Текст книги "Дуэль в истории России"
Автор книги: Александр Кацура
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Забавно, но несколькими строками позже мы узнаем, что самая первая дуэль юного Пушкина должна была состояться с его родным дядей, коего звали Семен Исаакович. Ну и что?! Будем искать генеалогические следы и делать страшные выводы?
А Мандельштам, кстати, формально не был иудеем, ибо по собственной воле принял христианство и крестился в методистской церкви. Впрочем, это лишь небольшая деталь, имеющая отношение к определенному периоду русской литературы.
Веcною 1836 года, вернувшись в Петербург из Михайловского, где в Святогорском Успенском монастыре Пушкин похоронил свою мать Надежду Осиповну, поэт, чье сердце наполнено было тоской и воспоминаниями, прежде всего посетил на Волковом кладбище могилу своего рано ушедшего лицейского товарища барона Антона Дельвига и оставил запись в дневнике: «Я посетил твою могилу – но там тесно…» Тема смерти давно преследовала Александра Сергеевича. Незадолго до этих дней он начал повествование из быта античного мира с намерением, как пишет его первый биограф
Антон Дельвиг.
Павел Васильевич Анненков, выразить ложное, языческое понятие древних о смерти. Главным действующим лицом должен был стать Петроний, поэт и блестящий человек времен Нерона, вынужденный, подобно Сенеке, отворить себе жилы из-за тяжелых подозрений и преследований тирана. Тема смерти неотступно завладела мыслями поэта с тридцати лет, когда он, словно откликаясь на когда-то прочитанные мысли Мишеля Монтеня, написал знаменитое:
Мы все сойдем под вечны своды
– И чей-нибудь уж близок час.
А может, быть это произошло намного раньше, в те времена, когда совсем еще юный Пушкин, гуляя по Невскому со своим приятелем и сослуживцем по Иностранной коллегии Никитой Всеволодовичем Всеволожским, заглянул к знаменитой на весь Петербург гадалке Александре Филипповне Кирхгоф. Это было в 1819 году. Гадалка предсказала двадцатилетнему Пушкину, что он погибнет от пули белокурого человека.
Вот как об этом рассказывал позже сам поэт в Казани поэтессе, хозяйке литературного салона, Александре Андреевне Фукс-Апехтиной: «Вам, может быть, покажется удивительным, что я верю многому невероятному и непостижимому; быть так суеверным меня заставил один случай. Раз пошел я с Н. В. В. гулять по Невскому проспекту, и, из проказ, зашли к кофейной гадальщице. Мы просили ее нам погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. Взяла она мою руку, рассмотрела линии ее, затем разложила карты и вскинула на меня свои глаза с острым взглядом. Потом заговорила, «Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее место по службе; потом в скором времени получите через письмо неожиданные деньги; третье, я должна вам сказать, что вы кончите жизнь неестественной смертию. Может быть, вы проживете долго; но на 37-м году берегитесь белого человека, белой лошади или белой головы».
Без сомнения, я забыл в тот же день и о гадании и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи со знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли я ожидать их? Эти деньги прислал мой лицейский товарищ, с которым мы, бывши еще учениками, играли в карты, и я его обыграл.
Он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, который я не только не ожидал, но и забыл о нем. Теперь надобно сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен…»
И вправду, Пушкин настолько уверовал в пророчество, что даже, готовясь позднее к дуэли с опасным противником графом Ф. И. Толстым-американцем, говорил А. Н. Вульфу: «– Этот меня не убьет! меня должен убить белокурый, как колдунья пророчила». (Толстой был темноволос.) Александра Филипповна Кирхгоф не ошиблась: поручик Кавалергардского полка, барон Жорж Шарль Дантес-Геккерн, чья пуля оборвала жизнь тридцатисемилетнего поэта в самом начале 1837 года, был блондином…
Дуэлей в жизни Пушкина было немало. В восемнадцать лет он вызвал своего дядю Семена Исааковича Ганнибала, повздорив с ним во время танцев из-за девицы Лошаковой; правда, вскоре они помирились. Еще через несколько месяцев вызов Пушкина отказался принять его лицейский однокашник Модест Корф, человек гордый, холодный, но и осмотрительный. В декабре 1819 года едва не закончилась дуэлью ссора в театре с неким майором Денисевичем. Когда Пушкин явился к майору с секундантами, тот струсил и извинился.
Екатерина Андреевна Карамзина, жена знаменитого историка, писала в это время своему брату князю Петру Андреевичу Вяземскому: «У Пушкина всякий день дуэли; слава Богу, не смертоносные, так как противники остаются невредимыми». Пушкин умудрился стреляться со своим другом Кюхельбекером, нежнейшим Кюхлей, готовился к поединку с поэтом Кондратием Рылеевым. И это далеко не полный перечень.
Вильгельм Кюхельбекер.
Но петербургские приключения в большинстве своем выглядят не очень серьезными. Однако сии эпизоды достаточно говорят и о запальчивости поэта, и о его склонности задирать людей, то ли близких друзей, то ли едва знакомых, а то и совсем случайных, ставить их в ситуацию нелегкого и опасного выбора. Об этой черте Пушкина у нас не очень внятно писали, но черта эта в нем была.
Не меньше, однако, энергии и времени уходило у поэта на отношения с женщинами. Пушкин был необыкновенно женолюбив, легкомыслен, ветрен, настойчив, пылок, груб, нежен, порой назойлив, порой виртуозно романтичен, порою мрачен, задумчив, рассеян. Все было в этом человеке, все в нем клокотало.
А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь женской красоте
Бесстыдным бешенством желаний.
Вот уже почти 200 лет мы знаем двух Пушкиных, слившихся в великое и нерасторжимое единство. Первый Пушкин, парадный и знакомый всем – национальный поэт, писатель и историк, несравненный гений слова и образа, образец гармонии и глубины, символ возрождения и подъема русской культуры, звезда ее Золотого века. Второй Пушкин, чуть менее известный, хотя и знакомый, понятный нам живой человек – гуляка и скандалист, проказник и безжалостный насмешник, сочинитель острых, едких и обидных эпиграмм, бретер и игрок, галантный ухажер и дерзкий любовник, независимая душа, почти отшельник и одновременно человек высшего общества, влюбленный муж и семьянин, поборник свободы и монархист, камер-юнкер, почти что царедворец… (Последняя роль мучила Пушкина, пытаясь откреститься, поэт восклицал:
Я грамотей и стихотворец,
Я не богач, не царедворец.
Я сам большой…
Из многочисленных проказ поэта напомним об одной. П. В. Анненков рассказывает, что «раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом, он «Пушкин> осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа…»
А. С. Пушкин. Рисунок П. Челищева.
Впрочем, это было сказано им еще за несколько лет до вынужденного камер-юнкерства и, возможно даже, с подсознательным желанием стать и богачом, и человеком двора. К двору Пушкин в конце концов приблизится, но страстно желаемого богатства не обретет и умрет в долгах.)
Из второго перечня качеств и черт характера сквозь поверхностное, наносное просвечивает главное – обостренное чувство личного достоинства, неукротимое желание ощущать себя свободным и гордым человеком. Незадолго до рокового 37-го года поэт писал:
… Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
– Вот счастье! вот права…
В этих строках – ключ к пониманию многого в Пушкине, понимание его мятежной души, его острых и пламенных стихов, его глубоких исторических изысканий, его гражданских размышлений, но также и его безудержной удали, в том числе и его бретерства, его страсти к дуэлям. Ибо дуэльное поле в его эпоху было главной площадкой человеческой свободы. К барьеру выходил человек, свободно распоряжавшийся своей жизнью и смертью. Его честь, его жизнь и смерть в момент поединка – не собственность и не прихоть государя и деспотического режима, но лишь заложница случая и судьбы. Она в руках противника, который на той стороне барьера, но еще больше она в собственных руках, она зависит от твердости собственного духа, от крепости руки, от верности глаза. И больше ни от кого и ни от чего. Разве что от Божественного провидения.
Пушкин непрестанно проверял крепость собственного духа и свою судьбу. Великолепный стрелок, он, легко и свободно подставляя себя под пули, за всю бесконечную череду своих дуэльных стычек никого не убил и даже не ранил, если не считать контуженного им Дантеса в той последней роковой дуэли.
Настоящая дуэльная круговерть началась для Пушкина в южной ссылке. Кишиневский знакомый поэта в воспоминаниях, опубликованных в Париже в феврале 1837 года, рассказывает: «Из его многочисленных дуэлей нам особенно запомнились две… Первая – с французским эмигрантом бароном де С, который, имея право избрать оружие, предложил ружье, ввиду устрашающего превосходства, с которым его противник владел пистолетом. Благодаря веселью, которое этот новейшего рода поединок вызвал у секундантов и противников, примирение было достигнуто, ибо Пушкин любил посмеяться. На другой день, очевидно, чтобы вознаградить себя за неудачу, постигшую его накануне, он затеял дело с другим французом, находившимся на русской службе, полковником Л. После того как противники безуспешно обменялись четырьмя пулями, секунданты прекратили поединок, вопреки желанию обоих бойцов».
Вслед за бароном С. и полковником Л. еще один француз Дегильи – выбирал оружие, готовясь к поединку с Пушкиным. Он остановился на саблях в надежде, что Пушкин, до этого никогда не дравшийся на саблях, откажется. Но Пушкин, не задумываясь, принял выбор противника, и тогда от поединка уклонился перетрусивший Дегильи. Добавим к этому, что Пушкин, интересовавшийся решительно всем, на самом деле учился и фехтованию. Еще в лицее он великолепно дрался на эспадронах, причем у лицейского учителя фехтования Вальвиля числился в первых учениках. Какое-то время спустя он брал уроки боя на рапирах у находившегося одно время в России знаменитого мастера этого дела француза Грезье, позже описанного Александром Дюма в романе «Учитель фехтования», и стал великолепным мастером холодного оружия.
Свою смелость поэт в полной мере показал весной 1822 году на дуэли с офицером Генерального штаба Зубовым. Место в виноградниках, где устраивали свои дела кишиневские дуэлянты, именовалось в городе «малиной». Пушкин, отправляясь на дуэль, говорил, смеясь, секундантам, что, кроме малины и винограда, там будут еще и черешни. Он действительно набрал полную фуражку черешен и ел их, не обращая внимания на целившегося в него противника. Его хладнокровие вывело из себя Зубова, у которого по жребию был первый выстрел, и он промахнулся.
Пушкин стрелять отказался. Как и многие декабристы-дуэлянты, он охотно испытывал себя под пулями, но не любил стрелять в других.
Не меньше шума наделала дуэль Пушкина с полковником Старовым, боевым и очень храбрым офицером, чему предшествовала пустяковая ссора, которую развязал сам поэт.
Владимир Даль рассказывает об этой дуэли: «Пушкин… стрелялся опять через барьер, опять первый подошел к барьеру, опять противник дал промах. Пушкин подозвал его вплоть к барьеру на законное место, уставил в него пистолет и спросил: «Довольны ли вы теперь?» Полковник отвечал, смутившись:
«Доволен». Пушкин опустил пистолет, снял шляпу и сказал, улыбаясь:
Полковник Старов,
Слава Богу, здоров!
Дело разгласилось секундантами, и два стишка эти вошли в пословицу в целом городе».
Еще об одном поединке в Кишиневе упоминает писатель А. Ф. Вельтман: «Я… был свидетелем издали одного «поля» и признаюсь, что Пушкин не боялся пули точно так же, как жала критики. В то время, как в него целили, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял злую эпиграмму на стрельца и на промах».
За время ссылки Пушкин затеял еще несколько ссор, не дошедших, по счастью, до стадии дуэли. За год с небольшим до Старова Пушкин вызывал полковника Ф. Ф. Орлова. Секунданты с большим трудом помирили противников. Через месяц после этого поэт предлагал драться на рапирах штабс-капитану И. М. Друганову.
Именно в кишиневский период сформировалась у Пушкина тактика ведения боя, именно тогда он проявил себя великолепным дуэльным бойцом: «В минуту опасности, когда он становился лицом к лицу со смертью, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью… Когда дело дошло до барьера, к нему он явился холодным, как лед». Столь лестная характеристика Пушкину дана Иваном Липранди, знаменитым дуэлянтом и, как полагают, одним из прототипов Сильвио из повести «Выстрел». (Другим прототипом называли графа Федора Толстого-американца; но прототипом может служить и сам Пушкин из эпизода с Зубовым.)
В апреле 1827 года, уже после возвращения из ссылки, Пушкин едва не встал к барьеру против поручика В. Д. Соломирского – из-за молодой княжны Софьи Урусовой, а через полтора года уже сам Пушкин направил вызов секретарю французского посольства де Лагрене, который оскорбительно отозвался о нем в разговоре с А. Ф. Закревской, в то время любовницей поэта. Это ей посвящены строки:
Твоих признаний, жалоб нежных
Ловлю я жадно каждый крик:
Страстей безумных и мятежных
Как упоителен язык!
Дуэли не состоялись, поскольку в обоих случаях противники удовлетворились объяснениями.
С возрастом у Пушкина исчезает легкость в отношении к поединкам. Он уже не рвется попусту стреляться сам и с охотой, когда удается, предотвращает поединки своих друзей. Дуэль перестает быть для Пушкина азартным развлечением, он словно бы вырос из одежд, в которых пожизненно пребывали записные бретеры, вроде Толстого-американца. Теперь он смотрит на дуэль исключительно как на средство защиты чести как на шпагу, которую истинный боец не станет обнажать, чтобы сшибать репейники, а прибережет для настоящего боя.
Из писем Пушкина видно, с какой особой щепетильностью он относился ко всему, что хотя бы намеком бросало тень на репутацию его самого и близких ему людей. Только этим можно объяснить уже далеко не мальчишеского характера вызовы, посылаемые им в зрелые годы. Впрочем, темперамент порою брал свое.
В феврале 1836 году была опубликована отдельным изданием сказка Виланда «Вастола, или Желания» в очень слабом переводе Ефима Петровича Люценко. На обложке значилось: «Повесть в стихах, сочинение Виланда, издал А. Пушкин». Это была чисто благотворительная акция. Пушкин хотел поддержать своего старого знакомого, лицейского служащего, пожилого и крайне бедного романтика, увлекающегося поэтическим переводом. Люценко просил опубликовать свой перевод в пушкинском «Современнике». Поэт был в раздумье.
Для журнала перевод был безнадежно слаб. Пушкин обратился к издателю Смирдину с просьбой издать «Вастолу» отдельной книгой. Практичный издатель запросил полторы тысячи рублей, которых ни у поэта, ни у переводчика не было. Выход подсказали книгопродавцы. Они согласились напечатать книгу практически бесплатно, если только г-н Пушкин согласится поставить на обложке свое имя. Не как автор, разумеется, но лишь как издатель. Имя переводчика не должно упоминаться. Люценко без колебаний принял это предложение. Не ожидая подвоха, дал согласие и Пушкин.
Не успела еще книга выйти, а недоброжелатели, воспользовавшись сим поводом, начали журнальную травлю поэта. В «Библиотеке для чтения» О. И. Сенковского, не любившего Пушкина и видевшего в «Современнике» конкурента своему изданию, появилась издевательская рецензия: «Важное событие! Пушкин издал новую поэму… стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина?!» «Трудно поверить, – продолжила тему «Литературная летопись», – чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляций…» Более того, Пушкина стали обвинять в присвоении чужого произведения.
В самый разгар кампании Пушкина посетил помещик Семен Семенович Хлюстин, сосед Гончаровых по калужскому имению.
Хлюстин, человек недалекий, но с претензиями, не только пересказал злобную рецензию на «Вастолу», но и заявил, что он с Сенковским согласен и что будто бы Пушкин, вольно или невольно, пытался обмануть общественное мнение. Вспыхнула ссора, и Пушкин наговорил таких дерзостей, что это было равносильно вызову. «Мне всего досаднее, – говорил Пушкин, – что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский». Хлюстин удалился, и между соперниками в течение дня началась переписка. В одной из записок калужский помещик писал: «Оскорбление было довольно ясное: вы делали меня участником "нелепостей свиней и мерзавцев"». Общие друзья с большим трудом предотвратили дуэль.
Что же касается намеков Сенковского, то Пушкин ответил на них в вышедшем в апреле первом номере «Современника». В разделе «Новые книги» поэт писал: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель «Вастолы» хотел присвоить себе чужое произведение, выставя свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано.
В том же журнале сказано было, что «"Вастола" переведена каким-то бедным литератором, что А. С. П. только дал ему напрокат свое имя, и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей».
Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было.
О. И. Сенковский.
После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».
На следующий день после примирения с Хлюстиным Пушкин пишет письмо князю Н. Г. Репнину, которое, хотя и не было по форме вызовом, вполне могло послужить поводом для дуэли. Причиной письма стали дошедшие до Пушкина слухи, будто князь оскорбительно отзывался о нем у министра просвещения графа С. С. Уварова. Репнин, однако, проявил завидную выдержку и, опровергнув сплетню, заметил: «Искренне желаю, дабы вы гениальный талант ваш употребили на пользу и славу отечеству и не в оскорбление честных людей. Простите мне сию правду без лести». Ответ князя успокоил Пушкина, и недоразумение закончилось кратким письмом, в котором он, прося извинения, признал свое послание оскорбительным, объявив его минутой огорчения и слепой досады.
Через несколько дней после обмена письмами с Репниным Пушкин вызвал молодого графа В. А. Соллогуба, двоюродного брата очаровательной графини Надежды Соллогуб, к которой Пушкин был неравнодушен. Но причиной была не юная графиня. Причиной вновь стала светская сплетня – на этот раз о бестактности, будто бы допущенной графом по отношению к жене поэта. Во всяком случае, так злые языки доложили Пушкину. Дуэль была отложена из-за служебной командировки Соллогуба, в ту пору чиновника для особых поручений при министре внутренних дел. Переговоры противников продолжались по почте. Вернувшись в Москву, Соллогуб поехал прямо к близкому пушкинскому другу П. В. Нащокину, у которого Пушкин обычно останавливался, и поднял поэта с постели, чтобы сейчас же начать приготовление к дуэли.
Граф Владимир Соллогуб.
Однако благодаря вмешательству Нащокина, проявишего дружескую расположенность к обоим соперникам и немалый дипломатический такт, поэт и будущий писатель согласились кончить дело миром. Как только деликатный Соллогуб согласился принести свои извинения Наталье Николаевне, Пушкин дружелюбно протянул ему руку и сказал при этом: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться?..
Да что делать? J'ai la malheur d'etre un homme publique et vous savez que c'est pire d'etre une femme publique». [21]21
Я имею несчастье быть человеком публичным, и, знаете ли, это хуже, нежели быть публичной женщиной. – А. К.
[Закрыть]
Все эти происшествия показывают, насколько поэт дорожил своей репутацией, как боялся казаться смешным. Ни одна мелочь, способная бросить тень на его имя, не оставлялась без последствий. Понятна поэтому реакция Пушкина на возникшие весной 1836 года слухи о внимании, которое оказывает Наталье Николаевне кавалергард Дантес, приемный сын голландского посланника барона Геккерна. Вскоре стало очевидно, что сплетни – это лишь верхушка айсберга весьма сложной и разветвленной интриги и, значит, только чудо могло предотвратить поединок.
Наталья Николаевна Пушкина была чудо как хороша, и в нее влюблялись многие. Жена Пушкина блистала в обществе. «Ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы, – рассказывал позже граф Владимир Соллогуб, – я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной…»
Среди ее поклонников числился и сам царь.
Наталья Николаевна Пушкина.
Не удивительно, что влюбился в Натали пылкий и ветреный француз. Вскоре его влюбленность не стала секретом для петербургского общества. На всех балах молодой барон старался быть рядом с Натальей Николаевной.
Графиня Дарья Федоровна Фикельмон, одна из самых ярких петербургских красавиц (сама влюбленная в Пушкина, причем существовало идущее от П. В. Нащокина мнение, что между поэтом и красавицей графиней были более близкие отношения, чем просто светское знакомство), женщина умная и необыкновенно проницательная, писала о Наталье Николаевне: «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме.
Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре… стал более открыто проявлять свою любовь».
Именно об этой своей новой любви писал молодой француз в начале 1836 года в Париж своему будущему приемному отцу (официально нидерландский посланник барон Геккерн усыновит Дантеса только в мае того же года). Письма эти (их два) долгое время не были известны. Лишь в 1946 году их опубликовал французский писатель Анри Труайя. Вот что писал Дантес в январе 1836 года:
«…я безумно влюблен! Да, безумно, так как я не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге и ты будешь знать ее имя. Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив; поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что знаю, что ты примешь участие в моей печали; но, ради бога, ни слова никому, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, а я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, – это пытка ежеминутная. Любить друг друга и иметь возможность сказать об этом лишь между двумя ритурнелями кадрили – это ужасно: я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного…»
Надо отдать должное романтической приподнятости, но также и некоторой условности и манерности этого письма. Ибо, повторим, несмотря на все таинственные пришептывания, на самом деле молодой кавалергард вполне открыто (к тому же светские правила допускали это) ухаживал за Натальей Николаевной.
В начале февраля 1836 года молодая дама из высшего общества, дочь воспитателя наследника престола, Мари Мердер, занесла в свой дневник свежие впечатления от светских встреч: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, – он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
– Уехать – думаете ли вы об этом – я этому не верю – вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцовал мазурку с г-жой Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту!»
Княгиня Вера Федоровна Вяземская, жена поэта Вяземского, бывшая в числе наиболее близких и верных друзей Пушкина, легко и открыто рассказывала, что Наталья Николаевна и не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. Но при этом княгиня добавляла с уверенностью, что мужа своего Натали любила действительно, а с Дантесом лишь кокетничала.
Зато по-настоящему влюблена в Дантеса была старшая сестра Натальи Екатерина Николаевна Гончарова. И эта влюбленность, эта страсть неизбежно стала одной из пружин закрутившейся интриги. В отличие от своих сестер Натали и Ази (Александры Николаевны Гончаровой) Катрин не блистала красотой, но, по свидетельству А. Н. Араповой, «представляла собою довольно оригинальный тип – скорее южанки с черными волосами». Впрочем, иные насмешники называли ее «нескладной дылдой» и сравнивали с «ручкой метлы». В Петербурге Е. Н. жила в семье Пушкиных, в декабре 1834 года она была пожалована во фрейлины. И вот эта фрейлина, эта «южанка», эта «дылда», чтобы быть ближе к предмету своей страсти, стала нарочно устраивать тайные свидания своей сестры Натальи с молодым бароном Геккерном, то есть с Жоржем Дантесом.
После одного из таких свиданий Дантес писал приемному отцу (14 февраля 1836 года):
«Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддержать, потому что речь шла об отказе человеку, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и что я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг.
Пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сей час, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, я уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана».
П. А. Вяземский.
Была еще одна женщина, сыгравшая роковую роль в последние месяцы жизни Пушкина. Это Идалия Григорьевна Полетика, побочная дочь графа Г. А. Строганова, жена полковника-кавалергарда А. М. Полетики, близкая подруга Натальи Николаевны Пушкиной.
Самого поэта Идалия Полетика активно не любила, как утверждали злые языки, за то, что Пушкин отверг сердечные излияния невзрачной Идалии Григорьевны и даже будто бы однажды, едучи с нею в карете, вольно или невольно оскорбил ее. И. Г. оказалась столь злопамятной, что, по отзывам современников, на протяжении полувека после смерти поэта «питала совершенно исключительное чувство ненависти к самой памяти Пушкина». В описываемое время любвеобильная И. Г. была увлечена красавцем Дантесом, но, не надеясь на взаимность, со всей неутоленной страстью, словно бы по примеру Катрин Гончаровой, кинулась устраивать дела Дантеса и Натальи Николаевны. Так же, как и Катрин, она устраивала им свидания. Именно на ее квартире 2 ноября 1836 года состоялось свидание H. Н. Пушкиной с Дантесом, положившее начало конфликту, непосредственно приведшему к январской дуэли.
Вернемся на время к пресловутому кокетству Натальи Николаевны. Жена Пушкина была истинной светской красавицей со всеми вытекающими отсюда следствиями, и ревнивый поэт это прекрасно понимал. Неоднократно он затрагивал, впрочем достаточно деликатно, эту тему в письмах к супруге.
Вот отрывки из писем Пушкина к жене, открывающие многие детали из жизни последних трех лет поэта:
11 октября 1833 года, Болдино.
«… Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конценоября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотриза детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. (Пушкин имеет в виду известного красавца флигель-адъютанта и ротмистра лейб-гвардии кирасирского полка Сергея Дмитриевича Безобразова, в то время жениха фрейлины Любови Александровны Хилковой. – А. К.) Я пишу, я в хлопотах, никогоне вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин окуратен. На днях пришлю ему стихов.[22]22
Издатель и книгопродавец Смирдин платил Пушкину 11 руб. за стих и предлагал 2000 руб. в год, «лишь бы писал, что хотел». – А. К.
[Закрыть]
Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! – Это слава».
Об отношениях Натальи Николаевны с Николаем I читаем у П. И. Бартенева, со слов одного из ближайших друзей Пушкина Павла Воиновича Нащокина, крестника его старшего сына Александра:
«Сам Пушкин говорил Нащокину, что <– царь>, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены. – Сам Пушкин сообщал Нащокину свою совершенную уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны».