Текст книги "Тайна асассинов"
Автор книги: Александр Воронель
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В такой неожиданной неуверенности, в этом осторожном «может быть» пророческая нота звучит еще яснее, чем это могло бы прозвучать в его категорическом суждении.
Качающийся мост
Молчи, скрывайся и таи
И мысли, и мечты свои.
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи.
– Любуйся ими и молчи!
Эти прелестные стихи Ф. Тютчева особенно трогают в ранней юности, когда еще не сложился навык отделять свою мысль от чувства и молодой человек думает, что он одинок в мире, потому что он уникален…
Как сердцу высказать себя,
Другому как понять тебя.
Поймет ли он, чем ты живешь?
– Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи…
Любуйся ими!.. И молчи!
Мысль изреченная не есть ложь, но слишком часто – банальность. А чувство, сопровождавшее рождение мысли, было таким волнующим, таким пьянящим, что она казалась способной осветить весь мир… Однако, будучи выражена словами, оказывается неспособна даже взволновать любимого человека…
Наши чувства принадлежат только нам и не могут быть адекватно выражены словами, потому что язык – это общее достояние, результат векового коллективного опыта. Подобное выражается только подобным, и с помощью слов можно выразить лишь общезначимые чувства. Тютчев сделал это так мастерски, что и спустя 150 лет российские юноши способны ощутить иллюзию, будто он угадал их собственное уникальное чувство безысходного одиночества в мире. Одиночество это пугает. Начиная искать сочувствия себе подобных, мы нарушаем тютчевский завет молчания, подыскивая все более подходящие к случаю слова. Но настроения переменчивы, и слова, которые казались такими точными мгновение назад, меняют свое значение на глазах:
И как пчелы в улье опустелом
Дурно пахнут мертвые слова…
Поэт мечтает высказать нечто, что воплотит его личное чувство во всей полноте и живости. Между тем написанная поэма – это всегда конечная вещь, картина. Она статична, она уже не пульсирует, она сама собой во времени не живет («остановись, мгновенье!»). Таким образом, поэт, как и математик, в творческом порыве стремясь освободиться от разрушающего (но зато и оживляющего!) действия времени, старается схватить подлинную конфигурацию переживания в его жизненной полноте разом, без присущей ему длительности. Больше того, письменный текст существует только в одном измерении – ведь слова могут следовать только друг за другом, – а события протекают одновременно и сразу в нескольких местах, то есть в четырех измерениях. Однако с помощью подбора слов, образов и умелого их чередования поэт мнит заворожить читателя – и себя самого – настолько, чтобы целиком погрузить(ся) в созданный воображением замкнутый, обладающий многими признаками реальности, мир, где зачастую непозволительные страсти и грандиозные, трагические события позволяют себя наблюдать.
Это парадокс – трагические события в жизни наблюдать нельзя: или они захватывают и ошеломляют, губят и отбивают чувствительность, или вы в них душевно не участвуете, – следовательно, и знаете о них не все. Время, как и связь событий, в действительном мире неустранимо, но… и неуловимо. Оно находится в таинственном соотношении с мнимым внутренним временем иллюзорного, поэтического мира, в который искусство заставило нас поверить, приняв его условности.
Эти условности в значительной мере соответствуют условиям физического эксперимента: Эйнштейн неоднократно говорил, что чтение Ф. Достоевского дает ему чрезвычайно много даже в чисто профессиональном плане. Обдумывая его слова, я понял, что он, по-видимому, имел в виду обстановку мысленного эксперимента, в которую Достоевский ставил своих героев.
Как строится эксперимент? Изучаемый объект искусственно изолируется от окружения – так чтобы устранить все посторонние влияния – и затем подвергается воздействию одного, строго контролируемого, фактора. С объектом что-то происходит – мы это наблюдаем и называем результатом.
Хотя звучит это чрезвычайно просто, такая процедура включает целую философию. Во-первых, мы должны убедиться, что действительно устранили все посторонние влияния. Какие из них посторонние, а какие необходимые? Как это все проверить?..
Некоторое время еще следует понаблюдать объект безо всяких воздействий, чтобы убедиться, что он не меняется сам по себе – то есть что он находится в устойчивом равновесном состоянии.
А сколько времени ждать? Когда можно считать, что равновесие уже наступило? В одном из экспериментов в моей лаборатории нам пришлось ждать семь месяцев, и я все еще не уверен, что это был конец. Во всяком случае, это был бы конец карьеры незадачливого аспиранта, который взялся бы за такую задачу. Впрочем, в научной литературе встречаются и большие времена выдержки…
Среди хаоса влияний, которые желательно устранить, мы сначала выделяем важные, существенные, и именно на них обращаем сугубое внимание. Мы изолируем объект от нагрева, внешнего давления, электрического и магнитного полей… (Однажды в моей практике оказалось необходимым устранить и… силу тяжести. Теперь такие опыты делают на спутниках в невесомости.)
Даже после всего этого, если перед началом работы прочитать гороскоп, приложенный сегодня к каждой еженедельной газете, можно основательно усомниться в том, что какой бы то ни было эксперимент имеет смысл. Ведь согласно гороскопу все события на земле зависят от расположения звезд… Что-то в этом есть – безусловно, все в природе связано.
Влияние звезд, однако, мы устранить не сможем и не знаем, когда это влияние скажется на нашей лаборатории. Им, скорее всего, придется пренебречь. По-видимому, первым экспериментатором мог стать только человек, готовый пренебречь вековым авторитетом астрологии… Но все же почему-то склонный верить, что в космосе действуют те же законы, что и на земле. Это совсем не было очевидно до того, как законы механики Ньютона были выведены из законов движения небесных тел.
Механика Ньютона обязана своим возникновением именно тому, что за небесными телами люди наблюдали гораздо внимательнее, чем за земными (может быть, и под влиянием астрологии).
Мы устраняем все посторонние факторы, которые нам известны, заранее смиряясь с тем, что известно не всё, и потому мы должны быть готовы к неожиданностям. (Вот такой неожиданностью для меня и было влияние силы тяжести на тепловые свойства жидкости.) В сущности, с самого начала мы знаем, что изолированный объект – это недосягаемая мечта, идеализация, платоновская идея.
Пусть изолированный объект это лишь идея, но зачастую влияние многих факторов действительно достаточно слабо, чтобы ими можно было пренебречь по каким-нибудь известным (то есть кое-что нам все-таки бывает известно еще до опыта) или неизвестным причинам.
Тогда вступает другое соображение: что именно мы наблюдаем, – действительное свойство объекта или только его реакцию на наши усилия?
С природой не сговоришься: «Раз, два, три, четыре, пять – я иду искать…» Даже, чтобы измерить собственную температуру, приходится порой засунуть термометр в такое место…
У многих температура от этого повышается. Неустранимое влияние самого процесса измерения на объект присутствует в любом эксперименте. Извлечение информации неразрывно связано с потерей энергии. И чем точнее и подробней информация, тем больше соответствующая потеря. Античный миф о ложе Прокруста гениально выразил эту истину. Суть ее просто в законах термодинамики. Собственно, это должно было стать ясным, уже когда мы ввели термин «изолированный объект».
Возможно ли наблюдать изолированный объект? Изолированный объект так же нельзя наблюдать, как нельзя построить вечный двигатель. Чтобы его наблюдать, необходимо вступить с ним во взаимодействие…
Таким образом, наблюдение без внешнего воздействия – это тоже только идея, поэтическая мечта, тема фантазии романа Герберта Уэллса – «Человек-невидимка»:
А может, высшая победа
Над временем и тяготеньем —
Пройти, чтоб не оставить следа,
Прокрасться, не оставив тени
На стенах… Вычеркнуться из широт.
Так временем, как океаном
Прокрасться, не встревожив вод…
Вот с такими средствами мы исследуем окружающий мир. Профессионализм состоит не в том, что мы умеем делать то или это, а в том, что мы знаем (и оговариваем) количественную меру достоверности всех процедур и готовы их ревизовать, в случае обнаружения несогласованности.
Поскольку мы не можем избежать идеализации в процессе измерений, мы должны смириться и с тем, что наши результаты, то есть добытые нами истины, тоже представляют собою идеализации, схематические изображения реального мира, точность которых не больше, чем точность предположений, положенных в основания опыта. Эта приблизительность и позволяла зачастую объяснять принципиально новые явления причудливыми, но основанными на старых идеях способами (теория теплорода, механические модели максвелловской теории электромагнитного поля и т. п.).
Неожиданно содержательным оказалось непримиримое столкновение корпускулярной теории света Ньютона и волновой теории Гюйгенса. Еще более волнующим оказался случай, когда одно и то же явление могло быть описано той или другой теорией в зависимости от типа эксперимента, в котором оно проявилось. В спорах о том, является ли электрон частицей вещества или волной, сказалась, наконец, недостаточность наших представлений, основанных на повседневном опыте.
Когда мы из укрытия наблюдаем за прохожим, мы можем тешить себя мыслью, что он не заметит, куда упал луч света, отраженный от его тела. Но, если наблюдаемым объектом станет частица субатомных размеров, этот луч непременно (и необратимо) изменит ее судьбу, ибо действие луча света на электрон – это не меньше, чем удар ломом по голове человека. Квантовая механика это неустранимое влияние наблюдения узаконивает и количественно оценивает. Таким образом, ее принципы гораздо ближе к здравому смыслу, чем это принято признавать в общедоступной литературе.
В субатомном мире, таким образом, мы встречаемся с необходимостью включить в понятие «эксперимент» не только наблюдаемый объект и запланированное нами воздействие на него, но и способ наблюдения, то есть, в сущности, наблюдающего субъекта. Если в отношении «изолированного объекта» и «невозмущающего наблюдения» мы еще могли довериться идеальным схемам, платоновским идеям, то идеализировать наблюдателя, то есть самих себя, нам гораздо труднее. Здесь нам на помощь отчасти (но лишь отчасти!) приходит компьютер, который ближе всего к платоновской идее «незаинтересованного наблюдателя».
Достигнутое таким образом в XX в. более тонкое понимание самой сущности «опытного знания» вскоре распространилось и на язык, литературу, психологию и социологию, где человек выступает одновременно и как наблюдатель, и как наблюдаемый объект. При такой постановке «эксперимента» (уже совсем по Достоевскому) мы не всегда можем предвидеть, какое из наших наблюдений приведет к более глубокому пониманию, а какое окажется обманчивым, периферийным и уведет в сторону.
Научные понятия, введенные профессионалами для удобства оперирования, сразу входят в наше сознание в виде идей, минуя стадию непосредственного опыта. Соответствующий опыт есть только у профессионалов.
В пределах профессионального общения это не вызывает трудностей. Но при переходе к обычному языку не стоит приписывать научным терминам простой, вещный смысл.
Язык – это общее достояние, и профессионалы всех профессий – часть человечества, которая невольно (и бесконтрольно) вбрасывает в язык свой профессиональный жаргон. Это, конечно, относится и ко всяким другим, не полностью замкнутым группам людей. Слова, которые в первоначальном языке могли значить нечто, быть может, очень простое, через некоторое время нагружаются дополнительными оттенками смыслов, которые они вбирают из профессионального опыта разных социальных групп и отпечатываются в психологии всех носителей языка.
Обыкновенному слову «ядро» уже не легко будет вернуть его первоначальный, невинный смысл – ядро ореха. И «частица» в сегодняшнем языке редко означает «малую часть». Язык научной и научно-популярной литературы захватил интересы миллионов людей и сильно повлиял на сознание широких масс в XX в. Отблеск ядерных взрывов добавил научным терминам незапланированную дополнительную экспрессию. Увлечение пассионарной (первоначально очень небольшой) группы ученых ядерной физикой спустя короткое время привело не только к созданию целой новой техники и гонке вооружений, но и оставило необратимый след также в языке и в общественном сознании.
Между вещами и идеями всегда останется бездонная иррациональная пропасть, через которую человек то и дело перебрасывает ненадежный, качающийся, висячий мост из слов и символов…
Эдуард Бормашенко в своей статье («22», № 137) удивляется, что «Тысячи лет иврит функционировал, обходясь без абстрактных понятий, неся на себе огромную письменную культуру и успешно решая свою основную задачу – служить средством Б-гопознания. Гибкий, выразительный язык ТАНАХа позволял мыслить о предельно абстрагированном Вс-вышнем, не имеющем пластического образа, не прибегая при этом к отвлеченным идеям. Этот парадокс требует разрешения, и это разрешение отчасти инспирировано философией Дж. Беркли».
Для индивидуального Б-гопознания, может быть, и достаточно быть солипсистом, к чему и склонялся епископ Беркли. А для жизни среди людей, в миру, необходимо нащупывать связь между вещами и идеями. Философский фанатик Л. Витгенштейн завещал нам «молчать о вещах, о которых нельзя сказать ясно», но его призыв столь же правилен и столь же бесполезен, как и призыв Ф. Тютчева, поставленный в начало этой статьи.
До тех пор пока человек окружен вещами, он вынужден их называть и этими названиями оперировать. Назвать своим отдельным именем каждую вещь из бесчисленного их множества он не в силах. Хотя, как известно, эскимосский язык включает более двадцати разных названий видов снега, все же и 20 – лишь очень малое число по сравнению со всем множеством оттенков реальности. До тех пор пока человек пользуется разумом для ориентации в мире, он вынужден классифицировать вещи и создавать понятия. Это не философская причуда, распространившаяся в западном мире, а практическая необходимость адекватно передавать знание. Как проницательно замечает в той же статье Бормашенко: «чем более абстрактно знание, тем меньше потери при его передаче». Без операций с идеями и символами мир и сейчас не отошел бы от уровня каменного века. Я думаю, в какой-то мере это могло бы повредить и Б-гопознанию.
Однако всегда остается сомнение в том, что язык, в его конечности, способен вместить реальность. Даже если язык и открыт к дальнейшему развитию, остается сомнение в существовании у человека в каждое историческое время достаточного объема оперативной памяти для адекватного использования всех средств языка. В этом смысле я вижу философию как форму словесности, позволяющую эффективно различать максимально сближенные и сближать максимально удаленные понятия и вещи.
Неопределенность, заключенная в словах, столь велика, что вызывает иногда анекдотические недоразумения. Так, знаменитая статья Льва Толстого о Шекспире является одновременно и глупой, и проницательной.
Ее можно считать глупой, потому что Толстой не пожелал вникнуть в мир художественной условности другого гения – Шекспира. Но она проницательно отмечает все несообразности, преувеличения и сюжетные натяжки, которыми буквально пестрят трагедии Шекспира.
При пользовании языком следовало бы, как и в квантовой механике, принимать во внимание правило неопределенностей: чем больше энергетический заряд, эмоциональная наполненность данного слова, тем многозначнее его употребление, выше размытость значения. Однозначные термины (например, «лошадь» или «электроника») почти лишены эмоционального наполнения. Экспрессивная речь, напротив, часто совершенно не содержит значимой информации (например: «Ух, суки! Мать их..!»).
Виталий Лазаревич Гинзбург, выдающийся российский физик и недавний Нобелевский лауреат, всерьез озабочен усилением позиций религии в современной России и с большой страстью опровергает в печати то, что он считает вредными религиозными мифами. При нашей недавней встрече в Москве он серьезно спросил: «Верите ли вы в Бога?» Я не сразу ответил, и он с полемическим азартом интерпретировал это как следование интеллектуальной моде заигрывания с религией.
Если бы такой вопрос задал мне Э. Бормашенко, мой ответ был бы безусловно положительным, потому что я приблизительно знаю, что он под этим вопросом понимает. Но Гинзбургу, воспитаннику ранней советской традиции, я, вероятно, должен был бы ответить отрицательно, потому что в понятие бога он вкладывал сугубо церковные модели организации человеческого опыта. То есть два разных человека, задающие один и тот же вопрос, спрашивают, в сущности, о разном. Б-г Эдуарда Бормашенко – слово энергетически очень значимое, и потому в своем значении размытое. Для В. Л. Гинзбурга бог – слово, точно определенное в своем значении (например, церковным преданием или «Энциклопедическим словарем»), и потому эмоционально почти пустое.
В прошлом каждый цивилизованный человек в детстве получал более или менее религиозное воспитание, а уж потом по мере поступления новых научных сведений либо как-то согласовывал их со своей совестью, либо приходил к выводу, что его религиозные представления были неадекватны. Такая эволюция находится в гармонии с возрастным развитием у человека критической способности, которая составляет необходимый элемент мышления.
Религиозные системы предназначены вдохновлять и освобождать от неизбежных сомнений, обуревающих вдумчивого человека, едва он выйдет из детского возраста. Сомнение составляет нерв научно ориентированного мировоззрения, которое не может противоречить никакому религиозному убеждению, пока оба остаются в пределах своей компетенции.
Нам было суждено родиться в перевернутом мире. Еще в детстве, в возрасте веры, нам внушили некоторые научные идеи. Иные из них были вовсе недурны. Но с возрастом мы убедились, что и в религиозном мировоззрении содержалось неузнанное нами в молодости обаяние. Во всех западных странах дети теперь так воспитываются, что научные идеи им понятнее и ближе, чем религия предков. Так как они еще не научены сомневаться, именно этим идеям суждено остаться для них тем начальным набором мифов, воспринятых без критики, на котором основывается всякое дальнейшее понимание, – то есть, в сущности, их религией. Таким образом, в качестве твердой опоры выбирается как раз то самое, в чем ученому полагается сомневаться. Потому что все научные принципы, даже если они подтверждены вековым опытом, для ученых суть только более или менее основательные гипотезы.
Первоначальной опорой познания в нашей цивилизации был миф о существовании Единого («Я – Господь!») и о Его небезразличии к нам и нашим делам («Слушай, Израиль!»). Теперь то, что тысячелетиями служило предкам твердой опорой, в современном профанном мире как раз и подлежит доказательству.
Этот радикальный переворот в сознании грозит привести к крушению всю грандиозную пирамиду западной цивилизации. Потому что из логики мы знаем, что обратное утверждение не эквивалентно прямому.
По существу, весь букет новизны, который открылся непрофессионалам в квантовой механике, был – настолько, насколько это возможно в простой речи – тогда же, в 20-х годах, высказан в философской поэме Мартина Бубера «Я и Ты». Она написана именно о таком пристальном внимании Я – человека, как «заинтересованного наблюдателя», к «Ты» – человеку, Природе или Б-гу – которое исключает мифическое невозмущающее взаимодействие и опыт без соучастия.
Андрей Сахаров, человек и ученый
(Речь на собрании Национальной АН Израиля, посвященном присуждению А. Л. Сахарову Нобелевской премии Мира в 1976.)
Прежде всего зададим себе вопрос: мог ли бы А. Сахаров в такой мере заинтересовать мир, как это реально произошло, только как человек, то есть если бы он не был ученым? Я думаю, что – нет. И этот мой ответ характеризует не столько А. Сахарова, сколько мир, в котором мы живем. Но основывается он на моем личном впечатлении о Сахарове как человеке.
Если бы А. Сахаров был политиком, он, я думаю, не выдержал бы конкуренции других, более бойких кандидатов на первых же этапах своей карьеры. Он не смог бы упрощать свою мысль для того, чтобы получить кратковременный успех, а тогда он не пробился бы до того уровня, на котором можно думать об успехе серьезном. Хотя политическая жизнь в СССР совершенно отличается от жизни в демократических странах, сказанное равно относится и к демократическим странам тоже. А. Сахарова не выбрали бы даже членом муниципалитета, потому что он бы слишком глубоко задумывался, прежде чем что-нибудь сказать, а ни у кого в этом мире нет терпения выслушивать.
Если бы Сахаров был писателем, он не имел бы успеха, потому что он не смог бы указать правых и заклеймить виновных, как делают писатели гражданские, и не оказался бы достаточно артистичен, как писатель лирический. У него не достало бы эгоизма привлекать весь мир в свидетели своих душевных неурядиц и не хватило бы одержимости говорить миру, который не желает слушать.
Если бы Сахаров был школьным учителем, на которого он похож своей добротой и манерой поведения, – стал ли бы мир к нему прислушиваться? И, когда бы его выгнали с работы или посадили в лагерь за те же самые слова, максимум, на что он мог бы рассчитывать, – это подписи нескольких добросердечных интеллектуалов под письмом в его защиту, направленным в советское посольство. А потом – на тихую жизнь, заполненную скромным физическим трудом либо в ссылке в Сибири, либо в эмиграции, в Миннеаполисе…
Однако и, если бы он был просто ученым или даже великим ученым, ситуация бы не слишком изменилась. То есть, конечно, ученые прислушивались бы к его словам, и на международных конференциях, посвященных, в остальном, физике и строению мира, раздавались бы слова о научной свободе, о необходимости прислушиваться к ученым и т. д. (Только ученые в нашем мире знают, что необходимо прислушиваться к ученым. Все остальные знают только, что с учеными надо как-то поладить, то есть в конечном счете от них – и от их предложений – отделаться.) Поэтому и в этом случае слова Сахарова дальше ограниченного круга беспокойных профессоров (в большинстве евреев) не пошли бы. А он не стал бы предпринимать усилий, чтобы попасть в газеты, выступить по радио, встретиться с сенаторами и конгрессменами…
А. Сахаров – не просто ученый. Будучи человеком очень скромным, он как-то сказал мне: «Ну, какой я ученый? Я ведь, в сущности, изобретатель». Он несомненно преувеличивал, но, как всякий великий человек, очень точно видел суть проблемы. Суть проблемы в том, что миру не нужны ученые и сильные мира сего не ценят мудрецов. Сахаров есть Сахаров и для советских властей, и для западных обывателей не потому, что он ученый, а потому, что он – изобретатель. И изобрел он – ни много ни мало – водородную бомбу, от которой весь этот мир может взлететь на воздух.
Особенностью сегодняшней техники является необходимость быть ученым, чтобы изобрести что-нибудь значительное. Но это не меняет того основного факта, что мир интересуется вещами, а не идеями, явлениями, а не сущностью…
Собственно, если бы А. Сахаров не стал ученым, он вообще не смог бы сложиться как личность и не приобрел бы своего влияния. Только в науке пока еще не много значит большинство голосов (даже в искусстве – это не так), и только в науке основательность и глубина весят больше быстроты и практичности.
Медлительный, вдумывающийся в каждое слово, Андрей Дмитриевич, как бы прислушивающийся к неясно различимому голосу в себе и явно допускающий практические ошибки, мог бы быть принят только в обществе, где нет окончательных истин и где даже самый опрометчивый может оказаться прав…
Таким обществом сейчас (во всяком случае, в Советском Союзе) является только общество ученых, и Сахаров является одним из лучших представителей такого типа. Но в прошлом такая атмосфера царила не среди ученых, а среди религиозных мыслителей, философов, отшельников, пророков. Мудрость Талмуда связана с таким относительным агностицизмом, и Евангелия характеризуются такой особой неуверенностью в фундаментальных вопросах, которая покоряет в Сахарове. Весы совести все время колеблются, и номинальный вес гирь сплошь и рядом не соответствует фактическому (а иногда и меняется со временем). Это происходит на твоих глазах, и ты смотришь и вдруг угадываешь: «Святой!» – Пожалуй, даже более определенно – христианский святой, подвижник, хоть сейчас в мученики.
Как, если бы он был представителем иного мира, посетившим нас для напоминания о чем-то забытом. Может быть о том, что и в наше время совершаются чудеса.
Не забудем, что главная функция всякого порядочного святого – умение творить чудеса. Скажем прямо: мир интересуется учеными, только потому что ожидает от них чудес. Все великие изобретения, которые так изменили лицо мира за последние десятки лет, воспринимаются обывателем и его государственным представительством как чудеса, которые способны творить одни личности и не способны другие. Популяризация науки и всеобщее образование нисколько не сглаживают разрыв между «учеными» и обыкновенными людьми, хотя эти люди могут быть не менее учеными и квалифицированными в своих областях. И вот – то самое, что неоднократно было им говорено и отброшено, слышат они от человека, творящего чудеса, и в душу закрадывается страх…
Разве слушал фараон Моисея? Но Моисей сотворил чудеса… Фараон задумался. Разве нужны были чудеса, чтобы понять, что говорил ему Моисей: «Мы пришли сюда свободными людьми, а теперь мы – рабы», «Отпусти народ мой» и пр. Но вот понадобились чудеса, и десять казней египетских, и огненный столп: и евреи свободны. И что же? Слушали ли они сами Моисея? – Нет! И опять в ход пошли чудеса…
Огненные столбы и атомные грибы вырастают, чтобы подтвердить простую мысль-заповедь: «Не убий!» Таких положительных чудес, как манна с неба или пенициллин оказывается недостаточно для усвоения этой мысли. Эти чудеса скорее балуют людей, учат не собирать в житницы и надеяться на авось. Чтобы удержать их от массового взаимного убийства, нужно что-то пострашней, и вот оказалось недостаточно даже динамита и первой мировой войны. Была и Вторая, и атомная бомба. И теперь – водородная…
Справедливо, что премию Нобеля, изобретателя динамита, присуждают Сахарову, изобретателю водородной бомбы, за стремление к миру, за его мужественную борьбу в пользу прав Человека. Если человечество погибнет, оно погибнет не от водородной бомбы и не от динамита. Оно погибнет от собственного неразумия. Динамит сам по себе никого еще не убил. Обязательно была рука, которая этот динамит зажгла и бросила.
Впрочем, часто тот, кто бросал первым, получал преимущество и, может быть, уходил от возмездия.
Но чудеса Божьи совершенствуются, как люди. Тот, кто бросит бомбу теперь, не уйдет от возмездия. Народ, который замышляет убить другой народ, теперь смертельно рискует и подвергает риску весь мир вокруг.
Это страшно. Но я думаю, что это хорошо. Как и раньше, найдутся безответственные смельчаки. Но теперь, не как раньше, всем будет на это наплевать. Найдутся и те, кто удержит преступную руку. Не из благородства, к сожалению, а ради собственной безопасности. И это хорошо…
Таким образом, А. Сахаров (как и его американский коллега Э. Теллер) не несет вины за создание смертоносного оружия, а участвует как изобретатель в создании технического чуда, которое должно вразумить народы и направить их энергию на более осмысленные цели, чем смертоубийство.
Андрей Сахаров первый выступил с предупреждениями перед советскими вождями. Что значит выступить перед такими людьми с такими предостережениями, может себе представить, не выросший в СССР человек, только если он твердо помнит, что пророк Исайя был, по приказу царя, перепилен деревянной пилой. И все же, оставаясь на современной почве, скажем просто, что он выполнил свой долг ученого. Ибо, оценив все последствия своего изобретения, он уже перестал быть просто изобретателем и стал Ученым.
Наконец, идя дальше по этому пути, взяв ближе к сердцу людские заботы, Андрей Дмитриевич связал вопрос о Правах Человека с вопросом о Мире, и эта постановка вопроса все еще нова. Почти никто на Западе еще не понял, что война, которую советские власти ведут со своим народом, не может не коснуться и их. Запад еще не понял, что мирной может быть только страна, внутри которой царит мир, и отсутствие этого покоя в СССР есть смертельная опасность для всех.
Вопрос о Правах Человека не есть больной вопрос только для СССР. Больше 60 % Объединенных Наций пренебрегают правами человека, и это значит, что опасность грозит миру со всех сторон. Большинство человечества не просто нарушает права отдельных лиц и групп. Большинство человечества вообще не знает, что именно оно нарушает, и что Господь сообщил евреям на горе Синай. Поэтому у большинства нет даже общей почвы для переговоров. А. Сахаров пророчески указал на это всему цивилизованному миру и тем самым стал великим Человеком.