355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иличевский » Дом в Мещере » Текст книги (страница 6)
Дом в Мещере
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:33

Текст книги "Дом в Мещере"


Автор книги: Александр Иличевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Поначалу его многословное молчание давило и тревожило. Прежде чем он начинал так – молча – говорить, в его движениях появлялась некая, но внятно уловимая предыстория содержательной безмолвности. Какой-то пласт вдруг срывался в череде его жестов, мимических движений, смещений зрачков, набиравшихся иногда в час по чайной ложке с самого утреннего пробуждения и, отслаиваясь значимым в непредставимом, начинал отдельное от облика повествование.

Да, теперь он почти не встает, максимум (который едва не ниже минимума) на что он способен в рамках досуга, это сон, или забытье, или чтение (что не отличить от первых двух), редкие рейды к камину или исследование – вплоть до последней еловой маковки, веточки – очертаний нашей заоконной опушки… И вот, в какой-то момент накапливаясь и при этом не суммируясь, не налипая комом, но входя друг с другом в волшебную реакцию, череда его присутствий, разворачиваясь, начинала сливаться в удивительное повествование, – и я застывал, пораженный собственным вниманием, как иногда кошки застывают перед невидимым.

Я не уверен, что способен точно передать. явление это было ближе всего к видению. При этом оно парадоксально не имело признаков какого-то бы ни было зрения: ни логического, ни психического, ни феноменального. Я, скорее, назвал бы его незрением: тем, что ближе всего к видимой неизвестным органом, словно бы пророческой – слепоте. Да, пожалуй, именно слепота успокоительно проистекала от него в такие моменты. Будто нечто вполне зримое, опознаваемое, но в то же время совершенно прозрачное проистекало в нашем совместном видении. Словно смотришь на что-то в окно и вдруг замечаешь: в стекле, принимая смысл движения от виска к брови, начинает происходить непонятное – такое, что одновременно вмешивается, преломляя, и остается в стороне, отдельно от вещественности того, на что ты через окно смотришь. Я верю, есть такие существа, чей телесный смысл прозрачность. Не думаю, чтобы он сам осознавал, что именно с нами обоими в области этой слепоты происходит.

Но то, что знал, – это точно. И хотя я и не был впоследствии способен внять происходившему, все же после ясно возникало чувство приобретенного знания. Не того знания, что имеет тяжесть и свойство орудия или опоры. Но знания, от которого сосало под ложечкой, из которого дышала пропасть беспочвенности.

– Теперь давайте поговорим о возрасте.

– Мне неизвестно, что такое возраст.

– Например, возраст – это удивления мера, толщина отделяющего забывание пласта… Мера трудов археолога горних заведений, его неудача.

– Скорее мера мысли. Но и это – слова, к тому же почти чужие…

– В таком случае не подскажете ли, как различить нас с вами в антропологическом смысле, взявши за основу разность дат рождения.

– Никак. А если все-таки различить, получится пшик, бессмыслица.

– В смысле существования – и ежу понятно. Я же имею в виду примерно следующее… Вы, простите за обиходность, человек другого поколения.

– Ну и что? Я просто формально родился в иное время. Время мало имеет отношения к человеческому веществу.

– А я родился в то время, когда человека (уже почти буквально) могли передать по телефонному кабелю. Так вот, что вы можете сказать мне, чего я не знаю и не смогу никогда узнать?

Стефанов какое-то время молчит.

Я возвращаюсь из ванной, когда он вновь обращается к устной жизни.

– Со своей стороны я бы мог спросить: что вы думаете о современности?

– Я не люблю современность.

– Потому что ненавидите наглядность и любите ясную незримость? Считаете, что говорить и даже думать вовне не имеет никакого смысла?

– Перебор. Потому что я точно так же не люблю вареные яйца и герань, меня от них не просто тошнит, я бегу от одного только запаха мысли о них.

– Я же хотя бы тем отличаюсь от вас, что мне сейчас современность просто, без экзальтации, безразлична…

Стало скучно, и беседа на этом угасла. Откуда у старика такая привычка к дидактике?

Ночью:

– Стефанов…

– Да.

– Вы видите месяц?

– Не вижу.

– Вон там, где отсвет из-под облачка… еще прячется за деревьями.

– Ну и пусть себе прячется.

– Вам что, неинтересно?

– Нет.

– Мне кажется, он похож на блеск зрачка. Лунная тень – это непрозрачный зрачок, а ободок света – его неполный блеск.

– Мне безразличны наблюдения. Тем более сравнения.

– А меня смущает, что он нас видит.

– Попробуйте зажмуриться.

– Не получается. Он остается на сетчатке.

– Тогда сдвиньте штору.

Я встаю и снова забираюсь в постель. Стефанов лежит навзничь с открытыми на потолок глазами. Лунный свет трогает его бородку. Я плотнее заворачиваюсь в одеяло.

– И как теперь?

– Порядок. Стефанов…

– Да.

– Вы, говорите, были ребенком?

– Был. А что?

– Как это?

– Вы что, маленьким не были?

– А как у вас там было… в детстве?

– Примерно как сейчас… Имеется в виду все тот же способ зрения. Вот, например, то, как я вижу солнечные пятна на узоре от тени листвы. Они шевелятся, живут, мерцают… Тот, кто видит их – как бабочек, – и есть я, пятилетний.

– А всякие там мысли, знанье, книги?

– Отчасти это наносное. Удивляешься, конечно, временами тому, другому… Но удивиться так, как я лет в восемь удивился самому себе, уже не удавалось никогда… Мать послала меня за молоком. Я шел по бетонной дорожке, болтая пустым бидоном, разглядывал те самые тени от листвы и вдруг встал как вкопанный – и так стоял неизвестно сколько. Понимаете ли, я неожиданно понял, что я есть я. Что будто бы внутри меня абсолютно твердый, вечный шар, очень красивый, зеленый, как яблоко, живой, но только абсолютно твердый, неуничтожимый… Завороженный открытием, я всматривался в него со стороны – он блестел и быстро и величественно вертелся, отражая все вокруг: хоровод деревьев, дом, гаражи, карусель, воронку неба… Помнится, сколько ни пытался повторить вот это состояние сознания, никак не мог взять в толк, как мне удалось отдалиться от себя, чтобы шар этот вынуть, видеть.

Я помолчал, присматриваясь, не появился ли месяц снова.

– Стефанов…

– Что.

– Тоскливо мне.

– А я вот вспомнил, как в детстве болел воспалением легких. Золотистый раствор в капельнице, онемевшая рука. Поздняя осень, первые заморозки. Фонарь светит в черных, костлявых деревьях. Его свет преломляется в опрокинутой в вену склянке. Я не могу оторваться от фонаря и думаю, что он похож на негатив вороньего гнезда. По ночам деревенские уводили коней из колхозной конюшни – до утра кататься. Носились по госпитальному парку, подъезжали к окнам, требовали для них украсть хлеб из столовки. Мы боялись и, сговорившись, отламывали по четвертинке от своих паек. Громадная, как смерть, лошадиная морда с бешеными, выпроставшимися из орбит глазами, храпя, пуская пар из ноздрей, с оскала, вламывалась в раму и вдруг взрывалась сиплым гоготом, взлетая на дыбы, расплющивая в жутком оскале удила… Потом – страшный, кругами, топот… Комья подмерзшей земли, как от выстрелов, по аллее.

Стефанов затаился, вспоминая.

– А мне и вспомнить-то нечего, – пожалел я.

– Стефанов, у вас дети есть?

– Двое.

– И что они?

– Ничего. Просто дети.

Но Стефанов не сердится, если ночью я иногда надоедаю ему болтовней.

Он знает: мы квиты.

Часто он сам никак не может угомониться. Честное слово, еще чаще, чем я, не говоря уж о почти еженощных побудках. То одну из «пластинок» своих поставит, то просто окликает, и кажется – беспокойно – проверяет, не сплю ли; и бывает, что уже сплю, а он меня своим окликом будит. Разбудив же и как будто обрадовавшись, тут же спохватывается, чтобы вышло, что не просто так разбудил, и, словно извиняясь, старается поскорей сообщить что-нибудь, на его взгляд, особенно ценное. Например, недавно довелось мне от него услышать, что поскольку агония – это пляска смерти, один знаменитый хореограф специально занимался тем, что по совокупности наблюдений за умирающими пытался расшифровать и претворить в сценический танец движения смерти. Я ответил, что хореограф его сволочь. Тогда я вышел из себя не на шутку и стал метаться по палате, долго не мог успокоиться, а Стефанов уже и не спорил.

Вообще, то обстоятельство, что он так часто меня будит по ночам, выглядит довольно странным, я бы сказал, подозрительным даже. Можно, конечно, допустить, что ему страшно быть одному наяву, но ведь – взрослый человек. Обычно будит он меня ни с того ни с сего. Поначалу старик оправдывался, что я, мол, кричал во сне, хотя мне вроде ничего и не снилось, а потом перестал. Он тормошит меня и, добившись, чтоб я открыл глаза, вглядывается в меня так, словно о чем-то просит. Сначала я мычал спросонок, в чем, собственно, дело, но потом привык, – старик просто посмотрит на меня, посмотрит, вздохнет, подоткнет мне одеяло, а после тихо ляжет сам, вот и все.

А я и сам рад бываю, что ему так покойней, хоть какая-то от меня польза.

Глава 7
ДОМ

Рассказывают.

Пространство этажей имело подробное устройство и находилось в точном и соответствии с танатологической моделью знаменитого швейцарского врача-психиатра Розы Стюблер-Кросс: DABDA (Denial – Anger – Bargaining – Depression – Acceptance). По-русски эта дребедень была не меньшим дырбулщилом, означая: ОГТУП (Отрицание – Гнев – Торговля – Уныние – Приятие). Нумерация этажей придерживалась английской аббревиатуры, а неоднозначности 1-го и 4-го, 2-го и 5-го разрешались цифирной приставкой: A и A2, D и D2.

По мнению Стюблер-Кросс, именно такие – DABDA – психические стадии проходит терминальный пациент с момента получения сведений о своей участи. Смена стадий означала переселение с этажа на этаж, и символизм переездов в Доме, имея внятный клинический смысл, тщательно соблюдался.

Среди прочего, от Кати требовалось регулярно отслеживать эволюцию состояния пациентов посредством «клинического интервьюирования». Понятно, что движение по этой цепочке не было однозначно линейным. Случалось, некоторые пациенты умудрялись выписывать весьма замысловатые кренделя в этом незамысловатом конфигурационном пространстве. Однако этаж B был особенно популярен и всегда испытывал трудности с расселением.

Но мы со Стефановым как-то умудрились остаться оседлыми.

Также рассказывают.

Здание Дома возведено при помощи самых современных строительных технологий. В течение четырех месяцев из Москвы – по шоссе и железной дороге – в экспедиционном порядке напористо продвигались: колесные цеппелины, набитые каменным облаком цементного праха; мощные тягачи «Вольво», тянувшие пачки соснового, корабельного качества бруса – для создания несущего каркаса, и лес поплоше для опалубки; самосвалы, засыпанные с горкой парным, дымящимся нефтью асфальтом; циклопические, ракетные тягачи – с оранжевыми японскими дорожными мастодонтами – грейдерами, укладчиками, катками – верхом на платформах; запечатанные таможенным свинцом и вниманием вооруженной охраны контейнерные фуры с уникальным медицинским оборудованием, реанимационными установками. «Лендроверы» стремглав катили членов контрольных комиссий на театр строительства. Мебельные фургоны с некантуемым грузом торопились поспеть с заказом. Три фуры с деревянными ящиками с замысловатым оборудованием для монтажа крематория прибыли в разгар строительства и три дня дожидались разгрузки.

На ближайшей узловой станции разгружались вагоны с глыбами лисянского голубого мрамора. Затем их хлопотно, по одной на полуторке, перевозили в специально сооруженный цех для распилки и полировки облицовочных плит.

Целый подлесок свай был вбит под фундамент во мшару. Иные уже после третьего удара уходили под бабой в корень бездны – и поверх встык, на штырь забивались последующие.

На пятнадцатикилометровых подступах к строительству выпиливались и вырубались дебри, ссыпались речками песок и щебень.

Жирные, огромные, как дома, паровые катки уминали холмы парящей, точно из только что вспоротого брюха, асфальтовой икры.

Временами рабочие мучались от выбросов болотного газа, которым то бурно, то сочась пузырями рыгала насилуемая строительством топь.

Далее возводилась на высоту следующего этажа опалубка, хлюпали и хлопали бетономешалки, и под пулеметный рокот насосов из задранного хоботом гофра тугими очередями заливались на верхотуру хляби раствора.

Несмотря на масштаб, строительство старались вести смирно и даже втайне: секретность требовала беречься от контактов с немногочисленным местным населением, игнорировать расспросы. Отряд охранного агентства под предлогом сбережения строительных материалов обносил дежурными патрулями внутренний периметр двойного забора, увитого поверх высоковольтными спиралями колючей проволоки, в первую голову выстроенного вокруг площади строительства.

Охранники либо спали во мху под соснами, либо вразвалочку подбирали в шапку грибы и, скучая, перебранивались с любопытствующим из-за забора населением. Но поскольку охранники сами были обделены правдивым знанием о стройке, на этой почве у них с местными часто возникало краткое перемирие – из обоюдного любопытства. Охотнее всего охранные агенты якшались с женщинами: мужчине всегда легче признаться в своей слабости и недостаточности женщине, чем кому бы то ни было еще, а именно – другому мужчине, которому он не только не признается в личной бестолковости, но еще и мордасы начистит, доказывая свою основательность. А с женщины взятки гладки, женщина на Руси – существо заведомо исповедальное.

– Ой да, миленький, расскажи, не скрывай, страсть как любопытно, чегой-то вы туточки копаете – аль прииск какой добываете? А то баба одна врала, что прошлый год самородок на болоте подобрала, говорит, свезла его в Рязань, машинку швейную на электричестве купила. Так мы смеялись с нее – прибедняется, а тут нате вот, вы приехали. Так что, миленький, поди много уж золотишка-то нарыли? – провоцировала настырная тетка, появляясь на ветке березы с бидончиком, полным земляники.

Наконец охранник, дружелюбно сердясь, отрывисто сообщал, что сам, мол, толком не разумеет, строят тут черт-те что – то дачу, то санаторий, но болтают еще – станцию для космической разведки.

– А вообще-то, женщина, не положено, иди-ка ты подобру-поздорову – гляди, того, обход нагрянет, скандал за контакт и разглашение случится.

Рабочие тоже только смутно догадывались, что за грандиозную напраслину они здесь, на болоте, возводят. Специально через прорабов была распущена легенда, что строят дачу самого. Домыслы же пошли дальше, да все круче – и дошли до строительства личного подземного аэродрома. Слухами местность полнилась, что особые бригады «Метростроя», ввинчивая толстый, как поезд, бур-медведку, ведут тоннель от бункера под станцией метро «Маяковская» – разветвляют ходы коммуникаций, множат площади хранилищ и ангаров – и что скоро на том краю опушки, венчая трамплин подземной взлетной полосы, будет возведен специальный холм типа дота, откуда из-за бетонных раздвигающихся ворот будут вылетать, выстреливаясь над лесом в поднебесье, специальные летательные аппараты.

Егерь Лыков сразу сказал, что все это караганда несусветная.

А потом, наливая заехавшему за саженцами молодому леснику маленькую, ему и еще раз сам себе подтвердил:

– Вот то-то и оно, что караганда, понимаешь, враки. В действительности там бункер строят. Понял? Конец света скоро. Слыхал, на будущий год обещают, в июле, 5-го? Потому и строят, шакалы боязные. Помирать неохота, вот и копошатся на скорую руку. Только там свай не по три и не по пять вбивать надо. Сколько ни вобьешь – все одно в прорву канут. Дна там от начала не бывало: хлябь там что ни на есть утробная, реликтовая – в самую сердцевину опускается. Рано-поздно схавает топь постройку, не подавится. А ты закусывай, закусывай, не стесняйся. Рыжики – продукт вполне бесценный, золотой даже… А торф?! А ежели диверсант, гад, поджог подземный сварганит? Не знают они, что ли, как торф горит? Так гудит-полыхает в недрах, что руда плавится, и там, внизу, аж до самой середины огнь идет и наверх вместе… с этой, как ее, с лавой плещет, извергается. Да ты не мечи, не мечи, на меня не смотри, тебе еще в дорогу собираться. Чуток отпил – и погодь, пока рассосется, организм слушай. В семьдесят втором – тебя тогда поди и не было, ты ж, говоришь, в позапрошлом из Лесного выпустился? Ага. Так тут под Шатурой такое было, страсть Господня прямо: танки, трактора под землю валом валились. Гусеничные машины, какие только были в округе, в лес пустили – думали огонь придавить, да куда там… Ползет на пузе, ползет, и тут – раз: плюх-хлюп, как канул. Они его давай цеплять под уздцы, тягать обратно, – вроде технику спасать надобно, а там скоро и тянуть-то нечего – махина вся, как воск, течет, одно дуло наружу, и то уже – сопля, гнется и розовым светит… А на кой оно нужно, дуло-то?.. Ну, понятно, брат наш тогда, лесничий-егерь, под самую завязку натерпелся… Мы военных в центры очагов сопровождали. А как дойдем – мать честная, кругом огонь под ногами гудит, не уймется – шевелится, шатает. Вот и бросали все и давай бегом драпать, жизнь уносить. Сами бежим, а сердце в мотне колотится, – под ногами-то зыбко, как на льду весеннем… Так эти начальнички, говоришь, санаторий строят? Ну не ты, так все равно ведь болтают, что санаторий. Ну-ну, знаем мы эти профилактории-оратории, мать их за хвост барсучий… Я вот когда в сорок первом, осенью, пацаном, тебя моложе, в Куйбышев призвался, так, пока до фронта, объект один охранял наружно, наподобье вот этого. Ну и понял я тогда, какие у власти берлоги для работы-отдыха бывают. Ты только послушай. Поставили, значит, в городе, в самом центре, здание. Четыре этажа, оцинкованная кровля, отделка, все как полагается для канцелярского помещения. Но никто еще не заезжает. Стоит, пустое, месяц, два – ну, думаю, не до переездов: война идет. А потом смекнул. Во дворе там, за забором, нужник стоял, будочка метр на метр и на два.

Вот я и приметил через щелку, догадался. Утром туда заходит человек, рабочий. И не выходит, там сидит. Через пять минут другой по нужде отправляется. Ну, думаю, ладно, вдвоем там еще куда ни шло, а вот третий и четвертый сейчас заходят, они-то там каким образом всем скопом справятся?! Вот так-то, малый. Так я их и разгадал. Сорок человек в эту будочку утром влезли и только вечером поздно отвалили. А им навстречу еще столько же – меняются, значит, на сменках. Ну и я потом скоро сменился. И что удивительно, ни кучки земли, или хотя бы инструмент какой с собой на поверхность не брали. А куда там землю девать – тайна. Жрали они ее, что ли? После, конечно, смекнул я – когда заявили, что правительство из Москвы в Самару переводить будут, что бункер там для Сталина строили. А бункер – это тебе не метро. Бункер – это, так сказать, сразу четыре метра. Вот оно как, а ты говоришь – самолеты-перелеты, понимаешь.

Глава 8
ПРЕБЫВАНИЕ

Жизнь, как баба с пустым ведром у полыньи, слабо охнула и неуклюже, беспомощно подломилась, плюхнулась, сверзилась на часть свою основную: и то ли больно, то ли досадно, а могло быть и хуже: затылком, – вон и напрочь в непроглядное. А так – обошлось: кругом и над синева, белизна, лед блестит леденцом и – в пузырьках и трещинках, аж лизнуть охота, и подо льдом – рыба: извивается сверком, бьется, наружу просится… Рыба эта – я. Жизнь моя – наверху, в отдельном от меня обмороке. Я же, хотя и знаю, что на воздухе суши помру и погибну, отчаянно рвусь и прошусь во внешнее, к себе прийти на помощь, и – не пускают, но видеть пока дают…

Кстати, о «Форели, разбивающей лед». Интересно, с какой стороны о лед билась форель, так сказать, под пером поэта? Сам по себе образ напряженной тщеты, содержащийся в идиоме «как рыба об лед», имеет следующую иллюстрацию: рыба поймана (чтобы вытащить – долго, протяжно тянули внатяг, заговаривая срыв – «сорвись-сорвись-сорвись» – скорой рыбацкой присказкой, и даже пришлось потом, при выемке, колоть, расширяя вбок, лунку: «Какая здоровая, однако, лещуга!»), снята с крючка и кинута подле с окоченевшим уже остальным уловом. Cadaveric spasm. И будучи вброшена в пустоту, рыба принимается биться. Остервенело. Взлетая и рушась обратно оледь. Взлетая. Хлопая хвостом, точно аплодируя рыбацкой удаче. Иронично. Первый удар. Второй. Третий. Тристан идет наконец ко дну в одиннадцатом… А здесь – обратная тяга обреченности – со дна, чтоб задохнуться, вглядевшись в последний раз.

И в этом нет ничего. По крайней мере, ничего удивительного. Так что так вот и обнаружилось, что живу я здесь, пребываю. Что жизнь, она, как говорится, и на луне возможна, и хотя зыбка, словно ход облаков над озером по ветреной загородной погоде, но тем не менее, благодаря и ветру, и зеркалу ряби – возможна. И что Катя к ней вновь, как и ранее, как и странно все очень и, можно сказать, даже страшно – причастна. И все так же близка, словно прикосновение, и стремительно недоступна, как отражение в ручье.

Покуда я здесь томлюсь-ошиваюсь, Катя со мной по существу моего пребывания не обмолвилась и полусловом. Все мне чудится, что хочет сказать что-то важное, объяснить – почему, но, чему-то противясь в себе, не в силах молвить. Потому и время для меня расслоилось на цепочки значимых снов и провалы…

Этот морок необъяснимости тем более отягчен, что горбун принимает участие в том, что со мной и вокруг происходит. Мера эта полна как и прежде, несмотря на явное снижение его ранга за счет появления Кортеза, сестры-хозяйки и Наташи, у которых он пусть и на особенно важных, но все-таки – на побегушках (посылка за мною в Москву и прочие вспомогательные мероприятия).

И вот теперь, когда мы со Стефановым заполучили его к себе во владение, в залог (так как снится мне наконец, что поймал я его, уловил, посадил дохлой куклою в кресло и кляп потуже впихнул), я решил выложить горбуну накипевшее: пока спит Стефанов, все сполна рассказать и поведать по поводу здешних дел и событий.

Прямо сказать, нервы у меня не выдержали. Не знаю, что на меня нашло, какой резон у меня нашелся, что я хотел ему объяснить? Меру отчаяния? Это было бы совсем пустое, поскольку милости ждать не пристало и глупо. Я почуял, что вот именно сейчас важно начать говорить. Горбун не вырывался и, казалось, не прочь был послушать… Но с чего же начать?

Да хотя бы с того, что, не выслушав, горбун махнул рукой и кляп выпал из уст его вместе с криком «На помощь!». Тут же, сорвав печать с моей удачи, смешав остаток мысли, ворвалась санитарная кодла, и пошло, пошло сплошной каруселью: нас завертело, бросило, подобрало, занесло, всплюнуло, протянуло. и вместе со спящим Стефановым я вновь спустя беспамятство оказался во внешнем пространстве, в котором ничего из того, что уже здесь случилось, никогда не случалось, а если все же случалось, то об этом хорошо постарались забыть… Впоследствии если что-то из настоящего и напоминало о прошлых событиях в Доме, то это жестоко и неумолимо подвергалось крепчайшему из умолчаний…

И вот я иду по второму этажу, или не этажу, но это все равно, так как я иду по мрамору, по голубому, в венозных прожилках камню. Стефанов остался там, где мы с ним очнулись – на крыше, где ветрено, хмуро и не видно земли за стелющимся туманом; сосны стоят по макушку в нем, иногда фигуры безмолвных призраков подымаются там и тут, оседают; не видно и неба, скрытого пеленой облаков повыше. Старик очень плох, на открытом воздухе ему оставаться нельзя, и я должен теперь отыскать для него свободную койку, врачей, позаботиться об уюте. Я спустился уже на три этажа, но нигде никого, вот и сейчас, на втором – ни души персонала, и свет вдоль стен синеватый льется, стекает; тишина в коридоре – и в палатах ни звука. И вообще, тишина – уплотненная так, что можно ее потрогать. На душе – пусто и сухо, словно я уже умер. И я спрашиваю себя – неужели? Тишина. Неужели произошло то, что не вспомнить и в чем не разобраться? Я в замешательстве. Достаю сигареты, сажусь по-турецки на пол. Мраморный пол холодный, как ток Коцита. Мне приходит в голову, что это, возможно, только предчувствие. Я докуриваю, бычок ввинчиваю в мрамор. Вдруг послышался крик за одной из дверей и тут же оборвался. Снова всплеснул, но короче. Затишье. Вновь кричат, но теперь размеренно, словно стонут. Громкий всхлип сменился воплем. Я пытаюсь определить, за какой именно дверью кричат. Не за этой и, вроде бы, не за той. Я жду продолжения. Внезапно подряд три коротких вскрика раздаются вразнобой – позади, впереди и за ближайшей ко мне дверью. Подаюсь вперед, но отступаю – еще один вопль за ближайшей. Я протягиваю руку, чтобы открыть, но вдруг начинают вопить сразу все двери. Словно хохот, немыслимый хохот, слившийся из рыданий, стонов и всхлипов, раскатился по всему коридору. Крики рвались вперед и назад, давились и вновь после вздоха взрывались и, достигнув предела, рушились на излете хрипом. Чтобы выжить, нужно было исчезнуть. Я толкнул дверь и шагнул. Сначала я увидел звезды. Вся половина неба кружилась полусферой и покрывалась дымкой марева, как будто рябью. Местность напоминала громадное продолговатое дно: это угадывалось по отсутствию звезд на нижней части окоема. Теплый ветерок донесся с противной стороны колодца и приятно обдул все тело. Сгусток темноты взметнулся, задел крылом по лицу…

В этом месте я просыпаюсь от того, что меня будит Стефанов и просит посмотреть. Я продираю глаза – вижу его силуэт в прямоугольнике окна. Под косым лунным светом окно как будто накренилось. Стефанов долго всматривается в меня и наконец, вздохнув, ложится. Отключившись, попадаю в то же место, где вижу, как кукла, сделанная из меня, вывернув руку, отталкивается от источника страха непослушными, кем-то отнятыми ногами. Нечто, лишенное себя, ползет, волочась, по пустыне навязанного ему кошмара, время теперь не последовательность, составленная из событий страха, а непрерывный провал, не имеющий ни конца, ни начала, застывшая стремительность. Шарахнувшись от двери, отползаю. Дверь тем временем, размеренно зевнув, скрывает ночь и звезды, их дыханье, а также шрам, оставленный на зрении полетом существа, котрое меня так испугало…

Я все еще сижу на полу, прислушиваюсь к тишине. Замираю. Чувствую, как мрамор подо мной теплеет, и вдруг чую: тишина тоже прислушивается ко мне, и ее глазами я вижу внутри себя берег, бесшумный прибой, облака и пену, скалу и сосну на ней с завернутыми по бризу – от моря – ветвями; лицо старика, открытое порывом ветра. И вдруг вспоминаю – Стефанов! Да, конечно, Стефанов. Что я делаю здесь без него, как он там, наверху, где промозглый туман и облака – такие низкие, что проникают в одежду и их космы влажно трогают щеки. Наверху невыносимо, хочется в тепло, просохнуть. Я не справлюсь один – узкий люк и лестница без перил: старик не устоит, я не удержу. Нужно кого-нибудь в помощь. Я встаю и тут же падаю: ноги затекли до бесчувствия. Мрамор холодит щеку. Мне ничуть не больно. Веду рукой, нахожу теплое место, где только что был. Как добраться до старика? Я улавливаю исчезновение места. Что же я так лежу? Ведь можно простудиться. И тут я снова вижу немой прибой, пенные барашки пасутся вдали на отмели. По берегу кружит собака. Она заходит по морду в воду и настороженно смотрит. Вдруг, что-то учуяв, лает и прыжками вылетает на берег. Лай срывается в вой. Солнечный день мрачнеет, небо меркнет. Диафрагма видения сходит на нет, изображение выворачивается наизнанку, и черное солнце затмения конусом тени реет над морем. Постепенно я привыкаю к вою. Тоскливо и жутко, но все же терпимо. Надо идти. Я пробую встать. Передавая часть веса стене, дохожу до двери… и проваливаюсь в нее, как в утро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю