355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Титов » Путники в ночи » Текст книги (страница 4)
Путники в ночи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:53

Текст книги "Путники в ночи"


Автор книги: Александр Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

КАКОЙ-ТО ПАРЕНЁК

В тот вечер тощий хулиган скучал, поглядывал на танцующих, поигрывая финкой с наборной ручкой. Когда его вызвали из ДК трое пьяных балбесов, Стриж оживился – хоть что-то сегодня произойдет!

Вадим, крепко пьяный, сказал: выведи какого-нибудь “фраера”, хочется кулаки почесать… Его приятели сонно кивали, покачивались -

“пацаны-колотуны”, кулаки в карманах.

“Сделаем!” – воскликнул Стриж, довольный тем, что “золотая молодежь” нуждается в его услугах. Вернувшись в фойе, подошел к первому попавшемуся десятикласснику, уверяя, что того на улице ждет “краля”.

Парнишка, почуяв неладное, не хотел идти вместе с пьяным Стрижом, мнущим слюнявую папиросу в уголке ухмыляющегося рта.

“Иди, а то перо в бок…” – пригрозил на всякий случай Стриж, продолжая улыбаться, сверкнули железные “фиксы”.

Парень вздохнул, поплелся вслед за Стрижом. Завернули за угол, и

Стриж без всяких разговоров отвесил пацану оплеуху. Из кустов с хрустом выломилась троица, сбила юношу с ног, принялась колотить ногами.

Стрижа оттолкнули в сторону. Тот, видя, что дело оборачивается дурно, протрезвел, крикнул тонким голосом:

“Харэ, кореша! Бить ногами западло!”

Из его кармана выпала финка, ставшая позднее главной уликой. На пластиковой рукоятке было вырезано крупно “С-Т-Р-И-Ж”. Утром на затоптанной траве нашли также недокуренную папиросу “Беломорканал”.

И хотя анализа слюны в те годы делать не умели, Стриж на следствии признался, что папироса его.

В тот злополучный вечер он с трудом оттащил распалившихся хулиганов от скорчившегося на земле паренька.

“Вы что, грохнуть его решили?”

“Да нет, развлеклись маленько… Пойдем, корефан, водку пить, Вадим угощает!”

Вадим вытер остроносую туфлю правой ноги о траву, огляделся по сторонам, велел оттащить стонущего парня в кусты – очухается!

“Зря мы это… – озирался сын военкома. – Лучше бы чувака на дороге отдубасили, а этот хлипкий попался, кони может двинуть…”

“Ни фига ему не сделается, – хмыкнул сын директора молзавода. – Мы часто кого-нибудь метелим, и ничего…”

“У меня отец как-никак Первый! – хрипло бормотал трезвеющий Вадим. -

Люди узнают, как я тут развлекаюсь, в область донесут, отца с работы снимут, из партии исключат!..”

“Нужного человека не снимут…”.

“Идемте к колонке, руки мыть…”.

Стриж, слыша стоны, доносящиеся из кустов, сказал, что надо отнести парня в больницу, подбросить на порог, вроде бы он сам пришел.

Уставшей троице не хотелось тащить избитого через весь поселок, не терпелось залить душу водкой. Сторож местного ресторана мог выдать

Вадиму в долг по “ночной” цене хоть ящик.

Страшный слух по всему райцентру: убили!.. в кустах нашли!..

Отрезвевшая перепуганная троица пробралась тропинками в сарай

Стрижа, где тот ночевал летом.

Поначалу накинулись друг на друга:

“Ты его под дых с носка!..”

“А ты в ему в лицо подошвой…”

“Неужели он все-таки умер?..”

“Что же теперь делать?..”

“Ша, пацаны, умолкли!..”

Бледные лица, дрожащие ладони. Поглядывали то на Стрижа, то на Вадима.

Стриж молчал. Ему расхотелось изображать из себя уголовного

“авторитета”.

“Зачем мне ваша мокруха? – Стриж с трудом выдавливал слова, чувствуя себя со всех сторон липким, влажным, духовитым. – Говорил вам: хватит бить! А вы будто с цепи сорвались!”.

Он с трудом сдерживал злость.

“Думай, Стриж, думай! – произнес Вадим тихо, но отчетливо. – Ты ведь первым ударил, значит, ты и затеял драку. Кроме того, все видели, как ты выводил парня на улицу. Тебе и придется за все отвечать”.

“Почему же я? Это вы, звери советские, забили парня насмерть ногами.

Я отвесил ему всего лишь пощечину”.

“Вот тебе и пощечина… Думай, Стриж, думай!.. Мы тебя т а м не забудем. За решеткой будешь жить как король. И дадут тебе мало – адвоката московского наймем, наши паханы-родители денег не пожалеют”.

“Зачем это мне?”

“Объясняю: от статьи тебе не отвертеться. Кроме того, ты уже бывал т а м, Стриж!.. Где твоя финка?”

Стриж снял брюки с гвоздя, вбитого в стену, начал шарить по карманам. Финки не было.

“У настоящих корефанов давно стволы, а он все “перышком” поигрывает…”

“Ладно, я подумаю… – Стриж закрыл глаза. – А сейчас уходите отсюда!”

Ближе к полудню пришел участковый Гладкий, крепко взял Стрижа за руку: пойдем!

“Я ведь тебя предупреждала, что доиграешься!” – причитала мать.

Участковый дернул его за рукав и повел сажать в кутузку.

ВРЕМЕННОЕ ПОМЕШАТЕЛЬСТВО

Вадим даже не потрудился смыть пятна крови с заостренных носов модных туфель – их в то время называли “лодочками”. Прохор

Самсонович видел из окна своей комнаты, как сын выносит запятнанную одежду во двор, заворачивает в нее кирпич, обвязывает шпагатом и топит в бочке с дождевой водой.

“Конспиратор, понимаешь! – выругался мысленно Первый. – Что же он на сей раз натворил?”

Утром в его рабочий кабинет пришел начальник милиции Шкарин и доложил об убийстве десятиклассника. Убийца уже арестован – известный хулиган Стрижов.

Вечером того же дня Прохор Самсонович, войдя в дом, хлестнул Вадима ремнем, но стиляга даже не вскрикнул. Допросил его. Вадим отнекивался: пьянствовал, дескать, ничего не знаю. У него алиби – он был в ресторане соседнего городка, ездил туда на мотоцикле, его видела официантка Люся.

“Какая еще, понимаешь, Люся? – рассвирепел отец, и принялся лупцевать стилягу ремнем вдоль и поперек. – Я тебе покажу Люсю!”

В последующие дни Первый старался не обращать внимания на досадные слухи, будоражащие поселок.

В районе росли надои и привесы, повышалось плодородие полей, впервые в области по личной инициативе Прохора Самсоновича был проведен семинар по внедрению широкозахватных агрегатов. Механизаторы и агрономы ворчали – как в нашей местности применять широкозахватные агрегаты, если кругом холмы да овраги? Областное начальство опыт одобрило, но внедрять его не спешило. Пока шло следствие, Первый вел себя так, будто ничего не знает: собирал совещания, стучал кулаком по столу, требуя нужных результатов, словно бы не замечая позора, творящегося за его спиной.

Однажды во время проведения райпартхозактива с ним случилось что-то вроде истерики: он встал из-за стола, выкрикнул в зал несколько матерных, ни к кому конкретно не обращенных фраз, погрозил вдаль кулаком.

Партийно-хозяйственный актив оцепенел.

Наваждение не отступало, и Первый закричал тонким голосом, стаскивая со стола президиума зеленую, в чернильных пятнышках скатерть, – с грохотом свалился на пол графин и, расплескивая воду, со стуком покатился по доскам.

“Да отстаньте вы от меня со своими надоями и привесами! Что вы ко мне привязались? Какое мне дело до перевыполнения плана?”

На трибуне в этот момент находился очередной выступающий, сказавший в адрес районного руководства много лестных слов. Оратор очень перепугался, хотя его слова имели к выходке Первого лишь косвенное отношение.

Люди, сидящие в зале, думали об одном и том же.

В следующий миг Прохор Самсонович взял себя в руки.

“Никто не знает, как мне тяжело! – думал он, глядя на расплывающиеся перед глазами лица. Опирался ладонями о мокрый стол, стараясь сфокусировать взгляд. Кто-то из присутствующих товарищей осторожно поднял графин, поставил его на стол. – В зале, и даже в президиуме, нет ни одного человека, которому я мог бы по-дружески все рассказать. Что же это за социализм мы такой построили, если комсомольцы убивают друг друга просто так, если суд творится неправедный, если каждый человек живет сам по себе?”

Сделав глубокий вздох, Первый призвал собравшихся к спокойствию, после чего партийно-хозяйственный актив продолжил работу.

Прохор Самсонович взял графин и, прямо из горлышка, допил остатки теплой воды, успокоительно промчавшейся по пересохшему горлу.

Поставил графин на место, кашлянул в кулак, велел выступающим соблюдать регламент.

Шагая домой после совещания, Прохор Самсонович замечал, что встречные люди почему-то отводят от него глаза.

Жаркое, без единой тучки небо, палящее солнце. Бесхозяйственность в руководстве, засуха в душах. Ненависть разрывала провинцию на куски, пузырилась гроздьями опухолей на человеческих лицах.

СЛЕДСТВИЕ

Разбирательство по убийству десятиклассника проходило через пень-колоду. Первому старались об этом деле не напоминать.

Но уже тогда сердитые старушки грозили ему вслед закорюченными пальцами: девку задавил, а всю вину свалил на несчастного Костю.

Сынок-бандит школьника ухандокал, и всё-то/им/// сходит с рук!

Прохор Самсонович позвонил прокурору и потребовал, чтобы тот быстрее заканчивал “эту волынку”. А сам думал: надо шалопая в институт устраивать, чтобы не болтался в райцентре и не портил отцовский авторитет.

Оформлялись следственные документы, не за горами был суд.

Блудливо-виноватая физиономия стиляги маячила дома. Домработница

Глафира жаловалась: Вадимчик ворует вашу водку, весь ящик изничтожил, и наливка из подвала куда-то делась…

Вадим перестал ходить в кино, на танцы, слушал без конца своих

“Путников”. В то же лето “золотая” троица обзавелась мотоциклами – модными “Явами” и “Чезетами”. Гоняли в лес, на речку, в соседний городок, кутили в компании девушек.

С отцом Вадим был предельно вежлив, старался не попадаться ему на глаза. До сего дня не желавший слышать об учебе, он сам теперь хотел скорее поступить хоть в какой-нибудь московский институт. Торопил

Прохора Самсоновича: давай, батя, действуй! Надоел мне ваш глупый поселок!

Исчезла вдруг из комода зарплата Первого, из которой не успели потратить ни копейки. Прохор Самсонович наорал на стилягу, а тот знай себе, ухмыляется: ничего, дескать, не знаю. Сам трезвый, значит, деньги пошли на какое-нибудь “дело”. Он ведь намекал, что надо будет откупаться… Кроме того, Вадим попросил отца снять еще четыреста рублей с книжки. Дескать, надо передать матери Стрижа на лечение. Отец тут же выполнил его просьбу.

По слухам, – и откуда люди всё знают? – тысяча двести рублей, которые собрали три приятеля, чтобы передать матери Стрижа, до нее так и не дошли, потому что собранную сумму вызвался передать именно стиляга. Прохор Самсонович стал замечать в комнате Вадима дорогие вещи – магнитофон “Яуза”, фотоаппарат “Киев”, и рябиновую настойку у матери перестал воровать – от парня разило армянским коньяком и дорогими сигаретами.

СУД

Стриж, как и договаривались, взял вину на себя. Местный народ знал, что дело тут не в обещанных деньгах, которых Стриж и его мать так и не получили: парень все-таки замешан. Зеваки в зале суда недоуменно поглядывали на Стрижа: неужто этот плюгавый мог в одиночку забить до смерти крепкого десятиклассника, футболиста?

Свидетели подтверждали: Стриж вывел юношу на улицу. Следствие предъявило неоспоримые улики.

Я тогда был мальчишкой, толкался в толпе, мне почти совсем ничего не было видно. Маячило вдалеке бледное лицо Стрижа с выступающими костями скул.

Металлической решетки в те годы в зале суда не было – скамья из цельной доски, на которой обычно сидели подсудимые, отгораживалась от зала деревянным барьером, похожим на балкончик. Стриж почти все время стоял, опираясь на перила. Я не мог понять, на кого Стриж смотрит. Они, все трое, тоже были здесь, не могли не прийти.

Договаривались не приходить, но усидеть дома не смогли.

Одеты скромно, прислонились к стене со сложенными на груди руками, жадно втягивают ноздрями воздух – спёртый, пропитанный людскими испарениями и затаённой ненавистью к ним. Прячут глаза – здешний народ, сволочь, всё знает!.. Факт для массы ничто, а вот правда всегда под рукой, зато слова, журчащие в устах судьи, нужны лишь мертвой букве закона.

Настроение неопределенного ожидания висело над судебным заседанием свинцовой радугой. Истина по привычке надела маску, улицы поселка полнились шепотками.

Участковый Гладкий тоже всё знал, время от времени на его круглом розовом лице возникала кислая затаенная улыбка.

Он сидел в первом почетном ряду, почти не шевелясь, изредка одергивая портупею. Форменная фуражка с кокардой лежала у него на коленях. Так надо! Это “надо” Гладкий осознавал намного четче, чем любой другой житель поселка.

“Кто находился в тюрьме, тот обязательно туда вернется! – сказал на процессе Гладкий, имея в виду Стрижа и ему подобных. – Много вольностев стало предоставлено народу! Надо всех заставлять фактическим образом исправлятца!”

В перерывах “золотая” троица выходила на порог, жадно курила, а все на них потихоньку смотрели. Зато водку целую неделю, пока шел суд, не пили, терпели изо всех сил. Надо выждать, и тогда хоть в стельку, глухо и утробно, без тостов, зато, как живые, зазвенят наполненные доверху граненые стаканы. Напившись, набьют друг другу физиономии, порвут рубахи и, вытирая кровавые сопли, скуля и подвывая, разбредутся в разные стороны. Но до этого “мероприятия” еще далеко.

Бледные, с блестящими от волнения глазами, они напрягались при каждом вздохе медлительного судьи, восседающего в скрипучем кресле, изготовленном здешним плотником бог весть в какие времена. Чуть выше седой неподвижной головы судьи, на спинке кресла различался резной, небрежно обновленный масляной краской герб с колосьями.

По обеим сторонам судьи две пожилые заседательницы с морщинистыми отрешенными лицами, обе важные до омертвелости, листают беспрерывно бумаги.

Сидел на своем месте бледный, будто восковой, прокурор.

Бесплатная адвокатша оказалась рыхлой пожилой теткой, которая, запинаясь, читала по бумажке оправдательную галиматью. На круглой голове юридической женщины редкие, крашенные в ярко-красный цвет волосы, сквозь которые просвечивает белая кожа головы.

Толпа в тесном зале размеренно покачивалась. Люди, плотно прижатые друг к другу, с трудом дышали, узнавая друг друга со спины, по одежде.

Судья изредка моргал и, кажется, никого не слушал, хотя и задавал по привычке вопросы. “Что он сказал?” – перекатывались по залу взволнованные шепотки.

“Хрен его знает…”

“Замолчите вы, глупые люди, ничего не слышно…”

“Стриж ему чевой-то отвечает…”

Прокурор, очнувшись, попросил для Стрижа двадцать лет.

Адвокатша читала свою непонятную речь, истомленная духотой, она запиналась на каждом слове. Дескать, Стриж убил, но вроде как нечаянно. Ее никто не слушал, знали, что ритуал такой.

Делегация выпускников требовала для Стрижа высшей меры.

Матери его в зале не было. Она давно слегла, сельский доктор не мог понять, чем она болеет.

После перерыва судья продолжал читать приговор: монотонное неразборчивое бормотанье. Пушистая седина сияла нимбом над узким лицом, плавала на фоне крашеной стены как мертвая. Набрав в прокуренные легкие воздуха, которого все равно не хватило бы для завершения фразы, судья на выдохе прошелестел обескровленными губами: двенадцать лет!

“Ого!” – пронеслось по залу. И непонятно было: довольны люди таким приговором или это смутный протест.

Мне этот срок казался немыслимым, двенадцать лет были длиннее всей моей тогдашней прожитой жизни.

Судья снял мутные, залапанные очки, оглядел односельчан высокомерным туманным взором.

Подсудимый низко опустил стриженую голову, казавшуюся синей в сумерках зала.

“Брехня все это! – воскликнул какой-то пьяный. – Отпустите человека домой, у него мать помирает!”

Судья неожиданно бодро вскочил с места, указал пальцем на пьяного, рявкнул прорезавшимся басом:

“Пятнадцать суток ему за нарушения правил порядка в суде!”

Участковый протискивался сквозь толпу, чтобы арестовать кричавшего, которого узнал по голосу. Балбесу несдобровать: Гладкий его обязательно найдет, доставит в отделение. Мужика постригут наголо, посадят в камеру и уже завтра утром он будет махать метлой возле

Дома культуры.

Стриж стискивал маленькими ладонями стертые до блеска перила. От последнего слова он отказался.

Люди молча толпились у дверей, стремясь скорее выйти наружу. Шуршали по деревянным доскам пола подошвы. Тихий невнятный голос:

“Не Стрижа надо сажать, а вон тех… Скоро папаши будут устраивать им хорошее будущее…”

Стриж вдруг распрямил плечи, поднял голову. Впервые за последние дни он взглянул на “корешей”.

Сын военкома и сын директора молзавода торопливо опустили головы. И только Вадим внимательно, словно гипнотизер, смотрел Стрижу прямо в глаза. Взгляды их сошлись в какой-то кипящей точке.

Судья объявил приговор, дряблой рукой приподнял обшарпанный деревянный молоточек, стукнул им по подставке, произведя щелчок, после которого по залу пронесся вздох – от древесного звука открылись клапаны человеческого дыхания.

“Товарищи! – медленно заговорил судья, продолжая стоять, молоточек в его дрожащих руках весело приплясывал. – Вы должны сейчас понять то, что я хочу сказать именно вам…”

Зрители направились было к выходу, но после слов судьи остановились, обернув головы, а те, которые сидели в многочасовой полудреме, шире открыли глаза.

“Вы знаете, товарищи, в какую эпоху мы живем и каким образом мне приходилось наказывать преступников в рамках соблюдения закона… Я много лет работаю здесь, вы голосовали в качестве избирателей за

Ивана Поликарпыча Горшкова, то есть за меня…” – на миг он выпрямился, голова наклонена, взгляд направлен на стол, заваленный бумагами.

Гладкий в этот момент вцепился в рукав пьяного, настигнув бедолагу у двери. Оба на секунду остановились, заслышав дребезжащий тенорок судьи. Гладкий еще сильнее выкатил круглые оловянистые глаза, пьяный продолжал ухмыляться, грозил пальцем – не судье, а как бы всем собравшимся: ужо вам!

“Отпусти его! – приказал судья участковому. – Я прощаю этого человека, он в следующий раз не будет нарушать правила поведения в суде… Я, товарищи, собираюсь на пенсию, это мое последнее заседание. Я прощаюсь с вами и, надеюсь, вы поймете смысл этого прощания…”

Пьяный с горделивым видом качнулся, освобождаясь от железной хватки милиционера. Уходить он не спешил, а продолжал грозить своим медлительным пальцем уже куда-то в потолок, и весь наш народ с испугом смотрел на него: ишь, какой тип! Люди, теснясь, наступая друг другу на пятки, выходили на свежий воздух, под высокие столетние тополя, растущие возле здания суда. Деревья шумели на ветру ракетным ревом эпохи.

ПРОЩАНИЕ С МАТЕРЬЮ

Стриж попросил конвойных милиционеров, чтобы те завезли его домой, попрощаться с матерью.

Те переглянулись, не зная, как быть.

Стриж повернулся к Гладкому:

– Григорий Абакумыч, помогите…

Участковый обычно не разговаривал ни с кем, лишь иногда словно бы скрипел отдельными протокольными фразами. На сей раз, он поправил на голове форменный картуз и граммофонно выдавил из себя:

“Рекомендуется выполнить такую возможность и посетить в начале движения данную родительницу”.

“Спасибо, Григорий Абакумыч, век не забуду, дай вам бог здоровья!”.

…Соседка Аксинья, сидевшая у постели умирающей, охнула, увидев сразу трех милиционеров, а среди них тощего Васю.

В маленьком доме белела в сумерках холодная печь. Аксинья иногда протапливала ее соломой, чтобы сделать для больной “теплый дух”.

Гладкий подошел к окну, отдернул пыльную занавеску.

Аксинья, приподняв голову больной, поила ее из закопченной алюминиевой кружки.

Глаза матери остекленело и влажно смотрели на подошедшего сына. У дверей стояли милиционеры. Красные околыши на фуражках светились как фонари. Мать перестала глотать, струйки молока потекли по серым бескровным щекам.

Соседка убрала кружку, вытерла больной лицо.

Конвой присел на скрипнувшую деревянную лавку. И только Гладкий продолжал невозмутимо стоять на своих коротких, широко расставленных ногах, обутых в яловые, начищенные до блеска сапоги.

Стриж поправил белый платок, сползший матери на лоб – она откинулась на подушку. Синие, с чернотой, губы втянулись в провал беззубого рта.

Странно было видеть, что эта ловкая, вечно хлопочущая женщина лежит неподвижно. Всю жизнь она работала, с детства умела жать вручную рожь и пшеницу, вязала аккуратные снопы.

Перед войной Фрося была мобилизована в поселок Шувалово под

Ленинградом, на торфоразработки. В то время там работали девушки со всего тогдашнего СССР. Ленинград отапливался торфом, требовалось его очень много, городские предприятия также работали на торфе.

Война началась внезапно, девчата очутились в блокаде, в холоде и голоде. Две девушки обязаны были нагрузить за день вагон торфа, приходилось работать по семнадцать часов в день, обеденного перерыва хватало лишь на то, чтобы сходить в столовую. Кормили один раз в день похлебкой, кроме того, выдавали в сутки по четвертушке хлеба на человека.

Выходили на работу в снег и дождь. Налетали “юнкерсы”, падали с неба воющие бомбы, женщины прятались в торфяные ямы.

В сумерках возвращались в холодные сырые бараки.

Иногда девушек посылали рыть противотанковые рвы, а вражеский самолет кружил над ними, сбрасывал листовки. Для полуграмотных девчат немецкие специалисты по пропаганде сочинили частушки:

/

Ленинградские матрёшки, протяните скоро ножки.

Готовьте для баланды ложки – сегодня не будет бомбежки!

Ленинградские дамочки, ройте глубже ямочки.

Через ваши ямки прыгают наши танки!

/

Но женщины строили укрепления на совесть и фашистские танки к

Ленинграду не прорвались.

На торфоразработках каждый день умирало несколько человек. Выжили самые выносливые, среди них двадцатилетняя Фрося, к ней хорошо относился повар столовой, подкармливал…

После прорыва блокады, опять-таки с помощью повара, устроилась горничной в гостиницу “Октябрьская”. Вася родился уже в сорок девятом. Некоторое время Фрося была в домработницах у большого ленинградского начальника. Васю поместили в интернат, мать работала без выходных, ей запретили встречаться с подругами. Чтобы она не могла ничем заразиться и заразить хозяйских детей, ей было запрещено ходить в кино и ездить в трамвае. После возвращения из магазина с продуктами, она мылась в закутке для прислуги.

Так жить было невозможно, и Фрося вернулась из Ленинграда в поселок.. Снова пошла в колхоз: полола рожь, веяла зерно на току, тяпала свеклу.

Бабы судачили: Вася родился у “бляди ленинградской” от Прохора

Самсоновича. Недолюбливали Стрижову: она говорила по-городскому, не

“чавокала” и не “почямукала”, хотя так же работала за трудодни, или, как тогда говорили – за “палочки”.

В районном ДК каждую осень устраивались сельскохозяйственные выставки, проходили собрания ударников. Первый вручал передовикам грамоты, ценные подарки: для женщин отрезы крепдешина, мужчинам – хромовые сапоги. Позже, когда колхозы стали финансироваться государством, ударницам вручали хрустальные вазы. Лучшая свекловичница колхоза “Путь к коммунизму” Ефросинья Стрижова каждый год выходила на сцену, после того, как ведущий объявлял ее имя.

Темные ладони, выглядывающие из рукавов серой кофты, странное лицо с потупленным взглядом. Однажды, получив грамоту и вазу, невысокого роста женщина, по привычке сгорбатившись, поклонилась Прохору

Самсоновичу, словно старинному барину. И все же поклон был не глубокий, не крестьянский, а короткий, колхозный.

Сходя со сцены по крутым ступенькам, Стрижова споткнулась – ваза выскользнула из ее рук, упала с двухметровой высоты в зал, с хрустом разбилась.

Прохор Самсонович так огорчился, что даже вскрикнул – Стрижовой тут же выдали вместо вазы транзисторный приемник, предназначенный передовому трактористу, который в тот день загулял и на торжество не явился.

Вася рос тощим, синюшным от плохой еды и долгое время был маленького роста. Все знали, что в Ленинграде он родился недоношенным. Однажды в школьном коридоре его поймала твердая и в то же время теплая женская ладонь, встряхнула, словно тряпичную куклу:

“Ты, штоль, Стрижов?”

Он затравленно кивнул. Очень уж строгой казалась эта тетка с черными усиками над верхней губой. Волосы на ее голове были уложены аккуратным и модным в ту пору венчиком. Она обернулась к директору, следовавшему за ней с педагогически невозмутимым выражением лица:

“Запишите Стрижову талоны на дополнительное питание!”

Учителя, сопровождавшие заведующую районным отделом образования, сдержанно улыбнулись. Видимо, кто-то ей подсказал, что надо подкормить мальчика-сироту, родившегося в послевоенном Ленинграде, куда Прохор Самсонович ездил на экскурсию в сорок восьмом году вместе со слушателями Высшей партийной школы, которых поселили в гостинице “Октябрьская”, где горничной в то время работала Ефросинья.

На следующий день директор пришел в класс, чтобы торжественно вручить мальчику из “неполной малообеспеченной семьи” талоны на питание в школьной столовой.

Стриж вышел на подгибающихся ногах к доске, директор протянул ему листок с неразрезанными квадратиками талонов. Стриж отшатнулся:

“Я не хочу есть! Я – ленинградец!”

Ребята засмеялись.

Директор скомкал талоны и молча покинул класс.

Дома мать по привычке сушила и собирала на черный день хлеб, картошку всегда варила неочищенную, за обедом съедала парящую кожуру, аккуратно посыпая ее солью. Если крупинка соли падала на стол, мать тут же нащупывала ее чутким пальцем, и, дождавшись, когда крупинка прилипнет к коже, отправляла в рот. Несет, бывало, поросенку месиво из отрубей, и непременно зачерпнет на ходу щепотку, торопливо съест, да еще пальцы обсосет с чмоканьем. На недоуменный взгляд сына виновато улыбалась: это я пробу снимаю!

Иногда уборщица молзавода Полина, возвращаясь с работы, приносила матери сметану и творог – не очень свежие, зато даром. Мать поначалу отказывалась, говорила, что у них всего хватает, однако, Полина, уперев руки в бока, топала ногами, ругалась и так смотрела на мать, будто знала про нее что-то особенное.

Сердитая тетка Марфа в шестьдесят третьем году при всех ругала

Ефросинью в магазине за то, что та не пропустила ее без очереди за кукурузным хлебом.

“Ты рабыня! – кричала баба на весь магазин. – Ты жрала человечину в

Ленинграде, закусывала торфом… Почему ты всегда молчишь? Почему не хочешь, чтобы мы всё про тебя знали?”

Мать Стрижа молчала, теребя талон на хлеб, где было написано крупно

– “Стрижова”, а сверху, как татуировка, синяя сельповская печать.

“Я не рабыня – я находилась в блокаде, работала на страну… – лепетала ошеломленная Ефросинья. – Становись, если хочешь впереди, хлеб по спискам дают, все получим по буханке на руки”.

Марфа встала впереди, тесня крупным телом гомонящую очередь, но вдруг Стриж, тогда еще подросток, достал из кармана финку, приставил ее к мощной груди скандалистки: “Если ты, сука, еще раз назовешь мою мать рабыней, я тебя зарежу. В Ленинграде не было рабов – мы там сражались!”

Женщина побледнела, боком вытиснулась из толпы, запрудившей магазин, крикнула от дверей: “Подстилка ты Прохор Самсоновичева, а твой бандит – его выблядок!”

Побежала домой, забыв про хлеб. Запах желтого кукурузного хлеба был особенный – терпкий, слащавый, обещающий нам, сельским ребятишкам, что-то хорошее, заграничное.

Спустя годы, вернувшись из тюрьмы, Стриж зачем-то полез на чердак и там, среди пыли и хлама, нашел полдюжины мешков, набитых сухими хлебными корками: мать по привычке сделала запасы. Стриж сбросил мешки вниз, чтобы отдать сухари соседке – годятся на корм домашней живности. Мешки с треском падали, словно были набиты костями.

“… Необходимо завершать свидание и разговор!” – произнес Гладкий, стоящий посреди хаты все в той же позе.

“Ма!..” – Стриж взял обессилевшую белую ладонь со следами твердых мозолей, сжал ее тонкими мальчишескими пальцами. И молчал, не зная, что сказать.

В почти покойницком лбу, в светлом хряще заострившегося носа, в узком крестьянском подбородке поросшим пухом старости вдруг проявилось что-то ленинградское.

“Скажи, кто мой отец?” – спросил Стриж потухшим голосом.

Мать приоткрыла рот, послышался хрип, приподняла дрожащую руку.

Участковый подошел к Стрижу, положил на костлявое плечо тяжелую, будто из железа, ладонь, вкрадчиво произнес:

“Про это не следовает дознаваться!”

Гладкий смотрел на Стрижа улыбчиво и в то же время напряженно. В его взгляде сельская деликатность сочеталась с гневом казенного человека, который вынужден в данный момент из-за глупых человеческих причин нарушать инструкцию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю