355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иличевский » Мистер Нефть, друг » Текст книги (страница 2)
Мистер Нефть, друг
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:32

Текст книги "Мистер Нефть, друг"


Автор книги: Александр Иличевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Как только я находил себя внутри следующего квадрата, в нем начинало происходить некое действие, начало которого оказывалось вполне интригующим, чтобы составить сновидение, которое, однако, никак не составлялось, поскольку события и персонажи внезапно, как подвох, начинали чувствовать приближение пустоты и приостанавливались, застывая в тревожной настороженности. Фигуры вдруг неудержимо принимались сжиматься, экономии ради превращаясь в бюсты, потом в головы, в глаза: зрачки удивленно осматривали свое исчезнувшее тело, плавая в уже разбавленном бледностью цвете этого очередного, населяемого ими квадрата, который вот-вот соскользнет, безвозвратно унося существование тех, кто не успел до конца позаботиться о безопасном исчезновении.

Меня невыносимо раздражала и мучила эта бредовая безудержность пульсирующих сюжетов. Дело в том, что к круговерти неоконченных повествовательных ходов невозможно было привыкнуть – с тем чтобы миновать, выпустить, перестать обращать на всю эту белиберду внимание. Любое начало с новой силой захватывало меня.

Как долго я грезил этими квадратами, понять было невозможно. Я знал, что появление каждого нового – это очередной шанс заснуть, что стоит мне только удержаться в нем, как я окончательно забудусь и провалюсь в успокоительную глубину сна, наконец избавившись от невыносимой череды бесполезно пугающих наблюдений.

Затем, в промежутках, стала мерцать мысль, что так дальше нельзя и во что бы то ни стало необходимо окончательно проснуться. Я лежал на животе, зажав подбородком комок жидкой подушки. Конвульсивно оттолкнувшись руками, отжался, вскинул голову – и вынырнул из потока этих пузырьковых сновидений, хрипло вбирая в себя влажную вату духоты, – и трудно уставился на расплывающуюся лужицу лунного света. Меня мутило.

Через несколько осторожных мгновений она, подобравшись на корточках, коротко выглянула в балконном проеме: на полу показался четкий силуэт головки – заостренный углом падения лучей носик. Подождав, световая аппликация двинулась дальше – вырос стебелек шеи. Я тупо смотрел на профиль, на блики на плитках паркета. Чтобы вновь не соскользнуть в морок грез, как выбравшийся из воды пес, я тряхнул головой.

Теперь она показалась полностью и уселась, обняв колени, на порожке. Очнувшись окончательно, я сел по-турецки на постели. Мы молча смотрели друг на друга. Мне не было видно лица из-за тени – над ней слепила луна. Я ей, должно быть, был виден отлично. Блеск белков в глубине незрения...

Потом все произошло мгновенно. Вдруг решительно встала, зачем-то быстро обернулась к ночи, наклонила плечо, стягивая тонкую лямку свободного сарафана, ладонью сняла другую и, нагая, перешагнула упавшее платье. Закинув за голову руку, щелкнула заколкой. Обвал волос скрыл острые плечи. Почти ребенок, но полнеющие бедра, тонкие щиколотки, предплечья, которые внезапно разлетелись в водовороте из ласок, объятий: дебри волос и кожа, как поверхность воды, и зернышки сосков, обморок затяжного прыжка сквозь тончайший срез мускусного запаха, и чуть кислая смола желания – все это оказалось неотвратимо и страшно, поскольку, затянувшись безмерно, наконец взорвалось.

Я проснулся оттого, что дыхание ее пропало. Без четверти семь на стенных часах. Утренняя прохлада...

Я слышал, как хлопнула входная дверь. Спустя – беготня босоножек внизу во дворе, пауза: поправила соскочивший задник, и – дальше, пропала.

Пробормотав: «зачем-то быстро обернулась к ночи...», я обвернул голову простыней, чтобы, наслаждаясь прохладой, сладко доспать остававшийся час».

Глава 3
ЛИНЕЙКА

Нынче утром ко мне бурей ворвался Петя.

Я не успел спросонья даже шевельнуться – хотя бы мыслью: проворно, как попугай из коробки гильзу записки счастья, хватанул мою тетрадку и канул.

Я заторможено умылся и подумал: ну и что. Жаль, нельзя будет потом внести исправления. Решил – буду теперь прятать тетрадь под подушку.

Затем, размыслив коротко над кофе, подточил карандаш, сел на кровать, подобрал ногу и на коленке продолжил.

«Умывание. Вода – зубы ломит: колонка еще не разошлась, а ждать некогда. Порошок мятный, прошлогодний, комочками: щетка их не берет – царапают десны. Ментол со временем выдохся весь, потому на соду похоже. Сплюнул. Глянул в зеркало. В паутину трещинок поймался живой блик. Далее в зеркале – зарешеченное окошко: в ячейке шевелится шершавый лист инжира: прикрыл тугой зеленый плод, на его полюсе тужится капелька млечного сока: муравей в ней вязнет усиком – пьет. Застыл. Исчез. Пора проснуться до конца. Еще две пригоршни воды. Блик дергается, как веко, и, медленно перемещаясь, вытягивает за собой паутину: вдавливаю в зеркало палец.

Я сильно загорел – в тон карих зрачков. Белки дико проглядывают, как пятнышки теперь чужой бледнолицести.

Завтрак. Полез за кастрюлькой в стенной шкаф. Табуретка подломилась треножником (о, разруха!); падая, смел с полки корзинку с овощами. Приземлился в упругую россыпь лиловых игрушечных цеппелинов и помидорное месиво. Собрал, убрал, с коленки стер ладонью сок, слизал с солоноватого локтя и вдруг понял – внезапно и жутко, как пешеход проваливается в коварный люк, что все совершаемые сейчас мною движения не случайны, что в них есть какое-то усилие припоминания, примерки уже однажды бывшего – так ли оно сидело на мне.

Преломил чурек, разрезал вдоль, сложил толщиною в палец жареные баклажаны, сверху веточку рейхана. Поставил на огонь кастрюльку. Вода вскипела. Яйцо, конечно, лопнуло, распустилось белковой розой. Глядя, вспомнил, как в детстве старуха-соседка лечила от испуга, когда меня сбила машина (несильно, только крепко толкнула). Завела к себе, приставила к стенке, миску с водой уравновесила на макушке, что-то страшное шептала, плавила воск, разом на голову выливала. Потом показала, что получилось: кверху брюхом игрушечная легковушка. Старуха говорит: «Вот твой испуг».

Хотя я бросался под колеса «рафика» неотложки, поскольку Петя закричал, что видит маму на той стороне улицы. Вот я и бросился от восторга наперерез движению. Отлично помню кривую улыбочку братца, когда его привела Лида к нам с мамой в больницу.

Я попросил ведунью поиграть с машинкой. Не дала.

Скандал. Лида случайно проснулась, очнулась, ожила. Выходит босая, сообщает, что кто-то увел у нее босоножки.

Я понял: велики, потому-то задник и соскочил – и звучали шаги не мерно, приволакивала подошву, чтоб не споткнуться.

Глотнул горьким залпом кофе и кинулся опрометью, поскольку якобы опаздываю к открытию касс. Если бы не испарился, был бы обвинен и в босоножках тоже...

Двор. Поземка из струек опавшего цвета акации, россыпь сочно разбившихся за ночь ягод тутовника. Благодать утренней свежести, которая через час-полтора истает: небо зловеще бледнеет. В полдень, как слезы на сыре, проступят капельки нефти на недавно положенной на углу нашей улицы асфальтовой заплатке.

Остановка. Прислонившись к фонарному столбу, на корточках сидит Сашка Аскеров: колени прижаты к груди, прищуренный вид, с сигаретой между большим и указательным. Он по-солдатски прячет ее в ладонь – в общем, натурально амшара приблатненная, но при этом взгляд какой-то умудренный, печоринский, что ли. Я ему:

– Давай в авиакассы сгоняем.

Сашка, мучительно затягиваясь:

– Не, не могу. Сегодня ночью с паханом обои клеил – днем жарко, да-а. Спать хочу – умираю.

Сашка цыкает длинным плевком в сторону и смотрит хитрованом – пойму ли его признание:

– Короче, ночью Америку слушал. Ну там, «47 минут джаза», знаишь?.. «Лав суприм», слышал? Джон Колтрейн, короче. Я чуть не умер, клянусь, да-а. Пахан тоже.

– А я вчера в Кирова парке чуть не умер, – говорю.

– Ай, говорил я тебе, зачем ходишь где хочишь?! Ты что! жить не любишь?

– Люблю.

– Ну, короче. Потом купаться ходили. Меня тюлень в плечо укусил – зверь, да-а! (Сашка задрал рукав футболки, показывая ободок запекшихся ранок.) – Заплыл далеко, без трусов. Вода-а-а, кейфуй – не хочу. Кругом – космос, как в небе плывешь, клянусь. Верх и низ – одно и тоже, получается. Вода тоже светится. Я на спине расслабился, у меня вот тут, – он горячо ткнул под сердце, – Колтрейн фигарит, и тут – как цапнет! Я думал, умру.

Поболтав еще с Сашкой, дождался троллейбуса – впрыгнул, уселся.

Стоп. Остановка «Кинотеатр Низами». Моторы взвыли, и сиденье упруго понесло меня по городу.

Через два года Сашка погибнет.

В течение нескольких месяцев двухсоттысячное население Арменикенда будет покидать Баку. По воздуху – в Ереван, в Ростов и в Москву, на паромах – в Красноводск. И только в январе десантные части войдут в город, чтобы спасти не мирное население, а партийных крыс – от виселицы, поставленной «Народным фронтом» у горсовета. Солдаты, по тревоге поднятые в воздух из-под Рязани, после высадки будут очумело думать, что это – Афган. Десантники, ютясь на БТРах, раз за разом будут врезаться в ревущее море толпы. Мой загремевший из-за проваленной сессии в армию однокурсник Миша Бабанов тогда получит три ножевых. Нежные малиновые шрамы, уже дембелем вернувшись с комиссовки, задрав рубашку и спустив джинсы, он покажет нам в туалете на большой перемене. (На бедре шрам окажется похож на след от тугой чулочной подвязки.) Сползая с брони и теряя сознание, Мишка опорожнит рожок в облепившую их машину толпу. Еще раньше Сашка укроет у себя семью своего друга, Гамлета Петросяна. Соседи сообщат толпе. Погибнут все, кроме Эмки, одиннадцатилетней сестры Гамлета – Сашка выбросит ее в окно. Эмка пушинкой повиснет в голой кроне акации.

Троллейбус. Я решил, что перед отлетом непременно сам отправлюсь к Фонаревым.

Троллейбус тронулся дальше, и я подумал, что начинаю чересчур пристально относиться к происходящему.

Далее я еще осудил себя за это и, чтобы как-то поправиться, решил для начала навсегда поселиться в троллейбусе. Тут же в салоне, как в театре, объемом налился сумрак, пошел снег, а я оказался снаружи. Прильнув к стеклу и сложив ладони окошечком, я принялся внимательно разглядывать, что происходит внутри. Вижу, как дети возвращаются с горки, которую за пеленой крупнозернистого снежного праха и набегающих сумерек можно принять за склон неба. Укатавшись за день, они устало тащат за собою санки. Долгий караван уже наскучившего детства. Первые останавливаются у самого окна, остальные еще подтягиваются. Дети чем-то опечалены, у них суровые лица. Я удивляюсь: как странно, ведь они целый день – так, что дух захватывало, – катались среди белого и голубого! Тихо и ровно идет снег. Вдруг замечаю: на санках лежит голая Оленька Фонарева. Дети тоже ее заметили и спрятали глаза. Я не спрятал, я продолжал смотреть на зябнущую Оленьку. Обняв себя за плечи, она улыбалась. Соски жалобно выглядывали из-под локтей. Видимо, ей было очень неловко. Казалось, взглядом она просила сочувствия к ее положению. Потом дети привыкли и стали сыпать на нее из сугроба охапки снега. Спасаясь, Оленька превращается в куклу, в которую влюбляется мальчик, на чьих санках она путешествовала. В этом мальчике я узнаю себя. У меня сжимается сердце. Темнеет, и мне видно все хуже. Я прижимаюсь плотнее к стеклу и вдруг замечаю, что троллейбус ускоряет ход. Мальчик берет Олю на руки, прижимает к себе... Потом я вижу уютную жаркую комнату, квадрат стола, покрытый упругой белой скатертью, на нем стакан горячего молока, в который кладут с ножа кусочек сливочного масла. Тая, масло плывет дрожащим желтком в ярком тумане. За столом сидит голая Оленька и мажет мне медом хлеб. Я медленно съедаю бутерброд, запивая молоком. Она подходит вплотную, дает свою небольшую грудь. Я беру ее голубоватыми от молока губами. Потом она гладит меня по голове, помогает с узким горлом свитера, расстегивает, снимает рубашку, припав на одно колено, стягивает с меня мокрые от снега штаны и помогает залезть на стул, откуда я, обняв за шею, перебираюсь к ней на закорки. Оборачиваюсь: молоко недопито, его поверхность подернулась морщинистой желтой пенкой.

Она уносит меня из комнаты.

Стакан вдруг начинает бешено вращаться. Центробежная сила упруго раздирает пленку пенки, воронка на молочной поверхности углубляется до самого донышка. Вздыбившееся молоко вырывается наружу, заливая потоками комнату, попадает на стекло. Я перестаю видеть из-за потеков – и оказываюсь внутри.

На следующей остановке входят два одинаковых типа с красными повязками на коротких рукавах марлевых теннисок. Но до меня очередь не доходит. На развилке маршрутов усик пантографа слетает с высоковольтной колеи, шест пружинит дугою в полнеба, обратно, искрит, осаживая на дыбы троллейбус. Некоторые остаются ждать возобновления движения, но большинство выходит, им уже недалеко. Я выхожу последним из большинства, поскольку какое-то время еще надеюсь навсегда остаться в троллейбусе.

Глава 4
ФОНАРЕВЫ

Очередь. К открытию я опоздал, но и до открытия очередь уже существовала. Очередь есть всегда, когда имеется нужда, удовлетворяющаяся только в порционном виде. Время, например, тоже очередь, поскольку события порционны, то есть по своей природе взаимно исключают происхождение друг друга.

Встал в конец недлинного, но медленного хвоста. Впереди – двое взбудораженных чем-то военных, без фуражек на мокрых, прилипших к лбам челках; женщина с капризным от недосыпа младенцем – бедняжка, весь в зудящей от комариных укусов сыпи; дядька в соломенной шляпе, из-под полей которой пижонства ради торчит специально не оторванный клочок ценника. Еще дальше: черно-белый хасид (шикарная шляпа – Сатурн) с упакованной в парик женой и детьми, они азартно перебрасываются кусочками беззаботности, еще чуть-чуть – и хоровод запустят.

Деловитая кассирша, готовящаяся начать торговлю полетами, протирает ветошью окошко. Сзади подходит человек с грустно-наглым, как у какаду, видом: в руках – книжечка стихов Хлебникова. Мне интересно, спрашиваю: где продается? Вместо ответа – небрежно:

– Ты крайний будешь?

Стоя в очереди в кассу, думаю: 1) о том, как вернусь обратно в Москву и чем мне придется там сразу заняться: а) обратиться к Пете за рассказом о Фонаревых; б) составить и отнести запрос в Инюрколлегию (это на Тверской, в том же доме, что и Театр Ермоловой: у входа парит увитая стремительным курсивом гравировки латунная табличка, начищенная до прозрачности, в которой – если двинуться справа налево – взбегает от Кремля и развертывается панорама улицы Горького; рядом – бар «Марс», где в буфете вкуснейшие эклеры, а на втором, питейном, этаже, как медсестры, ласковые с симпатичными мальчиками проститутки из соседнего «Интуриста» надменно тянут в соломку жидкое золото из бокала с навешенной на край маслиной); в) начать подготовку к сдаче теорминимума по квантовой механике, так как скоро начало семестра и пора бы позаботиться о поступлении в теоргруппу, – во время учебы припрет нагрузка; г) на третий день, 10-го, пораньше утром, отправиться сюрпризом в Домодедово, чтобы встретить то свое впечатление, с которым я прошатался вчера весь день по городу, – она упомянула дату своего возвращения в Москву, после которой я мог бы ей позвонить.

Также я думаю: о том, 2) как мне следует себя вести у Фонаревых, и мне кажется, что я уже придумал; и о том, 3) что я сейчас вижу свою ночную гостью, появившуюся из нахлынувшей невесть откуда сутолоки пассажиров: слоняясь, она забрела-таки на вокзал (бродяг к вокзалу притягивает инстинкт невозможной подвижности, как к раме оконной – пылинки) и теперь, увидев меня, подбежала и тянет за запястье.

Поразмыслив, вспомнил совет отца и купил ей билет – со скидкой для школьников. Строго сказал, чтоб ждала меня во дворе моего дома в двадцать два тридцать. Кивнула. Когда мы, съев по половинке гяты в привокзальном буфете, расстались (любопытно вертясь во все стороны, исчезла в толпе), я подумал, что она может и не знать, что такое «двадцать два тридцать».

Фонаревы. Фонаревы – наши родственники: мой прадед приходится родным братом ихнему предку. Хотя и родственники, у нас всегда с ними были настороженно-прохладные отношения. Повелось это с давних пор; конфликт произошел из-за эфемерного наследства моего прадеда. Важные подробности этого столкновения мне еще только предстоит узнать от Пети – моего брата. На прошлой неделе он вылетел в Москву, так же как и я, получив некоторые указания от отца.

Какие именно – мне неизвестно.

Семейные тайны передаются нам только по достижении какого-то определенного возраста или этапа развития.

Благодаря своему старшинству, Петя меня в этом смысле опережает. Вообще, наши с ним планы и дела с самого рождения были перпендикулярны.

Фактография мне пока что почти неизвестна.

Знаю только, что было некое наследство, юридическая тяжба о котором в конце 1950-х оказалась частично подвешенной, в первом раунде решившись в пользу Фонаревых.

Знаю еще, что у нашей семьи есть некий важный козырь, который, по-видимому, как раз сейчас пришла пора пустить в дело. (Сейчас, направляясь к Фонаревым, я вчистую блефую, разыгрываю самодеятельность: мне этот козырь неизвестен.)

Впрочем, возможно, отец намеренно воспользовался моим решительным любопытством и сам спровоцировал мой выпад, оставив мне в распоряжение целых два дня – вторник и среду: ведь я мог бы вылететь еще сегодня днем, с учетом того, что дело не терпит отлагательства, а вторая половина четверга и пятница – довольно сомнительное время для расторопных действий.

Но, возможно, он лишь хотел, чтобы я этим походом к Фонаревым восполнил свое вчерашнее отсутствие при разговоре.

Как бы там ни было, мне ужасно не терпелось самостоятельно войти в соприкосновение с семейной тайной. С тайной, время от времени в виде аномальных, зашифрованных непонятностей проступавшей каким-то полупроницаемым, но притягательно родным облаком, прикосновение к которому четко табуировалось старшими. (То, что Петя с недавних пор к ней причастился, меня чрезвычайно беспокоило.)

Всего только год назад, во время нашего прошлого приезда в Баку на летние месяцы, произошла такая сцена. Отец входит на веранду, держа в руке вскипевший чайник, и резко обрывает своего брата, который все же был вынужден начать отвечать на мои посыпавшиеся вопросы, которые я, себе же на удивление, вдруг стал способен, хотя и попадая часто впросак, формулировать. Это было действительно трудно – составить вопрос неизвестно о чем, ответ на который, собственно, и был, по крайней мере наполовину, самим этим вопрошанием. (Впрочем, дядя больше мычал, без конца препинаясь вводными: «видишь ли», «знаешь ли», – и мучительно затягивал фразы, тем временем раздумывая, как бы не плеснуть лишнего.)

В тот раз моим последним вопросом, на который дядя так и не успел не ответить, был такой: «Почему прадеду в октябре 1918 года пришлось уехать в Америку?»

История семьи меня всегда занимала ужасно. Вплоть до восхищенного возбуждения, отдававшегося зудом в кончиках пальцев. Однажды сквозь такой зуд я пролистывал случайно оставленный на журнальном столике особо чтимый семейный фотоальбом. Обычно он запирался в сервант, потому что рассматривать его полагалось только в присутствии взрослых. Наконец дошел до заветных страниц с дагерротипами Иосифа Дубнова. Весомая красота – борода, сюртук, парабола цепочки, плюс странная смесь, с одной стороны, патриархально жесткого выражения, а с другой – некоего щегольства, которое для меня заключалось в наличии фрака и пышного галстука. На следующей странице открылся портрет его жены Генриетты. Представьте ужасно красивую женщину, но с выражением лица как у недотепы, что только придавало ей шарму... Вглядевшись, я обмер – и кинулся в гости через полгорода к двоюродной своей бабуле – Ирине. Влетев к ней, чуть не зашиб дверью кошку Масю, пал на колени: «Казни, но расскажи!»

Отсмеявшись, Ира сначала осадила меня, рассудив, что, мол, познание только приумножает скорбь, то есть: много будешь знать – скоро больно и даже мучительно состаришься; но вскоре посерьезнела и обещала поговорить с отцом.

Напоследок, отпоив меня чаем, напутствовала:

– Для начала попробуй вглядеться в его черты, общие для нас всех – его детей. Попробуй их прочитать. Думай, что они – карта.

Я застыл, не смея взглянуть про себя на отложенную страницу.

– Впрочем, – пробормотала про себя Ира, – моя мать всегда была сумасшедшей, вот и бабка твоя в полной мере ее повторяет...

Mr. M. Neft, friend. Иосиф Дубнов попал в Америку не сразу. В ожидании визы прадед прожил полтора года в Японии: в Иокогаме, на улице Ямашитачи, 87 – в «Приюте еврейского общества помощи эмигрантам». (На соседней улице в белоэмигрантском издательстве «Заря Востока» все это время – по 1920 год включительно – под редакцией Д. Уральца выходил журнал «Жиды и революция».) В Сан-Франциско Иосиф Розенбаум прибыл на корабле «Seyo Maru», вместе с юным Абдаллой Ибрагимовым, по всей видимости, попавшим к нему в компаньоны еще в Азербайджане. В кармане у Абдаллы находилось 350 долларов против 70 у Иосифа. Паспортист отмечает в книге прибытия рост Иосифа: «5’4’’», в графе «Сколько времени собираетесь провести в США» проставляет: «Жизнь», а в столбец «Адрес и имя вашего ближайшего родственника в США» вписывает под диктовку: «город Сиэттл, штат Вашингтон, Первая авеню, 1004, Еврейский Приют, Мистер Нафт, друг».

Действия. Военные действия предполагают наличие разведки и контрразведки. Поэтому отношения сторон, какими бы они ни были враждебными, предполагают время от времени возникающие периоды дружественной оттепели, когда состояние – пусть и лицемерной – взаимной любезности должно облегчить обеим сторонам разведывательные действия: без оных любая война рано или поздно превращается в бесцельные блуждания в потемках.

Что касается Фонаревых, один из таких мирных периодов длился, с самого начала тускло затухая после внезапного всплеска дружелюбия, последние четыре года и сейчас вместе с моим походом к Фонаревым должен был оборваться. (Длился – часто остававшимися без ответа формальными приглашениями на дни их рождений и экстраординарными – запросто в гости.)

Я уже начинал бодро чувствовать себя во главе арьергарда (естественно, слишком самонадеянно), который не то чтобы потерял из виду, но вовсе никогда и не видел своего авангарда, – сейчас (усилиями Пети) где-то невидимо врезавшегося в передовые части неприятеля.

Встреча с Петром, как я уже догадывался, будет иметь не только ретроспективно повествовательный характер, но и характер сводки последних событий. И я, конечно, надеялся удлинить их перечень самостоятельной разведкой боем.

Было ли мне не по себе при этом?

Думаю, что если и было, то не слишком, так как я имел некоторое основание для дерзновенного своего там появления. Основанием этим была Оленька Фонарева, которая четыре лета назад – на вершине последнего пика приступа междусемейной дружбы – оказалась у меня в небольшом долгу, на возвращении коего я до сих пор не настаивал, но сейчас был в полной решимости себе сполна возместить.

Оленька. Богомол похож на сложносоставной механизм, части которого двигаются независимо друг от друга. Обнаружить это насекомое можно, если внимательно прокрасться вдоль забора, увитого толстым ковром плюща и дикого винограда. Когда разглядываешь богомола, не сразу удается понять, какие веточки являются его частями, а какие нет...

За забором уже две недели живет девочка, родители которой, приятельствуя с моими, наняли две комнаты в соседнем коттедже. Она на целый год старше меня и уже осенью станет первокурсницей местного филфака. Иногда она приходит ко мне, и мы вместе идем на пляж, или качаемся в гамаке, или (о, ужас!) мучаемся шахматами.

Шахматами мне с ней заниматься не особенно интересно, потому что я всегда выигрываю. За белых Оленька упорно разыгрывает безнадежную атаку Муцио (которой я же ее на свою голову и научил, разумеется, предупредив, что это острое, но предельно рискованное начало). Играя же черными – как ни подсказывай – она никак не может придумать комбинацию против одного из моих самопальных продолжений гамбита Бенко. Книжка Ботвинника, которую я дал прочесть ей для победы (или ничьей – что в ее случае та же победа), не помогает уже неделю.

Просто так валандаться в гамаке скучно. Но нескучно, когда кто-нибудь из нас читает вслух Конан Дойла, Мериме или Шварца.

Мы лежим валетом, провисая легко, как тяжелые рыбы, в ячейках.

Гамак подвешен в саду между абрикосовым деревом невкусного сорта и вишней-шпанкой. Иногда плоды падают на нас. Доставая из-за пазухи увесисто запавший за воротник, цвета остывшего солнца абрикос, до мурашек приятно провести по ложбинке ключицы, по шее – тугой, бархатистой, напитанной солнцем кожицей.

Сочная шпанка, падая то на одного, то на другого, оставляет на коже звездчатые капли сока.

Мы подсчитываем урон: три – один, в ее пользу.

Рассеянно внимая Мериме, она надкусывает абрикос, неполно накрывая плод припухлыми губами, – и ее близорукие каштановые глаза, застыв в образе, вызванном рассказом, чуть мутнеют.

Я – в шортах, мое бедро касается ее смуглой икры, и мне становится страшно. Я стараюсь вновь углубиться в чтение.

На загородном пляже мы избегаем загара, так как дальше чернеть уже некуда; в майках играем в волейбол или уплываем далеко-далеко, щедрой дугой огибая пирс.

Плавает она блестяще, в море мне интересно с ней. Наперегонки выгребая до Ленивых камней, мы часами вертимся там – вдоволь ныряя с маской, вылезая прогреться на верхотуру. До берега метров семьсот, сюда почти никто никогда не заплывает. Разве что ранним утром у камней можно застать спасательную шлюпку – с двумя-тремя пацанами, удящими бычков.

Чуть в стороне чайка невероятного размаха крыльев, изредка шевелясь, чтобы уловить направление бриза, плавно срезает пласт покачивающегося во взгляде неба.

У подножья камни покрыты лохмами тонких водорослей, скользкими настолько, что наверх можно забраться только вместе с набегающей горкой волны.

В детстве у этих камней отец учил меня хорошо нырять. Чтобы я не боялся глубины, когда внезапно темнеет и давление водяного столба больно вбивается в барабанные перепонки, он брал меня за руку и утягивал на самое дно. Там, придержав для привычки, отпускал. Яростно взмывая, я выбирался к поверхности, и всплытие, на которое у меня едва хватало дыхания, было мучительно долгим, как рождение...

Однажды отец оставил меня на камнях, а сам уплыл, казалось, за самый горизонт, который с камней, с зоркого возвышения, был раза в два дальше, чем с берега (и обратно: при погружении горизонт, который суть периметр окоема, стремящегося к точке, схлопывается над головой).

Мне не было страшно за отца, но было страшно без него. В тот раз он отсутствовал больше, чем вечность, и за это время, перегревшись, я получил тепловой удар. Укутанный в гулкую полуобморочную тошноту и почти теряя сознание, я обнял за шею отца и так был отбуксирован на берег. На руках он пронес меня к шоссе. На попутке через веер мерцаний каких-то широких и быстрых серебряных рыб привез домой. Тогда я проспал восемнадцать часов; очнувшись, решил, что солнце, превратившееся где-то под теменем во всепоглощающую воронку, и ворочающиеся в дикой глубине рыбы – все это мне приснилось где-то в самом начале долгого-долгого сна...

Вдоволь наплававшись, съев все взятые с собой помидоры, огурцы, полчурека и осушив запас воды или айрана в картонных пирамидках, мы одевались и напоследок забегали в одежде в море – окунуться: мокрыми было легче идти полкилометра до автобусной остановки, к тому же шорты, майка, сарафан на эфемерных бретельках успевали высохнуть еще на полдороге.

Забравшись в битком набитый автобус, мы прижимались, маскируясь теснотой, друг к другу. Каждый прикасаемый участок кожи каждой выпуклости тела становился проводником наслаждения. Казалось, влитый солнцем, спахтанный движениями свет начинал вязко циркулировать в нас в виде томления сообщающихся тел.

Выпав из автобуса, мы не сразу могли идти ровно, не шатаясь.

Вечером, если никто из нас не отправлялся вместе с взрослыми в гости...

Однажды. Однажды мы забрели на заброшенное кладбище военнопленных немцев, которые строили дома и заводы на Апшеронском полуострове сразу после войны. Вокруг – ограда, обросшая ежевикой, прореху в которой было невозможно отыскать, но обнаружилась тем, что стая бездомных собак устрашающей цепью вытекла из этой прорехи и, покружив, к счастью, не потратила на нас свое свирепое внимание.

Низкие ржавые кресты без надписей, как фишки, были расставлены на большом прямоугольнике синих глубоких сумерек в точном шахматном порядке. Упорядоченная пустота. Но только сейчас я способен назвать природу этой жути, – чтобы симулировать взрослое бесстрашие. Тогда же мне совсем не было никакого дела до причины ощущения – мы оказались лицом к лицу с переживаньем и, до конца не распознав, приняли его за невиданное остросюжетное пространство.

Как завороженные, мы петлисто бродили между могилами и наконец решили присесть на одной из них, предварительно выдрав кустики верблюжьей колючки и «сладкого корня».

Я пожалел, что мы на кладбище, хотелось пить – и «сладкий корень» я отбросил неохотно... Внезапно она схватила меня за руку и, утянув ее под подол, сильно прижала к своему плоскому-плоскому животу, одновременно притягивая мою голову к себе и горячо шепча: «Евходехлиб, ты слышишь, либе!..»

Возвращаясь, на соседней с нашей улице мы застали свадьбу. Пульсируя и плескаясь, она вилась по звездной глубине узкими воздушными змейками, запущенными звоном со струн дикого цапучего тара. На потрескавшемся асфальте под фонарными столбами ширились два брезентовых шатра – отдельно для мужчин и женщин. Мы с любопытством остановились у входа в мужской среди плотной толпы. Душераздирающая зурна и бешено монотонные барабаны, вроде индийской таблы, рушились потоком в слух. Воздух огромным звуком ходил вокруг, как прозрачный зверь. Скоро он стал нас, слегка покачивая, пробрасывать между странно усыпляющими набегами модуляций взвинченного ритма. Мелко приплясывая, на середину шатра выходили из-за столов дородные мужчины и, топчась по кругу, вздев одну руку и отставив за поясницу другую, роняли на пол комочки купюр. Их тут же поднимали проворно устроители свадьбы. Один дядька, вышедший с нашей стороны, опьяненный щедростью, сыпал долго и остервенело – и спираль траектории увлекла его за пределы шатра.

Укачанные ритмом, мы посторонились не сразу. Комок двадцатипятирублевой бумажки ловко упал мне в ладонь.

На следующий день, накупив на эти деньги фруктов, свежей осетрины и две бутылки сладкого, крепкого, как яд, «Чинара», мы отправились вместе с компанией моего брата в Набрань. Там, на пути от шоссе к морю, настоянное на хвойном дурмане солнце, стекая лучами меж сосен, как мед на просвет через долгие соты, как волос прозрачный сквозь гребень, – подняло нас и протянуло на долгий день счастья над граничными пляжами меркнущего в дымке горизонта сознания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю