355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иличевский » Перс » Текст книги (страница 3)
Перс
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:03

Текст книги "Перс"


Автор книги: Александр Иличевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Бычья морда, стена холки, плеч проступили в лунном свете, серебряные усы щетинились на кожаных губах, гора спины, бугристой от жира, разъеденной слепнями и засыпанной опилками, недавно обрезанные рога с еще острой кромкой…

Ленька стоял, заложив руки за спину, прогнувшись в стойке, как тореро.

Когда бык разглядел человека, он отпрыгнул назад, нагнул голову, забил копытом, мотнул мордой, вернулся широким разворотом, аккуратно держась в стороне от проволоки.

Ленька засвистал чаще и выше тоном.

Бык замер, затем захрипел, отскочил подальше, заревел, наскочил, ушел в сторону. Снова вперед с боксерским упором. Живая тонна жира, мышц, костей, слепой ярости, животной бессмысленности – неясной, но отчетливой страдающей силы бесновалась на расстоянии вытянутой руки.

Когда бык еще раз развернулся, я заметил, что в паху его болтается какая-то тряпка с металлическим зажимом, и наличие этого предмета означало отсутствие предмета другого: бык был кастрирован.

Вдали замелькали огоньки, видимо, сработала охранная система.

Я оглянулся. Пустая дорога, огромная ночь, мертвая луна, четвероугольник машины мигает на обочине. Тонкий свист и топот, храп быка.

Я перелез через ограду, взял Колота за локоть. Ленька вырвался, придвинулся еще ближе, теперь он свистел, заливался в четыре пальца.

Бык швырнул себя на проволоку, искры ударили в обе стороны, по земле к ногам ринулись змейки синего огня. Запах паленого мяса достиг ноздрей, бычья морда вдруг осунулась, стала коровьей – не глыбой, а долгой, с вытянутыми губами, голова моталась из стороны в сторону, затихая; задние ноги еще подрагивали. Бык жмурился и, как ребенок во сне, поворачивал голову, будто вжимаясь в подушку. На земле еще дрожало, переливалось бледно-голубое пламя.

4

За пятнадцать лет расклад не сильно изменился, и теперь я подумал, что все равно так просто наша встреча мне не сойдет. Одним прыжком с плотины мне отделаться не удастся. Так оно и оказалось. Слово «Голландия», произнесенное Ленькой, теперь дразнило – отринутое временем, отложенное в бесчувствие прошлое, вырванное из рук, головы, души, уже ярилось, рыло копытами бегства, било рогами – развилками сослагательного наклонения, и вот-вот готово было ринуться сквозь высоковольтное настоящее в безоружное будущее…

Да, я всегда завидовал безрассудству Колота, и в полдень следующего дня я всматривался в пейзаж, с безмолвным бешенством мчавшийся в неподвижном, как волна, закручивающая тебя вместе с доской в свал гребня, – вагонном стекле. Нет более мудрого лица, чем окно поезда: оно затягивает в созерцание, разливает сознание по окоему, расширяет до просторного покоя, в котором легко разложить мысли или их отсутствие.

Ленька перелистывал толстенный фармакологический каталог и время от времени откладывал его в сторону, чтобы и так и эдак перевязать шнурки на походных ботинках.

Я вынул из рюкзака «Летящее озеро» Уильяма Симоне, но так и не сумел сдвинуться с двадцать второй страницы. Знакомый ранее только по полотнам пейзаж захлестнул сетчатку, превратил мозг в зрячий колодец бесчувствия. Необъяснимо устроена память! Случается, даже в распятом работой рассудке всплывают мгновения дальней, отмершей жизни, настолько забытые, что если бы они не были порождены самим забвением, если бы их кто-то навязал, мозг бы восстал: «Не было!»

Незачем мне было ехать в Голландию, это точно. Часа через полтора сквозь бешено мчащееся стекло я видел очнувшиеся, оттаявшие полотна, офорты – у меня дух захватило: это были иллюстрации в книге без обложки, в которую я однажды в детстве провалился, как Алиса в кроличью нору. Лоскутные одеяла польдеров, гребенки дамб, свайные мостики, пьяные великаны-мельницы, домики с плавниковыми коньками крыш, чешуя скатов и вдалеке два-три деревца, убегающая тропинка, глаз оживляет каждый камушек, в каждой луже слепит лоскут неба; геометрическая перспектива льется, ветвится каналами этой плоской морской страны, здесь ворочаются на погрузке-разгрузке пузатые шаланды, затем тяжко скользят из-под шеста, здесь зимой звенят коньки; дерзкий мальчик Кеес, купивший душу разбойника Железного Зуба и владевший талисманом – сакральным тюльпаном, единственным из цветов, в который увлекательно глубоко заглянуть, осада Лейдена, таинственная красавица Эле, восстание гезов, горбун-подпольщик Караколь с накладным горбом (потом мне казалось, что все горбуны прячут в горбах некие сокровища, тайну) – все это навсегда со мной, никакая реальность не сравнится с этой повестью по достоверности. Книгу эту я обрел случайно, старуха, вечерами торговавшая семечками на причале у Северной эстакады острова Артем, сворачивала фунтики из ее страниц. Я до сих пор не удосужился узнать, кто ее написал, все хорошие книги в детстве не имели автора.

Незачем мне было ехать в Голландию. Капли детства – град парафиновых клякс – сначала одна, две, дробь солярных капель, передышка – вдруг захлестали, застегали, хлынули солнечным ветром. Белое солнце Каспия взошло в мозжечок, от слепящего морского горизонта показались полчища бурунов, ветер ударил в лицо, и я задохнулся до слез запахом моря и нефти… Я сопротивлялся каждой клеткой, каждым нейроном. Предчувствие подожгло, осалило, хлопнуло ладонью меж лопаток, я прогнул спину, борясь с желанием оглянуться и кинуться прочь.

Я въезжал в Голландию, как на собственные похороны.

– Вы замерзли? – спросил меня пассажир, сидевший напротив.

– Продрог до костей! – поддакнул Ленька.

– С чего вы взяли? – я очнулся и теперь смотрел на этого строгого лысоватого человека, с бородкой и тоненькими дольками очков на носу, через которые он всю дорогу елозил глазами по экрану ноутбука. Иногда, взглянув украдкой в окно, он выуживал из внутреннего кармана пиджака пластинку ржаного крекера.

– Да у вас зуб на зуб не попадает. Пересядьте из-под кондиционера. – Сосед мой пошарил глазами по потолку, заулыбался, вздернул подбородок и о чем-то поспешно заговорил.

У него была необычайная мимика, словно тик, он всем телом помогал речевым мышцам. И тут меня пронзило: да это Железный Зуб! Это бессовестный разбойник, от которого Фландрия трепещет не меньше Голландии. Человеко-зверь, он носит кованый шлем с острым рогом, от страшной раны не спасает панцирь… Крошка от печенья скакнула в бороде Железного Зуба. Говорил он с еще неизвестным мне голландским акцентом, очень трудным, непривычное ухо ничего не могло разобрать, артикуляция густо заштриховывалась шепелявыми шипящими.

Я что-то промычал в ответ и несколько раз украдкой глубоко вдохнул и выдохнул, чтобы унять внутреннюю дрожь.

– Вам нравится жить в Амстердаме? – спросил я только затем, чтобы что-то сказать.

Моя бабушка всегда говорила, что нет ничего лучше в жизни, чем разговор: «Разговором ты всегда сможешь раздобрить обстоятельства или собеседника, если будешь говорить исключительно о том, что интересует только его, но не тебя. Например, если тебя хотят ограбить, то преступника надо спросить: „Что вы купите на мои деньги?“. Но никогда не спрашивай: „Неужели вы убьете меня?“». Так говорила моя бабушка, а она знала, что сказать о жизни, не потому что жизнь ее была тяжела (муж погиб на фронте, дочь умерла во младенчестве, двое мальчиков после войны на руках, ни кола ни двора), а потому, что была врачом и все время читала. Читала всегда, с аристократическим небрежением к действительности. Веранда ее дома была усыпана луковой шелухой. Возвращалась с суточного дежурства и без сил забиралась в постель. Дочитывала последний том собрания и начинала заново. Многое из Чехова она знала наизусть. Я весь Апшеронский полуостров изъездил в детстве на «скорой помощи»: она часто брала меня на дежурство, на принудительные прививки среди населения – в трущобах окраин и в аулах предгорий…

Голландия – страна детства, мне всегда казалось странным оказаться в ней, потому что я там и так уже жил. Лейден – наш с Хашемом, моим другом, город. Мы читали «Адмирала тюльпанов», играли в Кееса и Караколя, я бредил тюльпанами, Хашем бредил самой игрой, самим представлением. Наконец отец привез мне из Москвы из павильона цветоводства на ВДНХ луковицу.

Слишком пустынно длилось мое детство, чтение было единственным раздольем. Десять квадратных километров нефтяных полей на каменистом острове, соединенном с берегом Апшеронского полуострова двухкилометровой дамбой. Что такой ландшафт может подарить детству, кроме футбола и купанья? Начитавшись до галлюцинаций, в десятом классе я решил – баста: отныне не употреблю ни строчки и всю жизнь проведу в путешествиях. И только тот опыт впущу в душу, который приключится с моим, а не с каким иным умом и телом.

Поезд выдохся, будто пуля на излете, перешел на рысь, и мой сосед с ноутбуком под мышкой, как просо в песок, замешался в вереницу других пассажиров, тронувшихся к выходу.

Амстердам оказался продувным, пасмурным, я зяб. Трудно было поймать волну интереса, дома-пеналы, кирки, шпили, мостовые, запруженные велосипедистами… Мы двинулись вдоль каналов, заплутали и устали, когда забрели куда-то на окраину, если только в этой стране вообще есть окраины. Во всяком случае, там было повеселее – кругом деревня, вдали поля, в канале, засыпанном скошенной травой, то барражировали строгим строем, то кучей ссорились флотилии уток. Иногда доносилось мычание коров, гремели бидоны, кое-где воняло сычугом, высились ветряки-водокачки, обнимавшие лопастями пасмурное небо, стадо гусей оглушительно загоготало, и вожак кинулся на меня, щипнул раз, другой, забил крыльями, твердыми, как палки, – по коленям, я хотел его двинуть ногой, но постеснялся чужбины.

Скоро нас вновь повлекло куда-то, но Ленька собирался нагрянуть к Софи, и мы вернулись в город вдоль сереньких разливов реки, и снова по каналам. Мне нравилась эта набережная без ограждения, уставленная обжитыми баржами: нарядный плавучий уют, оснащенный цветочными вазонами, занавесками, верандами и гамаками. Ленька ждал меня, покуривая в небо, пока я прокрадывался по мосткам на палубу, заглядывал в иллюминаторы, окошки, щурился сквозь ребра жалюзи… Вот в полосчатом полумраке нагая женщина варит кофе, наливает чашку, устраивается на диване, то не видно глаз, то высветлены губы, сейчас яркая полоса пересекает начало груди. Вот подросток, сосредоточенно хмурясь, охаживает напильником чугунную сковородку, тщательно заметает со стола опилки в бумажный фунтик, сточенный край сияет… Вот тоненькая девушка в купальном халате, с чалмой полотенца на голове, держа блюдо с фруктами, стоит в профиль у самого окошка и долго-долго о чем-то думает с полузакрытыми глазами, на груше танцует солнечная оса… Вот два парня и девушка, уже порядком хмельные, сидят над ополовиненной бутылкой виски в ряд за длинным столом, накрытым накрахмаленной скатертью, на упругий ее край, почти без складок свисающий с угла, ложится сильный конус света. Обнявшись, они клонят головы друг к другу, что-то выпевают неслышно, я вижу их локти в золотистых волосках, один парень отталкивается от стола, выпадает на палубу и враскачку звучно отливает за борт; тем временем девушка впивается в губы его другу.

Так мы брели вдоль каналов, оглядывая плавучие дома, их обустройство, всматриваясь в дрожащие, плавкие их отражения, ближе к центру улочки вились гуще, каналы стали уже, зажатые склоненными стенами домов. Наконец мы осели в каком-то шалмане. После бутерброда и кофе Ленька-бес велел мне заказать три номера из разносортицы дурмана, на которую я наткнулся в меню. Вот этого мне точно не надо было делать. Последний раз курил я чуть не во младенчестве, Колот посчитал, что тогда нам попалось ужасное сено, но я был иного мнения. Тогда мы смолили в мансардном этаже университетской библиотеки, выпускали дым, целуя стекло ксерокса: лампа обжигающе лизала щеку, и затяжные мгновения ослепления мы называли – Ямайка. «Джа-ма-аааа-йка!» – вопили мы по очереди, жмурясь от кварцевого солнца. «Как ты загорел, Тарзан!» – размахивал Колот чьей-то угольной рожей, выползшей из ксерокса. И все вроде бы ничего, но потом мы выплыли гулять, где-то громом залаяла большая собака. Долго-долго петляя, я пролез на стройку и засел в каком-то котловане. Колот оказался рядом. Мы присели, вглядываясь за бруствер отвального грунта. Прожектор резал глаз, пес миллиметр за миллиметром подползал к краю котлована. С ощеренного оскала капала слюна, из нее вырастали белые цветы, я слышал их сладковатый запах. Пес подкрадывался часа три, и с тех пор я больше не курил. А тут решил разговеться.

Летя с рюкзаками по тротуарам, заведенные до предела дурманом, по часу зависая над дрожащими отраженьями в каналах, мы мотались по городу до ночи. Наконец на автобусной остановке легли на сплоченную спинками двойную лавку, и через мгновение я провалился в сон такой глубины и черноты, какая может привидеться только куску угля.

5

Бедовый Хайнц – Troubled Heinz – пружинистый худышка, каждый мускул, будто отпечатан, торс весь в шрамах, порезах, наколках; розовая гусеница рубцов, оставленных ударом велосипедной цепи на ангарном рейве в Болтоне, сокращается, с правого плеча переползает на грудь, кроет сосок: Хайнц одет в длиннополую куртку на голое тело, от быстрого шага вспыхивает над его головой капюшон, отороченный мехом, полы куртки вспархивают нараспашку, гусеница сокращается, обвислые джинсы зевают на ляжках, коленях прорехами; из ушей его свисают провода наушников, над ширинкой болтается обесточенная клемма, сам плеер с разряженными батарейками он обменял у Слимброка на эмалированный значок с правильной индийской свастикой, которым тут же заколол пупок. Он подшаркивает кроссовками без шнурков, «языки» салютуют, его одолевает озноб, который опьяненное сознание не чует, как рыба не слышит шторм, а тело всплескивает конвульсиями, отчего кажется, что походка пританцовывает, с предплечья свисает кипа газет Straatkrant, о жизни бездомных, всучить вместо подаяния, евро за штуку, в этом городе проще работать, чем побираться. Хайнц все время с кем-то перебранивается, идет, идет, вышагивает, мотая головой, выворачивая шею, плечи из ворота, вскидывая руками, с упорной ненавистью бурчит и бормочет что-то исподлобья, бьет головой, быкует, препираясь с сонмом духов. Воинство цветастых мигающих чудаковатых чудищ течет перед ним, переливается, дробно танцует, перемигивается, топчется по сетчатке Хайнца парадом. Согласно партитуре маршрута – там над головой шуршат столбики мозаичной рекламы, здесь – зияют окна плакатов: из зарослей дикого какао выплескивается ацтекский дух в окровавленной клыкастой маске, а вот – рама у автобусной остановки, заполненная ленточной каруселью нимф мыла, молодильных кремов, – все они озвучивают его морок, эти неотвязные создания отвратительны, как родственники, он уже сам не отличим от них – духов рекламных тумб, щитов, вертушек, глянцевых листьев журналов в кафе, радужного праха флайерсов, тритонов топи коммерческих экранов.

Он останавливается у автобусной остановки, на скамье которой спят, скрючившись от холода, два бродяги, один подрагивает, сучит ногами, рюкзак под головой, детское выражение лица во сне, заушники очков перекошены. Хайнц пританцовывает, пришаркивает перед ним, напевает глухо: «I cheated myself, like I knew I would…»[7]7
  Я обманул сам себя… (англ.)


[Закрыть]
Вдруг Хайнц для проверки одному из бедолаг зажимает нос двумя пальцами, тот перестает сопеть, нос выскальзывает из прищепки пальцев; человек дергает головой, но не просыпается, чуть погодя снова начинает хрипло сопеть. Хайнц напевает: «Yes I've been black but when I come back…»,[8]8
  Да, я был черным, но когда я вернулся… (англ.)


[Закрыть]
отмахивается от чего-то, двигает ногой, бьет по морде сунувшегося к колену крокодила, проворно засучивает спящему штанину, клацает «выкиду-хой», срезает с щиколотки ксивник с документами, кредитками и деньгами, отстегивает клапан рюкзака, запускает руку, выуживает, шарит по карманам куртки, перекладывает за пазуху бумажник, мобильный телефон, фонарик. Уйти не торопится, приплясывает, вдруг сторонится от трепещущей белым холодным пламенем девушки, соскользнувшей с рекламы Chanel Coco Mademoiselle: плутовка гибко льнет сверху ко второму спящему, тянется губами к его губам, разводит воздух руками над его пахом, снова влипает в бархат плаката, застекленного в боковине автобусной остановки. Хайнц кивает кому-то, отстраняет рукой, увертывается, как боксер в спарринге от партнера-невидимки, приседает, уходит от удара, торс в распахнутой куртке лоснится холодным потом, льется, пружинит прессом в свете фонаря, Хайнц отвечает хуком слева, затем прямым, при этом глаза его полузакрыты, губы сложены трубочкой, он еще и еще уходит от удара и, не оборачиваясь на открывшую глаза жертву, растворяется в натянувшем с каналов предрассветном тумане.

На следующий день обездоленного Колота приютила Софи. Ленька оказался занят восстановлением документов, карточек и возрожденным романом. Так что десять дней я был предоставлен пешим скитаниям, гостиничной бессоннице и беседам с Ленькой во время прогулок по набережным каналов.

«Незачем мне было ехать в Голландию, – твердил я про себя, – ох, незачем…»

6

Поселился я в древней гостинице с каменными полами и облупившейся штукатуркой. Я проводил в ней много времени, отлеживаясь после странствий. В высоченном потолке, испещренном трещинами и соломенными потеками, в их сплетениях и мазках проглядывали офорты – то хромоножка с одноногой шарманкой, шапку долой, кривой широкий рот улыбчив, то медведь на задних лапах, то стол с блюдом, полным дичи и россыпью гномов вокруг, катящих в норку виноградины, сталкивающих с края блюда персик, отрубающих топориками смуглую гузку. Утомив глаза, я обращался к туристической карте. Над ней с каждым днем все настойчивей проступала история, в которую мы с Хашемом, маленьким горбуном Хашемкой – играли шестой и седьмой классы напролет: история адмирала тюльпанов Кееса и его друга – эксцентричного мнимого горбуна Караколя, подпольного связного отрядов гезов, поднявших восстание против испанского владычества, держащегося на вездесущей инквизиции. Согласно топонимической траектории приключений веселой компании, передвигавшейся на фургоне, запряженном облезлым медведем Помпилиусом, родом из лесов Мюнстерланда, и лохматым гигантским псом по кличке Пьер, из далекого монастыря Сен-Бернар, – с помощью ширкоформатного «Атласа мира» мы вырисовали карту. Вместе с Кеесом и Караколем путешествовали бойкая девочка Боолкин и ее брат Михиелькин, ленивый, но славный малый. Но главное – с ними была загадочная, почти немая девочка Эле. Ее Караколь подобрал в окрестностях Эдама, где еще жива была легенда о русалке, которую жители нашли после наводнения в поле; научили шить, ткать, всякой работе. Не знаю в точности, как образ Эле сложился для Хашема (хоть и уверен, что, сбереженный и вскормленный умолчанием, образ ее двоился в наших сознаниях, как русалочий хвост), но догадываюсь, что и для друга моего эта кроткая русоволосая девочка, спасшаяся с потерпевшего крушение корабля, значила многое в воспитании чувств. Мы помалкивали об этом, но ясно было, что Эле служила нам незримым кодексом, резцом дисциплины, которым оформлялись несбыточные чувства и смыслы.

Играли мы незамысловато, но упоенно. Нет более питательной почвы для воображения, чем бедность реальности: засеянная зернами книг пустошь дает тучный урожай воображения.

Мы с Хашемом приходили за бланками в наше почтово-телеграфное отделение. Я подпирал голову рукой и макал в чернильницу перо, скрипучее, ржавое, рвущее бумагу перо. Дымок от плавленого сургуча, штемпельный молоток гулял по маркам, телеграммные открытки с цветами. Мы играли в Кееса и Караколя, остров наш, подобно Лейдену, терпел осаду. И у нас были личные почтовые секреты, в самых отдаленных частях острова, в арматурных гильзах причальных свай, в распределительных щитках нефтяных качалок, в них мы оставляли телеграммы друг другу с указаниями: бежать, бежать сквозь ветер навстречу морю, дотянуться, расправить:

СТАРАЯ ВОДЯНАЯ МЕЛЬНИЦА ТЧК КАРАКОЛЮ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗУБ ДОЛЖЕН ЗА ТОВАР ПЯТЬСОТ ФЛОРИНОВ ТЧК КУПЧАЯ ЗАВЕРЕНА СЛИМБРОКОМ ПЕРЕДАНА РЫЖЕМУ ЛИСУ ЗПТ ПЛАНИРУЕМ ВЫЛАЗКУ ТЧК ДОН РУТИЛИО НАСТУПАЕТ ТЧК ЖДУ ПОДМОГИ ТЧК КЕЕС

Я и представить не мог, что с Хашемом нам придется сыграть в Кееса и Караколя еще раз, но теперь на более обширном ландшафте и совсем не понарошку. Остров Артем, на котором прошло мое детство, – узкая полоска плоской суши, некрупная запятая, ориентированная с севера на юг строго: восемь километров в длину, два – в самой широкой части. Крохотный поселок со стороны Апшерона жался к морю. Невооруженный, затопленный солнцем глаз не видит ничего, кроме слепящей линии горизонта и лазурной пустоши моря, в которой чернеют и рыжеют платформы буровых и кланяются шакальи силуэты качалок новой добычи. Черной стальной многоножкой, вздыбленной и покривившейся, гремящей под колесами на стыках, иногда хлобыставшей оторвавшимися листами, на девять километров уходила в море запретная Северная эстакада; буровые платформы и городки бытовок пандусами мостились к ней.

Вместо фургона и «Дельфтского ковчега», на котором гезы под командованием капитана Буазо атаковали испанцев, у нас была тачка, птичья клеть бутафора, поставленная на колеса от детской клеенчатой коляски, мы сколотили ее из разобранных гвоздодером ящиков. Реками и каналами – путеводной сетью морских гезов – нам служили мелкие канавы, в которые были заложены нефтепроводы – тонкие и толстые трубы, опутывавшие весь остров, дно шельфа, нагружавшие эстакады. Так же, как и наши друзья из средневековой Голландии, мы зарабатывали уличными представлениями. Караколь (Хашем) танцевал с Помпилиусом и Пьером. Их роль исполняли Джульбарс и Алтай, уличные псы, у которых были обрезаны ненужные бойцам, уязвимые места – уши и хвост. Хозяева, семья Сеитовых, выкинули полугодовалых щенков на улицу, когда поняли, что те не чистые волкодавы, за которых они уплатили большие деньги, а помесь с дворнягой. Караколь шутил и задирался с воображаемой публикой. Я, превращаясь то в Кееса, то в Эле, ходил на руках или бил в барабан. Сатарка и Айгуль (Михиелькин и Боолкин) с бубном и таром помогали Хашему поднимать псов на задние лапы…

Зарабатывали мы воздух. Зрителей почти не было. Среди народонаселения на Артеме, как и на всем Апшероне, много было и репрессированных, и ссыльных, и вербованных. Поселок состоял из зданий госпиталя, нескольких двухэтажных домов, построенных из «кубика» – крупно нарезанного песчаника, – с общим балконом на всю длину дома, объединяющим квартиры в одно соседское пространство. Основная часть жителей населяла небольшие однотипные щитовые домишки: беленькие, они утопали в садах, показываясь лишь жестяными коньками шиферных крыш. В самом начале освоения нефтепромыслов воду в поселок привозили на водовозном пароходе «Киров», но скоро проложили с материка водопровод. Почти все производства на Апшероне были заложены Нобелями и Ротшильдами. Трубопровод, ведший с гор шолларскую воду, вкуснее которой я никогда не пробовал – роса моего детства, – был построен миллионером Тагиевым на паях с Нобелями, вложившимися в постройку насосных станций.

Собаки – часть нашей труппы – нечистые животные. Мусульманские дома герметичны. Русские дома приветливей. В основном это дома вербованных, прибывших на нефтедобычу по найму из мест, пострадавших в 1933 году от голода; после смерти Сталина вербовщики промышляли с успехом по деревням, откуда колхозники мечтали сбежать ради обретения паспорта, свободы. Заходя в такие дома, в комнаты, полные прохладного сумрака, вы сталкивались с невиданным деревенским бытом: лари, сундуки, утварь, запахи… Отец рассказывал, как еще застал массовое вселение вербованных. Длинная вереница людей, соскочивших с эшелона. Их вводят во двор кинотеатра «Вагиф». Из зрительного зала выносят кресла, стулья, люди распаковывают тюки, на бортиках и дне сухого мелкого фонтана раскладывают матрацы, одеяла. Днем взрослые идут на работу, строить себе жилье. Дети оставались, играли с местной ребятней. Так вербованные живут неделю, две, пока их постепенно вселяют в строящиеся ими же бараки.

Наша семья – из ссыльных. А вот соседка тетя Маша Зайцева – как раз из вербованных. Она играет во дворе с болонкой Чарли, лохматым существом, обожавшим пятки мальчишек и – необъяснимо! – помидоры. Дядя Коля Зайцев пятерней отбрасывает назад русые с проседью волосы, виски выбриты, красавец. Его фотографии в семейном альбоме, с зубчато-фигурными краями и штампом фотоателье, можно принять за портретные открытки киноактера – наклей марку, отправь и сбереги копейку. В полосатой пижаме, с мухобойкой в руке и газетой на перилах веранды, дядя Коля курит, косясь на сползающую по косяку сильную быструю муху с огромными матово-красными глазами, которую мне никогда – за все детство! – не удалось ни поймать в ладонь, ни прихлопнуть газетой. Таких мух больше я в своей жизни нигде не увижу. Это необыкновенная муха, продолговатая, как посеребренная пуля, ее сильный корпус увенчан аккуратной головой, на которую издали я надвигаю просторную лупу, с помощью которой дедушка читает газеты. Выпуклая, с уже проступившей фасеточной структурой поверхность глаза завораживает близостью открывшейся незримости: тайна микромира не развенчана, лишь открыта для чтения.

О, с этой лупой у меня связано еще одно воспоминание! О сирени и бабочках. Это только сейчас я узнал, что сирень – персидская. Цветок ее жиже, бледней, худосочней, чем у сирени обыкновенной, и совсем нет в обойме пятипалых фантов. Сама кисть не отличается роскошью. Тронешь – замотается, а не закачается: медлительно, увесисто, упругой прохладой наполняя горсть. И запах. Обыкновенная сирень благоухает. Персидская кружит болезненно голову. Персидская сирень – «лисий хвост»: розоватая пена на раскаленной лазури. И бабочки. Деревья, росшие за домом, наполняя тенью окна, были достаточно мощными, чтобы устраивать на них индейские гнезда. Видели ли вы когда-нибудь сирень, в кроне которой можно было бы играть в войнушку? Детство летело, и стволы облюбованных нами деревьев со временем отполировались, как школьные перила. Но дело даже не в сирени, а в бабочках. Они внезапно появлялись среди лета. Обычно в конце июня, непременно накануне полнолуния, каждая кисточка вдруг вспыхивала, трепетала, тлела и замирала лоскутными всполохами порхания. И тогда я брал из дому огромную, как тетрадный лист, лупу. Я подносил руку к веточке сирени, и линза, скрутив свет, выкатывала мне в глаза миры, составленные чешуйчатыми разводами бабочкиных крыльев. Особенно мне нравились парусники. Формой сложенных крыльев в самом деле напоминая стаксель, они были уникальны вовсе не узором, а ровным цветовым рельефом, который, открываясь во вздыбленных силой линзы полях, завораживал меня на бесконечные мгновения, словно был цветом благодати, наполнявшей темь материнской утробы. Разглядывание затягивало с головой. В то время как прочие по наказу взрослых собирали бабочек в трехлитровые банки, кишевшие упругим под ладонью трепыханием, дымившиеся над горлышком стряхиваемой пыльцой, я занимался куда более гуманным уничтожением поколения гусениц, ежегодно грозящего сирени. Удовлетворившись визионерским путешествием, я медленно, точным, как у бильярдиста, движением отводил руку и, сжав солнце фокусом на крылышке, навсегда запоминал, как темнела, коричневела, чернела – и вдруг подергивалась седой прядкой страница, как вспыхивало прозрачным лоскутом оранжевое пламя, как слова, вдруг налившись по буквам синеватым отливом, гасли непоправимо одно за другим – словно дни сотворения мира…

Зинаида Папьян – сухая, стройная, безбровая, скрывавшая цветастой косынкой выпадение волос. Русская женщина, она была замужем за армянином, грузным безмолвным портным, вечно чинившим на пороге дома какие-то швейные механизмы (педали, ременные приводы, шестеренки, которые охаживала скользкая масленка, похожая на Буратино). Тетя Зина выпивала, часто была оживлена, бабушка моя ее корила, но любила. Однажды Зина потянула меня за руку со двора – женщине в сумерках одной неприлично приближаться к пивному ларьку. Отвлеченный от игры, я не успел всерьез взбунтоваться, как она уже протягивала мне сытное горькое пойло из крышки эмалированного бидона. Я вижу сейчас ее, празднично прогуливающуюся у калитки: она встречает свою любимицу – дочь Аллу. Рослая красавица, студентка Бакинской консерватории, нездешне утонченная, вознесенная потоком нот Шопена во вселенную прочь из мелкого бедного дома, прочь из истории, она носила соломенную шляпку с ленточкой и букетиком сухих цветов, белое летучее платье в мелкий черный горошек, Алла вертит в руках надкусанный бутерброд, крона инжира смыкается над ее головой, зеленоватый отсвет нимба в солнечных иглах, светлая тень, разъятая конусами лучей, чуть движима сонным перемешиванием тенистого воздуха со зноем. Алла пинцетом вынимает бабочку из раскрытого кляссера и протягивает мне дар – марку с профилем королевы Виктории. Я знал – и знаю – каждый ее волнистый штришок, неровность печати под лупой; что-то происходило необыкновенное в этой марке с изображением королевы империи Киплинга и Конан Дойла, похожей на мою бабушку владычицы, восседавшей в виде монумента перед Букингемским дворцом.

Послеобеденный зной. Только дети с их новыми беспощадными сердцами способны вынести поход под солнцем. В два часа по радио всегда передавали концерт мугама. Тишина пустынного зноя, царство мертвенного солнца, голос певца, возносящегося с закрытыми глазами к слепящему зениту: одно из первых впечатлений о величественности мирозданья.

Спрыгнув с повозки, мы тащимся за издыхающими от жары псами по улице Горького, потом по Ахундова, сворачиваем на улицу Короленко, она выходит к морю: лазурь штиля слепит и сосет взгляд… Весь поселок построен пленными немцами и румынами в первые годы после войны. Тогдашние дети – мой отец, моя мать – еще не пробовали белого хлеба; они носят пленным хлебные корки, меняют на альбомы с тиснеными открытками, фотографиями киноактрис; однажды вместо молока они налили в бутылку разведенную известь, заткнули газетой, поставили перед небритым, обтерханным пленным в очках с разбитым стеклом, вместо которого в оправе – бельмо тетрадного листа, смотрят, замерев от того, что идут на обман, от того, что известь сейчас осядет, молоко станет голубым. По гимнастерке пленного ползет вошь. Детские зоркие глаза не мигая следят за ней неотрывно. Пленный вынимает перочинный нож, скрывает ладонью, кладет у бутылки. Они хватают нож, немец вынимает бумажку, бережно подносит горлышко к губам. Девочка оборачивается и видит: мальчик вдруг возвращается к перепуганному немцу, выбивает у него из рук бутылку, бросает под ноги нож.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю