. Несмотря на то, что я часами объяснял ему (вопреки разумному совету майора) нашу коммунистическую программу, он все норовил приписать нам противоестественную симпатию к германскому фашизму и сильно гневался, когда я отказывался подписать.
В один из этих июньских дней меня перевели из одиночной камеры в двойную. Навстречу мне встал с койки высокий, русый студент с очень голубыми глазами, протянул руку, как взрослому, и представился: «Георгий Ченчик». Эта сцена навсегда запечатлелась в моей памяти и всплывала каждый раз, когда я читал что-нибудь о давно ушедших в прошлое народниках. Что-то в его сдержанной манере, вежливости, мягкой благожелательной серьезности напоминало российский XIX век, русскую классическую литературу, И. С. Тургенева…
А, может быть, все наоборот – все мои впечатления от русской литературы и истории русских революционных движений с тех пор всегда невольно соотносились со светящимся юношеским лицом Георгия. В тюрьме была хорошая библиотека, и за два месяца под его руководством я прочитал много замечательных книг.
Группу Георгия судили на несколько дней раньше нас. Г. Ченчик и Гений (родители дали ему имя, сулящее неординарную судьбу) Бондарев получили по 5, а Юрий Динабург – 10 лет лагерей (наверное за то, что он еще и стихи писал). Я запомнил со слов Георгия лишь одно его четверостишие:
Миры тоски, как небо, велики.
А я их взял на худенькие плечицы —
Я проглотил живого пса тоски,
И он в груди, кусая лапы, мечется…
Так или иначе, приговор юным «социал-демократам» по тем временам считался очень мягким, и это обстоятельство заставило судью проявить в нашем деле сугубую суровость. Дело в том, что Мишу Ульмана, к моменту преступления еще не достигшего 14 лет, и остальных 5-ых «преступников» отпустили еще до суда, и прокурор КГБ, учитывая наш тоже небольшой возраст, предложил ограничиться и в нашем с Геней случае лишь условным осуждением. Однако, судья был загипнотизирован своим оправданным страхом прослыть гнилым гуманистом и влепил нам все, что мог по обстоятельствам дела – три года детской исправительной колонии. – Эти подробности я узнал, уже выйдя из лагеря, от мамы и тетки, которые были членами адвокатской коллегии, и, конечно, старательно собрали все сплетни, ходившие среди судейских сотрудников о наших «страшных» делах…
Следующие четыре с половиной месяца мы с Геней провели в колонии «малолетних преступников» и очень быстро поняли, что живыми нам оттуда не уйти. Огромное большинство этих «преступников» были просто сбежавшие домой дети – ученики ремесленных училищ, которых по законам военного времени (впрочем, спустя год после войны) судили, как саботажников (с 12 лет!). Они были с головой отданы лагерным начальством в руки блатных «активистов», воров постарше, которые держали этих детей в состоянии животного страха, обеспечивавшего их беспрекословное рабство. Блатные распределяли еду, следили за работой, регулярно избивали неугодных, принуждая в этом соучаствовать их несчастных сотоварищей, отбирали все что понравится, и время от времени творили показательные расправы. От мыслей о самоубийстве нас отвлекала только мечта описать ужасы, которым мы стали свидетелями, и передать эти записки на волю. Впрочем, мы были уверены, что, если наши разоблачения обнаружатся, нас все равно убьют, и нам уже не придется совершать самоубийство.
За последние 50 лет российский читатель узнал столько ужасов о своей истории, что я не вижу смысла еще умножать этот список рассказом о мучениях детей. Во всяком случае, мы с Генькой вряд ли сумели бы досидеть до конца срока, если бы Верховный Суд СССР, в конце концов, после бесчисленных хлопот родственников и жалоб адвокатов, не принял мнения гебешного прокурора и не изменил наш приговор на условный. В декабре 1946-го мы вышли на волю повзрослевшими больше, чем на полгода…
Оба мы с Геней были безотцовщиной. Но его отец был убит «своими», а мой – немцами. Эта разница сыграла свою роль в наших судьбах. Пока я сидел в лагере, старый мамин друг детства, Владимир Моисеевич Воронель, демобилизовался из армии и приехал просить ее руки. Тут ожидал его приготовленный мною сюрприз. Он не растерялся, и вместе с мамой стал ходить по инстанциям со своей свежеиспеченной версией о трогательной фронтовой дружбе, в ходе которой якобы мой истекающий кровью отец вручил ему мою судьбу. Сомнительно, чтобы этот сюжет повлиял на решение Суда, но он очень помог в ускорении продвижения жалобных бумаг от Челябинска к Москве. В итоге они поженились, и выйдя из лагеря, я уже навсегда стал Воронелем…
Отчим увез нас в Астрахань, потом в Махачкалу, а потом я поступил в Харьковский Университет, так что, когда, приехав в отпуск на каникулы в 1951-м, я узнал, что снова сажают «повторников», мне не пришло в голову, что это близко касается и меня. Миша Ульман, как и я уехавший с родителями в Ленинград, тоже избежал чрезмерно пристального внимания КГБ. Новая сталинская волна репрессий коснулась только Геньки. Он не изменил фамилии. Он не уехал из Челябинска. Он не пропал из виду и оказался в 1951-м первым на очереди для спущенной из центра новой разнарядки на пополнение ГУЛАГа. Он был уже тогда студентом Исторического факультета Пединститута, и ему дали десять лет просто за то, что он был сын «врага народа», сам был «врагом народа» в прошлом, и легко прогнозировался, как «враг народа» в будущем. Да, и зачем еще такой человек станет изучать историю?..
К счастью, Гене не пришлось отсидеть весь срок, волна реабилитаций дала и ему возможность через 5 лет выйти, жениться, работать, воспитать дочку, но не получить образование. Он много лет работал слесарем в Политехническом Институте, утешив себя тем, что «хороший слесарь лучше, чем плохой инженер», которым при его анкете только и могла бы ему позволить стать советская система образования. Мы встречались, когда я приезжал в Челябинск и регулярно переписывались. В самом начале 70-х я предлагал ему вместе добиваться выезда в Израиль, но он отказался, сказав, что, хотя такого ужаса, как в детской колонии, ему больше пережить не пришлось, но и просто еще раз выдержать риск заключения он уже не сможет. Сейчас он живет на пенсии в Санкт-Петербурге вместе с женой и дочерью и няньчит внучку.
Миша Ульман окончил китайское отделение Ленинградского Университета и преподавал русский язык китайским студентам в Ленинграде. Он дружил с выдающимся китаистом и талантливым русским писателем Борисом Вахтиным (сыном Веры Пановой) и писал заметки в литературные журналы. Мы иногда встречались то в Моске, то в Ленинграде. В 70-е годы он без труда уехал в Израиль, а оттуда в Австралию. В Австралии он тоже преподавал русский язык в Университете в Сиднее. Он живет там и сегодня, уже на пенсии. У него трое детей. Его средний сын стал популярным раввином в Австралии.
Я, опустив в анкетах кое-какие подробности своей биографии, окончил физико-математический факультет Харьковского Университета. Это произошло уже через год после смерти тов. Сталина. Еще через год работы в провинции я поступил в подмосковный Исследовательский институт. Там я сделал свои открытия, подготовил свои диссертации и построил лабораторию Физики фазовых переходов. Одновременно я работал и в Дубне…
Еще в Университете я женился на писательнице Нине Воронель. Правда, она тогда еще не была ни писательницей, ни Воронель, ни даже Ниной. Она была Нинель Рогинкина. Нинель в юношеском возрасте тоже состояла в подпольном антисоветском кружке, который усиленно изучал марксизм, в тщетной надежде обнаружить (и, конечно, во что бы то ни стало, исправить!) ошибку, приведшую эту, когда-то освободительную, теорию к столь очевидно закрепостительным результатам. В Харькове у них был даже не один кружок, а целая сеть связанных между собой кружков, которая включала несколько десятков студентов. Но им повезло, и среди них не оказалось доносчика. Никто из них не раскололся даже и на допросах (а как же без допросов в сталинское время!), и все они благополучно дожили до более либеральных времен.
В Москве мы с женой очень сдружились с четой Даниэлей и глубоко погрузились в московскую литературную среду. Как ни странно, мои литературные интересы нисколько не мешали интенсивности моих занятий физикой, а как-то даже способствовали этому.
Когда Юлия Даниэля и Андрея Синявского арестовали, мы оба, я и Нинель, очень горячо приняли к сердцу их судьбу и этим опять сосредоточили на себе внимание вездесущей организации, оставшейся в силе и после сталинского режима. У меня сложилось впечатление, что безраздельное господство этой организации фатально для России, и так же как в свое время я понял, что, если не выйду из лагеря, я должен умереть, я решил, что теперь, чтобы не умереть, я должен покинуть Россию. Когда в человеке созревает такая решимость, обстоятельства идут ему навстречу. Через пять лет мы поселились в Израиле.
Собственно, только дети и принимали всерьез претензию Сталинского режима основываться на марксистской теории. Детский уровень этой теории в понимании природы человека провоцировал именно детей, лишенных реального жизненного опыта, принять на веру экономический детерминизм и сосредоточиваться на партийных программах, как будто именно программы определяют качество жизни. Реальный режим держался на жестокости наказаний и полноте неведенья, и, если уж упоминать в этой связи какую-то теорию, то это была скорее теория Жозефа Де Местра. [6]6
Жозеф Де Местр – Пьемонтский граф, талантливый франкоязычный писатель и философ консервативного направления, много лет бывший послом Сардинского королевства в Санкт-Петербурге. Ж. Де Местр был убежденным идейным противником Французской революции и добился большого влияния при дворе императора Александра I. Он, в частности, горячо отговаривал молодого царя от освобождения крепостных крестьян.
[Закрыть]Сама идея согласования реальной жизни с какой бы то ни было теорией в значительной степени была нам внушена советским языком, который создавал у людей ложное впечатление, будто жизнь страны основана на каких-то принципах, а не на прихотях тирана. Смерть Сталина в единый миг изменила все принципы и продемонстрировала всю тщету теорий. Личности, а не принципы, создают прецеденты, которым в дальнейшем следует рутинная практика. XX в. дал в руки управляющих организаций технические средства, намного превосходящие способность отдельного гражданина к разумному, целенаправленному сопротивлению. Поэтому сопротивление и могло быть только неразумным, детским. Абсолютистские претензии власти узаконивают даже хулиганский характер протеста…
Над въездом в поселок ЧТЗ нависала грандиозная стальная арка, на которой был составлен из электрических лампочек сверкающий ритуальный лозунг: «Слава Сталину». Этот лозунг, по нашему мнению, слишком ярко освещал правоту первых рабочих оппозиционеров 20-ых годов, возражавших против «диктатуры вождей», и однажды мы с Генькой решили его погасить. Миша стоял на шухере, я стал Геньке на плечи и дотянулся до рубильника на арке. Выключив рубильник, мы кинулись бежать, уверенные, что за нами побегут возмущенные толпы.
– Ничего подобного. Нашего кощунства никто не заметил. Потом еще не меньше недели арка стояла погасшая, слепая… Потому ли никто не хватился, что никому до нее не было дела? Или по недогадливости местных властей, которые даже не могли себе представить, что этот их сакральный символ был просто отключен мальчишеской рукой?
Смерть Сталина во всем своем значении тоже не сразу была осознана гражданами. Еще много лет тень его лежала на всей жизни страны.
И сегодня остается на ней его ощутимый след.
Люди или нелюди?
А. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», касаясь неизбежных в лагере столкновений с блатными, пишет, что уголовный мир не подлежит человеческим законам, и блатные – не люди. В этом представлении он сходится со многими авторами и читателями, потрясенными уровнем жестокости и цинизма, принятым в уголовной среде.
В последнее время мне часто приходилось слышать от окружающих, что и террористы, особенно мусульманские террористы, не люди.
Я хотел бы возразить против такого представления. Но вовсе не для того, конечно, чтобы защитить человеческое достоинство террористов или уголовников. Звание человека на мой взгляд вовсе не звучит гордо. Никакого достоинства в этом звании нет. Человек, если и не произошел от обезьяны, все же во многих важных отношениях остается очень близок к ней, и отличие не всегда к лучшему. Но, если мы хотим защититься от упомянутой опасной категории существ, нам придется понять их, именно, как людей. Прежде всего, как людей принадлежащих к определенной, чуждой культурной общности.
Мой короткий опыт общения с уголовниками в детской исправительной колонии пришелся на такой ранний возраст, при котором мое понимание еще не было безвозвратно ограничено культурой моего круга. И потому, вероятно, моя еще несложившаяся душа была открыта альтернативным вариантам интерпретации явлений.
Блатные, конечно, люди, и им вполне присущи все обычные человеческие свойства. Однако, их отщепенческое сообщество построено на принципе, который по отношению к общепринятым правилам является дополнительным. Понимание этого принципа дополнительности может пролить свет также и на многие загадочные для европейца черты культуры неевропейских народов.
Уголовники составляют как бы иную, замкнутую цивилизацию внутри существующей, и их успешное функционирование определяется, как раз, факторами, составляющими ее слабость. Именно их демонстративное пренебрежение «общечеловеческими» нормами поведения позволяет им ошеломить обывателя («фраера»), опередить реакцию толпы и восторжествовать над повседневностью.
Поведение блатных, больше чем наполовину – артистическая форма жестикуляции, рассчитанной на аудиторию, оно в сильной степени ритуализовано и имеет свои законы, этику и эстетику, свой фольклор и своих хранителей традиции.
Блатной не живет в объективном мире вещей и установленных фактов. Он живет только в мире людей.
Поэтому он действует в соответствии с психологической моделью реальности, как циркач (еще лучше сказать, гипнотизер-иллюзионист) на арене. Единственной значимой величиной для него является его собственное поведение, которое призвано на эту реальность в той или иной форме повлиять, т. е. шокировать, озадачить или разжалобить. Именно так уже в течение десятилетий ведет себя Палестинское руководство и, вслед за ними, многие другие «освободительные» и «революционные» движения. Варяжские витязи, рыцари-крестоносцы или мусульманские чудо-воины тоже не склонны были тянуть трудовую лямку и в большинстве были отщепенцами в своей народной среде. Они не рассчитывали прожить долго и между грабежами не задумывались о будущем. Английские пираты правильно называли себя «джентльменами удачи». Никаких привходящих обстоятельств – только удача и кайф. Неудача не в счет, потому что, если нет удачи, нет и жизни – впереди виселица.
Уголовник знает, что его реальных сил всегда недостаточно, чтобы приспособить к себе весь окружающий мир. Но, если его решимость (вдохновение – «дух») действительно безгранична, а, главное, впечатление, которое он способен произвести на аудиторию, внушает надлежащий трепет, ближайшая к нему часть мира, может склониться перед ним, обеспечив ему точечный успех. Конечно, он рискует сорваться и пропасть, но готовность к риску – обыденная часть его профессии. Поэтому он (как и викинги и асассины в древности, как террористы-смертники сегодня) культивирует в себе способность к сомнамбулическим, невменяемым состояниям, при которых действительность перед его глазами как бы прогибается и временами действительно идет навстречу…
Слабость любой существующей цивилизации состоит, в частности, в том, что между преступлением и наказанием всегда остается зазор времени, который для преступника может показаться вполне достаточным для оптимистического отношения к жизни. Раскольников в «Преступлении и наказании», прежде чем попал на каторгу, успел пережить целую сентиментальную драму с Соней Мармеладовой и, т. о., отчасти устроил свою дальнейшую жизнь.
Нормальный человек с трудом понимает и предугадывает поведение отморозка, потому что он ценит свою жизнь и свободу. Профессиональный преступник, напротив, воспринимает свое пребывание в тюрьме, как основное, нормальное состояние, а его свобода продлевается и в заключении. Для него, как раз, ежедневная рабочая рутина нормального человека – тюрьма. Член блатного сообщества живет минутой и ловит кайф при всякой возможности. Он стремится только к сиюминутному счастью («кейф»), и краткие перерывы между отсидками проводит в счастливом, совершенно беззаботном состоянии, соответствующем его представлению о райском блаженстве.
Такому, наполовину солипсическому, сознанию чрезмерная расчетливость – только помеха. (Все же лишь наполовину солипсическому, потому что с опытом наш герой научается симулировать обманчивые или устрашающие состояния, призванные электризовать окружающих, но неглубоко задевающие его самого.) При поимке вора его психологическая установка близка к поведению капризного ребенка, который бросается на пол и бьет ногами, если родители не поддаются манипулированию. Часто, это – не столько поступок, сколько жест. Если родители отвечают полным невниманием, ребенок может остановиться. Если обыватель не пугается, уголовник не всегда знает, что ему делать дальше. Его действия направлены не на объективную реальность, данную нам всем в ощущениях, а на противопоставленную ему коллективную волю общества, обывательскую психологию. Очень редко ему удается провести опытных полицейских.
Еще больше, чем с детьми, все эти признаки сближают образ действий уголовников с ритуализованным поведением примитивных племен, которые живут в постоянном, тесном контакте с населяющими окружающую природу духами и надеются их запугать, обмануть или задобрить. Своей татуировкой, воинственными плясками и жестокими казнями врагов они устрашают духов, своими жертвами ублажают их и обеспечивают себе успех на войне и охоте. При этом они понимают, что духи сильнее их и могут не поддаться магическим усилиям, но они привыкли жить в присутствии опасности и рано умирать. Зато героическое поведение погибших (и особенно приукрашенный рассказ о нем) укрепляет общую традицию и дух следующих поколений и обеспечивает мертвым почетное место среди храбрых…
Конечно, вся эта субкультура создана поведением выдающихся одиночек, которые, возможно, и впрямь не знали страха, не ведали колебаний в своем зверстве и не чувствовали боли, глада и хлада. Артистизм натуры позволял этим людям даже и в гибели черпать упоение своим превосходством над унылой законопослушностью их жертв и преследователей. Большинство же в блатном сообществе (как и во всяком другом) просто копирует формы поведения авторитетных воров-старожилов и обычно может быть сбито с ритма и обращено в бегство всяким решительным сопротивлением.
Также и современный терроризм – это не единичный поступок, который можно объяснять отчаяньем или религиозным психозом. Терроризм не объясняется и одними стратегическими решениями ответственных политических групп. Это специфический образ жизни, патетическая культура, включающая свой внутренний язык и жестикуляцию, иерархию авторитетов, жажду престижа. А также свободу от обыденных норм, восхищение женщин и любовь друзей, недоступные простым смертным. Терроризм – это власть сильных своим бесстрашием одиночек над бесчисленными, беспомощными «фраерами», неспособными противостоять «настоящим людям».
Напрасно европейцы всерьез обсуждают нелепость веры шахидов-смертников в мусульманский рай. Рай тут не главное, они успевают отведать всю полноту ощущения сильной жизни еще на этом свете. И острота их переживания борьбы и близости победы (которые неизменно видятся им в сильно приукрашенном виде) не сравнится со скукой их тягомотного существования на задворках Европы в качестве чернорабочих…
Уголовники презирают фраеров. У них есть для этого основания. Фраера живут в мелочных заботах о надежности своего существования. Они подвержены бесчисленным страхам, которые преступнику неведомы. Их снедает беспокойство о хлебе насущном, о близких, о будущем… Искусство всех народов внесло свою долю в обнажение пресности обыденного существования и эстетизацию лихой беззаботности и преступления: «Орел клюнул раз… и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст!» (A.C. Пушкин, «Капитанская дочка»). Потому что искусство любит все преувеличенное, из ряда вон выходящее, впечатляющее. Искусство любит успех. А успех достается тому, кто выходит за пределы обывательского воображения.
У преступника (как и у революционера) всегда есть возможность отобрать у фраера хлеб. На то фраер и существует. У преступника нет близких, которыми он не мог бы пожертвовать. Воровство и грабеж в его сознании суть справедливые формы перераспределения жизненных благ между трусливыми и неспособными с одной стороны и смелыми и гордыми с другой… – «Запирайте етажи, нынче будут грабежи…» (А. Блок). «Грабь награбленное…» (В. И. Ленин).
Этот стереотип совсем не бесчеловечен. Нелепо называть бесчеловечным то, что так глубоко укоренено в человеческой истории. На протяжении многих тысячелетий так вели себя лихие представители почти всех народов. Например, этот образ действий близок к былым героическим представлениям германских и кельтских племен Римской империи, среди которых считалось, что «стыдно добывать плугом то, что можно добыть мечом». Действительно, как только Империя ослабела, шайки кельтов и германцев рассыпались по всей Европе и создали свои минигосударства-загоны, где они издевались над культурным населением, как хотели, а настоящее сопротивление встречали лишь друг от друга (при дележе).
Так же поступали и многие другие завоеватели. Еще в XVII в. в Европе солдатский грабеж и насилие считались законной наградой победителей. Всего 30 лет назад в Нью-Йорке из-за аварии на электропередаче на несколько часов произошло затемнение («Blackout»). За эти часы все магазины в затемненном районе оказались разграблены…