355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Титов » Путники в ночи » Текст книги (страница 3)
Путники в ночи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:53

Текст книги "Путники в ночи"


Автор книги: Александр Титов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

КУДА ИДЕМ?

На травяном берегу появляется постаревший участковый Гладкий со своим некогда казенным, а теперь уже навсегда “приватизированным” велосипедом, который он по привычке большей частью водит за руль, к которому подвешена сетка с буханкой хлеба. Сетка в одном месте порвалась, и аккуратно перевязана проволочкой. Гладкий даже на пенсии носит темно-синюю форму милиционера шестидесятых годов.

Парни перестают играть, карты в их ладонях растопырились веером. С давним страхом все смотрят на Гладкого: когда-то он гонял их, тогда еще пацанов, из парка, от танцплощадки, натравливал дружинников.

Странная казенная улыбка бывшего участкового пронзает, кажется, весь солнечный день.

ГОЛОСА:

– А этот за каким сюда приперся?..

– Да еще со своим идиотским велосипедом…

– Он всегда был сумасшедшим, однако всю жизнь прикидывается ментом…

– С нашим братом нормальный человек разве справится?..

– А Гладкий по-твоему справлялся?..

– Еще как! Спроси своего батьку, сколько раз сидел он в каталажке по милости Гладкого?..

– Мой батя одной рукой его подымет, другой прихлопнет!..

– Не скажи. У Гладкого мертвая хватка, еще никто не вырвался…

– Зато и хватал он старух с мешком украденной соломы, стариков, помочившихся по пьянке за углом – выполнял план по задержаниям…

– Зачем сейчас Гладкому надо все знать?..

– Хрен его, беса, знает, привычка такая…

Бывший участковый сделал болтунам знак пальцем – величавый и в то же время наполненный таинственным смыслом жест. Он требовал тишины, а сам в это время неотрывно смотрел на качающиеся посреди пруда головы

Стрижа и Вадима, будто понимал каждое их слово.

Пловцы разминулись. Стриж поплыл к берегу, размашисто выбрасывая жилистые белые руки, вышел на берег в стороне от пляжа, лег лицом на траву.

Игорь, перестав обдумывать ход, вздохнул и с потухшим взором объявил, что сдается.

– Твоя позиция вовсе не безнадежна! – воскликнул я. – Можно обменять ферзя на две легкие фигуры плюс проходная пешка. У тебя шансы на ничью.

– Не хочу играть… – Голос его потух, Игорь отвернулся, сорвал засыхающую травинку с пушистым колоском.

Вадим вышел на берег в семейных, обвисших от воды трусах, снял их и начал выжимать под черемуховым кустом, не обращая внимания на то, что отовсюду видна его скрюченная фигура. Помочился тут же, за кустом, пахнуло городской канализацией. Бормоча под нос ругательства, с трудом натянул мокрые, плохо отжатые трусы, затем, прыгая то на одной, то на другой ноге, влез в джинсы. На заду брюк появилось мокрое пятно.

Подошел к нам, плюхнулся возле шахматной доски, глубоко вздохнул, взялся доигрывать за сына с виду безнадежную партию. Я тщательно обдумывал ответные ходы, в то время как Вадим почти мгновенно, с легким цоканьем, передвигал по доске фигуры. Он быстро отдал ферзя, пожертвовал проходную пешку, затем развил атаку на королевском фланге, и теперь уже мой ферзь попал в коневую “вилку”. К моему удивлению, Вадим не стал его брать, с помощью легких фигур он загнал моего короля в матовую позицию. Пришлось сдаться.

Вадим удовлетворенно крякнул, пристально взглянул на меня.

Я набрал в грудь воздуха, и задал земляку-миллиардеру вопрос:

– Давно хотел спросить вас, Вадим Прохорович… как вы считаете, в каком направлении будет развиваться российское общество?

Вадим улыбнулся.

– Я куплю этот край и выстрою между людьми отношения, приличествующие новому веку.

– Что-то вроде коммунизма? – уточнил я.

Вадим утвердительно кивнул круглой серьезной головой.

Стриж, севший рядом и задумчиво глядевший на волны, вздохнул:

– Твоя система, Вадим, может, хороша для всех, но стержня в ней все-таки не будет…

– Что ты имеешь в виду под “стержнем”? – иронически обернулся к нему московский гость.

– Стержень – это смысл, на котором общество держится. До этого оно крепилось революцией, коллективизацией, войной, верой в “светлое будущее”, затем откатились к “развитому социализму”, после перестройки нырнули с головой в капитализм.

На воде, недалеко от берега, качался первый желтый листок.

– Скоро осень! – отчетливо, с лирикой в голосе произнес Вадим. – В эту пору всегда почему-то легко на душе. Люблю бродить вечерами по опавшим листьям.

– Грустную волынку завели, Вадим Прохорыч! – Стриж со вздохом оглядывал окрестности. – Пока еще лето, купаемся, отдыхаем… – Он взглянул на группу подростков, собравшихся на песчаной косе. -

Нынешние ребята и девчата стройные, сытые, холеные, родились от благополучных родителей. А мы кто были: шпана недоношенная, послевоенные дети, пацаны тощие, синюшные, девчонки, наоборот – кубастые, приземистые, с круглыми ляжками и короткими шеями – после войны почему-то рождались такие…

ЗЕМЛЯНОЙ ЖЕНИХ

Наутро Лева явился в редакцию с бодуна, весь какой-то взвинченный.

На лбу ссадина – опять, наверное, жена приложила сковородкой.

Пришлось идти в магазин за портвейном “Три семерки”. В отличие от незатейливых семисотграммовых бутылок прошлого века нынешняя удлиненная посудина была украшена золотистой этикеткой и какими-то ярлычками, хотя по вкусу сегодняшнему портвейну далеко до прежней советской “бормотухи”. Портвейн был слащавым и не таким забористым по сравнению с главным напитком нашей молодости.

…В конце восьмидесятых Лева опубликовал в московской “смелой” газете фельетон “Человек в хромовых сапогах”. Персонаж был списан с нашего

Первого, в статье говорилось о мизерных урожаях зерна, о колхозных коровах, мычащих от голода, о свекле, ежегодно уходящей под снег, о крохотных надоях и “отрицательных” привесах – это когда быка кормят, а он почему-то худеет. Завершалась статья фразой: “Такие, как партийный чиновник З. и подобные ему, загубили оттепельное окончание двадцатого века…”

Прохор Самсоновичу кто-то услужливо переслал статью на дом заказным письмом. Пенсионер послал в газету гневное опровержение. Как ни странно, желтеющая на глазах молодежная газета поместила письмо бывшего Первого рядом с карикатурной фотографией высокого партийного чиновника, выступающего с трибуны последнего партийного съезда. Фото и текст объединили рубрикой: “Разве такие перестроятся?” В свое оправдание Прохор Самсонович писал:

“Я работал, как мог, теми средствами, которыми располагал, поэтому возникает вопрос: кто же на самом деле губит последние годы двадцатого века, ставшего для многих ужасным и невыносимым?”

– Он, Первый, как фараон, должен был в символическом смысле оплодотворять землю! – гневно воскликнул Лева. – А он не оплодотворял, потому что потерял свою мифологическую силу, в результате чего урожаи становились все ниже, доходя до отметки тринадцатого года. Первый, и ему подобные, развели на колхозных землях сорняки.

– Что за ерунду ты несешь насчет “оплодотворения” земли? Что мог сделать вопреки системе районный начальник?

– Не чушь, но вполне реалистическое событие, которое произошло со мной, – ведь именно я в отроческом возрасте оплодотворил эту вашу почву, сделав ее, если можно так выразиться, отчасти

“демократической”, я пробудил ее от дремучей закоснелости! – Лева выпил еще чашку портвейна и осоловел. Икая, щуря глаза, он вспоминал томительные детдомовские дни, когда, устав от тоски и ненависти к окружающим, через пролом в монастырской стене убегал на природу, воспринимая ее как добрую мать. Природа, как и всякая женщина, обладает фантастической пластичностью и таким же чудовищным эгоизмом. За ней, как и за каждой женщиной, простирается пустыня неведомой жизни, желтые разрушенные образы тех, кого она любила до тебя. И всегда в ней прячется ночь, ночь!

Он всегда стремился к одиночеству. Хотелось через это состояние, как через линзу, что-то истинное в себе увидеть. Подросток бледен, худосочен, прыщав, росточка малого. Жизнь “монастырская” с детдомовским уставом доводила порой до оцепенения – хоть от самого себя, живого, куски отрезай. Пионер, скоро примут в комсомол – откуда же постороннее лезет в голову и душу?

Запахи приторного детского пота, сырость заплесневелых коридоров, сводчатые потолки. Лабиринты старинных переходов ведут к трапезной, чуть дальше – туалеты с вечными лужами на выщербленном цементном полу.

Молодая розоволицая воспитательница Генриетта называла Леву

“хрустальным мальчиком”. Наверное, за то, что он редко шалил. Он помнил ее темные, сверкающие в сумерках волосы, взгляд ярких коричневых глаз – будто коньяк налит в зрачки. От Греты всегда пахло хорошим женским одеколоном. Ее вскоре почему-то уволили.

Леве от тоски по Грете хотелось рыдать, рвать на груди рубаху с номерным штампом, чтобы отлетали и щелкали по бетону самостоятельно пришитые пуговицы.

Трепеща от нечаянных прикосновений к холодным слизистым стенам, Лева однажды не выдержал и, уже по первым холодам, в начале октября, сбежал с уроков в ближнюю рощу.

Мчался, запыхавшись, через лесные поляны, холмы, скуля от стыда и влечения, пока не споткнулся, упав лицом в сухие колкие травинки.

Отдышался, чувствуя, как трепет сердца передается вздымающемуся и опускающемуся болотному покрову. Качались пушистые колоски, выросшие на торфяном грунте. Под земляной шубой булькало накопленное за лето тепло болотной жижи.

Обнаружилось в следующий момент, что кочка, на которую Лева давил животом, в ощущении мягкая и приятная. И вовсе не холодная, но согретая внутренними болотными соками, имеющая образ раздвинутых женских бедер, поднимающихся то вниз, то вверх плавным касательным образом. Слышался призывный болотистый всхлюп.

Поглаживал моховые груди, чувствуя низ ее живота – приворотного, наливающегося последней теплотой осени, источающего перебродный парной запах. Вдруг обнаружилось, что он проникает всей своей телесной горячностью в долгожданное мышинонорчатое, расширяющееся беспредельно, всхлипывающее грязевой втягивающей слизью.

Заплакал, заласкался, разогреваясь изнутри под прохладным равномерным дождиком, падающим мелкими каплями на спину, – до пота, до стона и ужаса, ощущая могучую причмокивающую ласку, словно совокупился не с болотной кочкой, но со всей черноземной родиной, про которую ученикам талдычили на уроках краеведения.

От необычайности случившегося подросток хрипел и задыхался, корчился, сжимался сам в себе до каменной твердости, устремляясь в природу, совокупившуюся с ним так неожиданно.

– Ах ты, земляной жених! – я невольно улыбнулся, подливая в треснутую чашку портвейн.

Я надеялся, что моя реплика раззадорит Левину фантазию, и он соврет еще что-нибудь. Сам же я в это время продолжал сочинять статью о сортообновлении зерновых культур на полях нашего района.

Лева еще что-то вспомнил, улыбнулся, зябко передернул плечами: то ли змея болотная, то ли мышь острозубая цапнула его за “эту самую штуковину”, распалившуюся в норке до последнего трепета. Лева заорал на весь лес.

Прохор Самсонович в тот воскресный день охотился на болоте. Сильная рука подняла Леву, торопливо подтягивающего штаны.

“Ты что здесь делаешь?” – будто гром, густой канцеляровитый голос.

“Этот монастырский, из приюта, – донеслось пьяное ворчание егеря. -

Они часто тут бродят, дичь из луков стреляют, уток подранивают.

Высечь бы его…”.

Вырвался Лева из медвежьих лап Первого, помчался обратно в монастырь. В общей комнате, где стояло коек двадцать, никого, все, наверное, на физкультуре. В слезах плюхнулся на свою койку и пролежал до ночи без ужина, согнувшись колесом от боли. Головка полового члена, раздувшаяся, как чудилось мальчику, до размеров воздушного шара, утягивала куда-то вверх.

Наступила ночь общего детдомовского сна. Лева не мог спать от боли в распухшем детородном органе, заснул лишь под утро, укутав больное окончание мокрым полотенцем.

– В ту ночь я понял, что высшее коммунистическое общество никогда не построится, потому что сперма моя в земле, а не в женщине. Я сделался полностью опустошенным, будто что-то главное, важное вытекло не из моих семенников, но из глубины мозгов, которые вдруг как-то скукожились, ум мой стал не таким острым, из отличников я вмиг скатился в троечники.

– Но ведь не полностью же они вытекли, твои мозги? – Я хотел его успокоить, однако он смотрел на меня с подозрительным прищуром, пытаясь понять: разыгрываю ли я его или говорю серьезно.

– Я внутри себя гений, – продолжал он задумчиво, с затаенным высокомерием, – но между моей кипящей гениальностью и жизнью, как стенка сосуда, стоит невидимое препятствие – грех, не позволяющий мне творчески реализоваться. Я удивлен, разочарован и задаю сам себе вопрос: почему после соития с землей, когда из ее сына я превратился в мужа, она вдруг лишила меня удачи и всяческой перспективы? Я жил дальше, как мог: читал книги, занимался самообразованием. А потом еще эстрада шестидесятых, в том числе и “Путники”, уводящие советского мальчика из-под власти государства в область туманной лирики. В песнях тех лет звучало чистое, не оскверненное будущее. Я брел вслед за этими песнями в страну неясных грёз.

Мы помолчали.

– Каждый человек страдает от собственной глупости, – вздохнул Лева.

– Мне странно вспоминать ту историю именно сейчас, жарким летом начала другого века, в пору либеральных общественных холодов.

Усмехнулся: оказывается, Первый тоже не забыл ту встречу на болоте.

Даже спустя годы, когда Леву приняли в партию и назначили заведующим отделом сельского хозяйства районной газеты, Первый, как бы шутя, грозил Леве пальцем из президиумов различных заседаний и конференций, плутовато подмигивал.

Редакционных и типографских работников в начале июня обязательно посылали в колхоз тяпать свеклу. Лева, несмотря на свой “земляной” статус, в поле работать не любил. На свекольных грядках всегда стояла жара, вокруг стеной сорняки, которые надо рубить тяпкой на благо колхоза. Мы обливались потом и жутко уставали. Да, не любил

Лева трудиться на “матушке-земле”, даже свой огород не копал, нанимал мужиков за бутылку, и те рыхлили почву. Сам же Лева в это время продолжал сочинять эпопеи о богатырях, питающихся соками от земли. Мужики, малость опохмелённые, неспешно налегали на лопаты, то и дело курили, ожидая, когда бородатый “антиллигент” позовет их выпить по чарке водки и плотно, как и полагается землекопам, закусить.

ГИТАРА И ХУНВЕЙБИНЫ

В разгар жаркого дня Стриж любит поспать на берегу пруда в тени черемухи. Во время сна лицо его делается напряженным, словно он испытывает страдание.

Синеют многочисленные татуировки. Особенно хорош орел, запечатленный неизвестным мастером на безволосой тощей груди. От такого орла никто бы не отказался. Игорь, по возвращении в Москву, собирается наколоть себе такого же в специальной мастерской разноцветными чернилами, но не с одной головой, а с двумя. Две хищноклювые птичьи головы, как разъяснил молодой человек, – возможность выбора между добром и злом.

Орел, наколотый на груди Стрижа истинным мастером, нравился даже тем, кто не любил татуировки. Когда Стриж вздыхал, орел плавно шевелил крыльями. Под крылом мелкие синие буковки: “Я не убивал!”

Середина августа, но духота не спадает даже к вечеру. В воздухе синий дым от горящих торфяников, временами от него першит в горле.

Удушающие дымы стелются над полями, по которым все еще ползают неспешные, как жуки, комбайны, домолачивающие хлеб. Лесополосы на горизонте покачиваются в горячих волнах воздуха – будто через линзу на них смотришь.

Притихли в заводях лягушки. Зной перекатывается над рябью пруда, гаснет в зарослях лозин, приобретающих в солнечном мареве синий оттенок. Но в тени деревьев уже прохладно, особенно под рябинами, покрасневшими от гроздьев ягод. Деревенеющая к осени листва почти не шевелится. Иногда ветер начинает дуть с севера, и от внезапного холода на коже выступают мурашки. Картежники, не прекращая игры, поеживаются: засентябрило, мать твою! Потрепанные карты отскакивают от выгоревшей пружинистой травы.

В молодости Стриж всегда носил в кармане финку. Согласно неписаной моде финки имели при себе многие поселковые ребята. “Нормальный” парень, если он не “фраер”, по тогдашним понятиям должен был хоть раз отсидеть в тюрьме, и обязательно носить в кармане финку.

Этим критериям в поселке удовлетворяли в полной мере Стриж, и еще несколько шалопаев, совершивших пару тюремных “ходок” по мелочам, вроде хулиганства или украденных банок с маринованными огурцами. Эти

“преступления” раскрыл по горячим следам участковый Гладкий. Кстати, на весь район в то время насчитывалось около десятка милиционеров, они держали носителей финок в положенных рамках, отправляя иногда их туда, куда они так стремились – в тюрьму. После возвращения снова кража кур, велосипедов и т.д. – не из нужды, а ради “понта”.

У Стрижа была одна судимость – помог одному мужику украсть с колхозного тока мешок зерна. Оба, сильно пьяные, попались Гладкому, сидевшему в засаде. Участковый, доставил их в отделение милиции, составил протокол, передал дело в суд. Отсидев два года, Стриж вернулся в поселок весь в татуировках, с “фиксой” во рту. В глазах местной молодежи он сразу стал “авторитетом”, чуть ли не “паханом”.

Ему это нравилось. Пьяный куролесил, задирался. Его не раз били, в том числе и дружки. Гладкий иногда сажал его охолонуть на пятнадцать суток, финку регулярно отбирал.

Выйдя из милиции, Стриж покупал напильник, затачивал его на наждачном круге, мастерил себе новое “перо”.

Темнота парка, блатные песни, скрипучая скамейка в зарослях американского клена – в этот “медвежий” угол даже участковый боялся заглядывать.

Пьяный Стриж с высокомерным видом отбирал у пацанов гитару и нарочито хриплым голосом пел тюремные песни, блямцая неуклюжими пальцами по жестким неподатливым струнам.

По кругу пускалась семисотграммовая бутылка с портвейном, почти невидимым в темноте. Пили из “горла” (с ударением на последней букве). Отпив несколько глотков и довольно крякнув, парень совал бутылку соседу. Тот осторожным, словно бы извиняющимся жестом, брал ее. В сумерках блестели капельки темного, как кровь, вина на юном подбородке. За темноту и густоту этот портвейн еще называли

“чернилами”. И все же это был терпкий, духовитый и весьма приятный напиток.

Звенела на весь парк расстроенная гитара. Мальчишки, обступившие скамейку, с почтением слушали хриплый голос “барда”, восторженно блестели в темноте белки глаз: “Во, Стриж дает!”

А Стриж совсем не умел играть, но страсть, с какой он отбивал ритм тощими пальцами, сбивающийся на визг надрывный голос, повествующий о неудачных побегах “пацанов” из тюрьмы и о “кровавой руке прокурора”, загнавшего за решетку “корешей”, умилял ребятню до слез. Некоторым парням “блатная” жизнь и сидение в тюрьме казались гораздо привлекательней службы в армии или работы на заводе, а уже тем более в колхозе, в котором надо пахать от зари до зари. Сделаешь две-три

“ходки”, и ты уже совсем другой человек, ты принадлежишь к великому

“ночному” миру, страна перестает в тебе нуждаться, впрочем, как и ты в ней, но, рассердившись за такое невнимание, она время от времени делает тебя своим “зеком” – смягченный вариант раба.

Стилягами в узких брюках были пока еще только Вадим и его дружки, большинство парней все еще носили широкие прямые брюки, наборные ремешки, развевающиеся при ходьбе пиджаки, у некоторых куртки-вельветки, и обязательная стрижка под “полубокс” – чтобы ветер холодил затылок, шевелил задорные чубы. На головах разлапистые, лихо заломленные кепки, некоторые носили тюбетейки.

Стриж, откинувшись на спинку лавочки, нелепо взмахивал неуклюжей, будто из дерева, рукой, опухшие, красные даже в темноте пальцы колотили по обжигающим струнам. Звуки выходили то резкие, дрынкающие, то глухие, бочоночного оттенка. Он не пел, но выкрикивал: то хрипло, то визгливо, вздувались на узкой шее фиолетовые жилы.

Иногда исполнял куплеты о Ленинграде – выдумывал что-то свое, заунывное вроде: “Ленинград, мой пахан, я тебя никогда не забуду!..”

Парни выдергивали у него гитару:

“Пошел ты со своим Ленинградом!..”

Все знали, что Стриж мечтает съездить в этот город и собирает деньги на дорогу.

“Я – Стриж!” – горделиво восклицал он на весь парк, глотнув из бутылки. – Я – ленинградец!”

Жили Стрижовы, в основном, на колхозные заработки матери. В хозяйстве держали поросенка, кур. Возле дома имелся небольшой участок земли, сажали картошку. Стриж не помогал матери ни копать, ни сажать, он считал, что ему, имеющему “ходку” в тюрьму, несолидно работать лопатой и тяпкой. “Корефаны” увидят – засмеют. Чтобы вскопать землю, мать нанимала за магарыч еще крепких в ту пору пенсионеров – Иван Поликарпыча и Сидора Михалыча.

Шагая через площадь и глядя на светящееся окно кабинета Первого,

Стриж всякий раз вспоминал о матери, которая не спит, поджидая сына, подогревает суп на керосинке.

Горевала: тощий сын растет, как ни корми. А все потому, что родила его в послевоенном Ленинграде, после блокады. У многих матерей родились тогда хилые младенцы с сине-зеленой кожей, похожей на хлебную плесень. Одним из них был Вася Стрижов.

Заходил в дом, сгибаясь под низким потолком хаты, вешал гитару с алым бантом на гвоздь, садился за стол, покрытый жирной, как ее не оттирай, клеенкой, ел суп, иногда окрошку, от пшенной каши тоже не отказывался. Ел много, иногда через силу, борясь с отрыжкой. А все потому, что хотел стать сильным, тренировал мышцы – во дворе валялась самодельная штанга, которую с натугой поднимал каждое утро два-три раза, а больше не мог – сердце забивалось.

“Кто мой отец?” – пытался он расспросить мать. – В кого я уродился таким слабым и жалким, что только финка да гитара мне по плечу?”

Она шмыгала круглым деревенским носом, натягивала платок на глаза, молча уходила в сени. Хотела образумить Васю, пристроить на работу – но трудиться для Стрижа было “западл/о///” – популярное в то время словечко.

Бдительный в идеологическом отношении бывший политзек Пал Иваныч полагал, что это слово это в нашу страну внедрило и популяризировало

ЦРУ, чтобы население положительно воспринимало образ “Запада”, навязчиво звучащий в этом слове.

Ветеран партии блатных терпеть не мог, навидался таких в лагере, а к

Стрижу тем более относился брезгливо: “ни рыба, ни мясо”. Стрижи – сироты увядающего социализма, они никому не нужны, разве что грядущий капитализм возьмет этих полубандитов к себе в услужение.

“Почему же социализм “увядает”? – допытывался я у ветерана революции. – Партсобрания проходят, всюду плакаты, призывы, лозунги, в Москве то и дело съезды, пленумы, конференции. Ученые доказывают, что мы уже социализм построили!”

“Да уж, построили… – ворчал бывший политзек. – Это только на бумаге надои, привесы, тонны чугуна. А вечерами по улицам бродят парни с финками. Они, что ли, будут достраивать этот никому не нужный

“социализм”? Ребята подрастут, выбросят финки, начнут делить имущество, нажитое рабским трудом пятилеток”.

“А Вадим? Он же никогда не ходил с финкой”.

“Тот тем более своего не упустит. Их будет много, таких Вадимов – заколышется, зашелестит долларами новая буржуйская Русь!”

“Ну и пусть жируют на здоровье. В России полно бесхозного добра!”

“Дело не только в собственности. Я, дорогой товарищ пионер, читал

Маркса, но так и не понял, к чему наш главный вождь там клонит.

Вадимы сплотятся, создадут новую капиталистическую идеологию, по которой люди еще сотню лет будут жить по волчьим законам. Они отменят двадцатый век и вычеркнут его из истории. А век, товарищи, был воистину пролетарским – век надежды!”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю