Текст книги "Путники в ночи"
Автор книги: Александр Титов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
ПРОЩАЛЬНЫЕ СУВЕНИРЫ
Мы со Стрижом пришли к поезду проводить Игоря. Я подарил ему на память магнитные шахматы.
Стриж снял с пальца массивный перстень из нержавейки: держи, Игорек, я сам сделал!
Игорь в свою очередь вручил Стрижу небольшой карманный фонарик, а мне, как сельскому журналисту, авторучку.
Глаза у Стрижа были какие-то пустые, он вертел фонарик в руках, не зная, куда его деть.
Над вокзалом и всей округой шумели столетние тополя, посаженные графом Витте в день открытия этой железнодорожной ветки.
– Чего, дед, загрустил? – Игорь с вымученной улыбкой смотрел на
Прохора Самсоновича.
Тревожный августовский воздух, насыщенный запахами тленья, напоминал о братской могиле.
Подошел, скрипя тормозами, поезд, новенькие вагоны сияли на фоне дореволюционного вокзала и высокой водонапорной башни. И все же
Прохор Самсонович выглядел почему-то старше всех зданий, его массивная фигура тоже будто кренилась.
Из вокзала с башенками вышел дежурный в железнодорожной форме с блестящими пуговицами и новой красной фуражке. Раздался певучий звон бронзового колокола, на котором стоял год пуска железной дороги -
1884. Колокол считался музейным экспонатом, и, начищенный до блеска, ярко сиял. На ночь его снимали, чтобы не украли сборщики цветного металла.
Требовательный голос проводницы: занимайте ваши места!
Стриж поднес к глазам часы, взглянул на циферблат “Победы” и сказал, что его ждут во вторую смену. Кашлянул в кулак.
Прохор Самсонович собрался было протянуть Стрижу на прощанье веснушчатую ладонь, но передумал, его передернуло. Выпрямился, скрестил руки на животе – старинный начальственный жест, выражающий понимание и в то же время отчужденность.
Стриж, не шелохнувшись, смотрел на него.
– А ты тоже становишься седой, хотя был когда-то рыжий… – вздохнул старик, глядя на бывшего уголовника. Неожиданная догадка мелькнула в проницательных тусклых глазах. – Как тебя, понимаешь, зовут?
– Вася.
– А матушку твою как величают?
– Фросей звали, она умерла.
– Ну, ступай с богом, он нам всем судья!
– Вы же сами когда-то говорили, что Бога нет.
– Мало ли я что говорил… Иди своей дорогой, забудем всё плохое.
– Прощайте, Прохор Самсонович, я, как и обещал, уеду отсюда.
– Езжай, тебя здесь никто не держит.
– А я бы держался возле вас, будь вы настоящим отцом.
– Это как, понимаешь, понимать?
Стриж медленно повернулся, и, оскользываясь на гальке, побрел вдоль состава, на ходу коснулся вагона, оставив зеркальную линию на бахромчатом слое пыли.
Бывший Первый смотрел вслед Стрижу и облегченно переводил дух.
Стриж обернулся, крикнул:
– Ухожу от вас навсегда! Прощайте!.. А вы, Прохор Самсонович, вовсе мне не отец, если не можете остановить меня?..
– Иди своей дорогой! – бывший Первый смотрел на него с каким-то древним отточенным высокомерием, словно яд власти навсегда отравил его. – У каждого свой путь!
Глаза стального оттенка гневно мерцали под светлой фуражкой наркомовского образца.
– Вы скоро поймете, что были неправы! – кричал издалека Стриж, голос его был едва слышен. – Вы всю жизнь были неправы!
Старик вытянул шею, на секунду оцепенел:
– Как это, понимаешь, “неправ”? Что за глупости? Прочь с моих глаз, тунеядец!
– Зачем ты так с ним, дед? – Игорь поставил ногу на ступеньку вагона.
Прохор Самсонович придержал его за рукав:
– Я тебе, Игорек, буду писать письма, а ты отвечай, ладно? Конвертов тебе в сумку положил – пятьдесят штук!
Игорь отчужденно кивнул, махнул на прощанье ладонью, стараясь, чтобы и Стриж его увидел. Но тот не оглянулся, фигурка его скрылась за железнодорожными складами.
Поезд со скрипом тронулся, и, набирая скорость, исчез за лесополосой.
Я думал об Игоре. Вот он поднимается с полки.
“Куда?” – спрашивает охранник, сонно щуря глаза.
“В туалет…”
“Туалет открыт справа – иди туда. Там дежурит Иван…”
“Ладно…”
Игорь идет налево, в тамбур, наружная дверь открыта. Он сдергивает с загорелого пальца аляповатый нержавеющий перстень с кровяным камнем
– сувенир, сработанный Стрижом в тюрьме, выбрасывает его в черный вихрящийся воздух, уже по-осеннему холодный, вытирает ладонь о штаны, словно мальчишка, раздавивший гусеницу.
В поезд врывается холод, перед лицом грохочет мост, дышит ржавым железом. Мелькает изгиб реки с косматыми лозинами, щекочет ноздри запах осоки…
ЯВЛЕНИЕ УЧАСТКОВОГО
Тень мелькнула среди кустов, ни один сучок не хрустнул, Гладкий возник передо мной, как чертик из табакерки, прислонил велосипед к стволу яблони, щелкнули чешуйки коры. Появление милиционера, пусть даже и бывшего, не сулит ничего хорошего.
– Что вы, Григорий Абакумыч?.. – Я испуганно привстал со скамейки.
Гладкий навсегда утратил способность к нормальному человеческому общению, в поселке его никто и за человека не считал, но все по-прежнему его боялись. Даже в темноте заметна механическая служебная улыбка. Я ждал, когда он заговорит на своем протокольном языке. Сел Гладкий на табурет, положил на стол короткопалые ладони.
Каждый толстый палец казался отдельным живым существом. Бывший участковый достал из кармана кителя замызганный блокнот, чернильную авторучку, отвинтил колпачок, сделал несколько пробных росчерков. На желтой бумаге остались влажные фиолетовые закорючки.
– Не следовало бы тебе писать обо всех наших событиях по поводу осуждения человечества вообще…
– Не понимаю, Григорий Абакумыч, о чем ведете речь – я работаю в местной газете, пишу о надоях, привесах и прочих сельхоздостижениях.
– Моменты прожитые исправлению не поддаются – как ввиду решенной судьбы, так и в соответствии с веком, они остаются всего лишь неподтвержденными бессмысленными фактами. Знай, сынок: дела прошедшие состоят из миллионов незаполненных протоколов… Всю свою жизнь, если ее рассматривать документально, я, делая службу, пробирался через частокол преступлений… – Он задумался, перестал рисовать затейливую вязь строчек. – Я помню каждый злобный насмешливый взгляд, направленный в мою сторону, каждую ничтожную угрозу над смыслом расследования…
– Зачем вы мне все это рассказываете? – Я с изумлением смотрел на нелепого старика в мятой форменной фуражке без кокарды, сжавшего в толстых пальцах еще более толстую авторучку. – Мне ничье прошлое, а тем более ваше, совсем неинтересно.
– Предлагаю взять! – Он протянул мне свою авторучку.
– Зачем она мне? – Я чуть не упал со скамьи.
– Положительным образом её тебе дарю!.. – Он поманил меня к себе, медленно сгибая и разгибая короткий указательный палец – знаменитый в прежние времена милицейский жест, который завораживал и делал бессильным любого человека.
Пришлось взять неуклюжую авторучку, еще теплую от его прикосновения.
Казалось, внутри нее были не чернила, а непонятная, все еще горячая кровь прошлого века.
Гладкий встал с табурета, взял свой дребезжащий велосипед, повел его в руках из сада, стараясь не наступать на яблоки, насыпавшиеся так густо, что местами тропинку совсем не было видно. Он все-таки был уже совсем старым человеком, его покачивало.
Я смотрел на его спину, на выгоревший до желтизны китель и гадал: обернется или нет? И он действительно обернулся, прокашлялся в кулак:
– Ты обязательно напиши следующее: меня всенародно не понимают и обижают откровенно вредными взглядами со стороны. Я не хочу, чтобы память обо мне утонула в пустых насмешках…
– Чего же вы хотите, Григорий Абакумыч? – Я видел темное в сгущающихся сумерках лицо с блестящими глазами.
Старик исподлобья смотрел на меня как на подозреваемого, с которым он может сделать всё что угодно:
– Рекомендую отобразить мою судьбу самым положительным примером.
Народ меня не любит, потому что не понимает, что ему без меня нельзя. Я – Гладкий!.. – последнюю фразу он произнес громко и настойчиво. – Я – машина народной судьбы!
Затем Григорий Абакумыч почти мгновенно исчез из сада, будто испарился.
Вернувшись в дом, я лег в постель и заснул под монотонное журчание приемника.
Мне снилась помещица Блоха в расписном народном сарафане и вышитом платке – розовощекая девка, совсем не больная, с веснушками на полной груди. Она прислала мне письмо по электронной почте, но файл никак не хотел открываться – вместо букв выскакивали непонятные знаки, запечатлевшие каким-то образом прошлое нашего края.
Утром меня растолкала мать:
– Стриж под поезд бросился!
– Как бросился?
– Так…
Гладкий явился на место происшествия по собственной инициативе, зафиксировал в неофициальном протоколе факт о наручных часах: Стриж зачем-то и положил на траву среди засохших ягод “Победу” с выцветшим циферблатом, затем бросил на траву белую рубашку – символ юности 60-х.
С высоты железнодорожной насыпи он мог видеть в окне своего дома лампочку, которую оставил включенной. Так во все времена смотрели во тьму беглые рабы, знавшие, что от погони им не уйти и пустыню, расстилающуюся перед ними, не преодолеть. Над заревом поселка возникал в темноте сладострастный яд власти, ее неискоренимое высокомерие. А теперь он, Стриж, остановившийся возле холодных, тускло сверкающих рельсов, сам над собою власть.
“Отец! – мог воскликнуть он напоследок, и, наверное, сам удивился ничтожности своего голоса. Темнота молчала, стрекотали кузнечики. -
Спаси меня, отец!”
Нет ответа. Вспыхнул прожектор тепловоза – он был еще далеко, и в то же время стремительно приближался. Возникла сначала точка, затем громыхающая фигура состава. Стриж лег в траву, чтобы машинист его не заметил, кожу холодила роса. Блестело стеклышко часов, лежащих рядом с рубашкой.
Медленно ползли в гору вагоны. Стриж нырнул всем телом под колеса, как в воду, его всосал ветер движения состава. Будто не он сам бросился, а все получилось само собой. В следующий миг он ощутил, как силен поезд, на котором собирался ехать в недосягаемый
Ленинград. Что-то лязгнуло в последний звон ночи, тяжесть накатившего колеса оказалось мгновенной, разбросались на винтики горячие механизмы века, звезды легли на шпалы, пахнущие полынью и мазутом.
НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ
На следующий день хоронили Стрижа, как и его мать, – за счет сельсовета.
Прохор Самсонович неожиданно явился на похороны, надев по такому случаю темный, в полоску костюм – тот самый, про который старушки говорили, что он уже старый, на голове помятая шляпа, зато начистил до блеска ботинки.
– Признал Первый сына-то, хоть мертвого, но признал!.. – перешептывались меж собой старушки.
Старик шел вслед за процессией, а когда наступил момент прощания, скромно отошел в тень черемухи.
Марфа тут же начала к нему придираться:
– Сказал бы хоть словечко, папаша! Привык доклады читать по бумажке, а как сын помер, так он молчит, гада советская!..
Прохор Самсонович машинально вышел вперед, встал в позу произношения речи.
– Да, я сегодня хороню его. Поверьте, люди, я не знал прежде, что он мой родной сын…
Все слушали его, с покорным напряжением вытянув шеи, уверенные в том, что бывший Первый всегда говорит особенные слова.
– Прощай, сын, и вы, люди, меня простите!..
Он с трудом наклонился над гробом, поцеловал покойника в синее обезображенное лицо, прикрытое марлей. Несколько старушек вразнобой всхлипнули. Они с одобрением смотрели на Прохора Самсоновича. Пусть он ни разу не перекрестился, зато плачет по-настоящему.
Мужики заколотили крышку, опустили гроб в могилу. Все начали бросать туда горстями глину. Старик тоже шагнул к яме, крошки из-под его штиблет с шорохом посыпались вниз. Он вдруг заскользил, мы с Левой успели схватить его под руки.
На поминки Прохор Самсонович не пошел, хотя старушки настойчиво и наперебой его приглашали, он для них по-прежнему оставался самым главным на свете начальником. Прямо с кладбища старик, покачиваясь, словно пьяный, побрел домой.
Аксинья, распоряжавшаяся похоронами, зазвала меня и Леву помянуть
“раба божьего Василия” в теперь уже ничейный низкий домик, построенный, наверное, еще до революции, вросший нижними венцами в землю.
За столом, уставленным скромной закуской и выпивкой, приобретенной соседями вскладчину, возникло тихое оживление. Старушки вспоминали, какой Вася был добрый, как он любил свою мать. Нам с Левой подливали магазинной водочки, накладывали в тарелки блины, теплые котлеты. И сами не забывали пропустить очередную стопку.
Мне странно было смотреть на старух, я думал, что скоро Майя сделается одной из них. Память в неуместный момент дотошно воспроизводила уголки Майиного тела, рыжие волоски в ложбинке белого живота.
Поминальной выпивки нам с Левой оказалось мало, и по пути в редакцию купили бутылку водки: поминать так поминать! Редактора Бадикова в редакции не было, его опять вызвали на какое-то совещание.
– Я в своих романах создал новый российский эпос, идеологически оправданный… – объяснял Лева. Его постепенно развозило. – Эта вещь по своему духовному воздействию будет похожа на компьютерную программу, ее можно будет продать потребителям, клянусь надоями и привесами!.. А все эти Стрижи, Вадимы, бывшие Первые – они слишком приземлены, нет в них романтического духа. Они испортили остаток прошлого века, и нечего о них художественно помнить.
– В чем же заключается твоя “национальная” идея”? – спросил я.
– Не иронизируй. Под знаменем “национальной идеи” мои романы обязательно пробьются в печать. Я пока еще не знаю, что она конкретно собой представляет, эта идея, но я заранее расставлю смысловые вехи, по которым она должна идти вперед: гуманизм, демократия плюс…
– Социализм, прорвавшийся “из-под глыб”! – в шутку добавил я.
– Опять ты со своим неуместным юмором? – Мой коллега сердито взглянул на меня.
– Надеюсь, Вадим опубликует твои вещи, он интересуется всякими там
“духовными прорывами” и “национальными проектами”, они ему нужны для оправдания собственной деятельности. – Я старался обнадежить Леву, чтобы он перестал плакать.
– Почему же тогда Прохор Самсонович не верит, что нынешние богачи будут жертвовать деньги на непонятную идею? – Лева шмыгнул покрасневшим от волнения носом, внимательно взглянул на меня.
– Потому что он прожил жизнь и знает людей, в частности своего сына.
– Вадим предлагает признать советское прошлое! – Лева по-пьяному надул губы. – Но разве можно его оправдать, это прошлое?
– Признать тот факт, что оно существовало, придется… – Я люблю иногда подразнить людей, которые, по словам апостола, “надмеваются тленным своим умом”. – Никто не сможет опровергнуть тот факт, что оно, советское прошлое, было на самом деле.
– Не согласен! – вскричал он. – Все мое детдомовское нутро против этого категорически протестует. Здесь более уместны слова Шекспира:
“Погублен век, будь проклят он!”
– Но это не значит, что мы должны отшвырнуть неудавшийся век, как тряпку. Мы с тобой жили в том веке пусть маленькими, но личностями.
– Да, “человек”, “личность” – понятия именно и только советские.
Стриж был на суде личностью, он смог взять на себя чужое преступление.
– Но почему же он не смог жить дальше? – спросил я, наливая по второй, чтобы сбить азарт спора.
– Ох уж эти милые, добрые, несчастные советские негодяи!.. – пьяно пролепетал Лева. – Стриж узнал, что он брат Вадима во время совместного купания в пруду. Известие потрясло его, хотя он и не подал виду. Еще до суда родственное чувство подсказало ему, что он выручает не какого-то стилягу, но родного брата.
– Так давай же выпьем за это таинственное чувство родства! – предложил я.
МАРЬЯНА ПРОКОПЬЕВНА
Послышалось царапанье в дверь кабинета, невнятное бормотанье.
Лева, покачиваясь, поднялся со стула, взялся за дверную ручку, заранее уверенный, что это опять пришли к нему с какой-нибудь жалобой.
Он неловко открыл дверь, вошла, также покачиваясь, Марьяна
Прокопьевна. Платье ней коричневое, засаленное, с рисунком пузатых довоенных самолетиков. Из-под небрежно повязанного платка торчат седые космы. Голос бывшей советской барыни – скрипучий, жалобный, и в то же время гневный, с визгливыми оттенками. Повернулась ко мне:
– Иди к нему – помирая! – Так и впилась в меня поблекшими глазами.
– Кто? – Я машинально от нее попятился.
Марьяна Прокопьевна вновь перекрестилась на тусклое редакционное окно:
– Тюкнула она яво.
– Кто “она”?
– Известно хто – кондрашечькя! – произнесла с вызовом, почти злорадно и, как мне показалось, хихикнула, ее фиолетовые зрачки искрились на фоне блекло-голубых радужек. – Сначала рука перестала владать, таперича нога заколянела…
– Может, “скорую” вызвать? – рука моя потянулась к обшарпанному, заклеенному скотчем телефону.
Отрицательный жест дрожащей руки:
– Ничего ему не надыть. Тебя прося придтить, чевой-то хоча сказать…
– Что он мне еще может сказать? – с невольным раздражением вырвалось у меня.
Лева с иронией усмехнулся: будешь знать, с кем водить дружбу!
– Игоряшка тоже умер!. – Старуха наклоняется ко мне со странной улыбкой. Теперь наши лица на расстоянии сантиметров, мы горячо обдаем друг друга перегаром. Марьяна Прокопьевна опять, наверное, пила спирт, настоянный на вонючих “целебных” корешках.
– Как умер? -Визит полусумасшедшей старухи меня почти совсем отрезвил.
– Из поезда выкинулси, разбилси, под мостом нашли… Вадим на винтолети туды прилятел, а Игорек ляжить, весь разбитай, почитай без лица… Вадимчик так по телефону мне кричал об этом случаи, убивалси, что у ине сердца сжалося и до сей поры не отпускаить. Я ему в телефон ответила:
“Вадя, несчастный ты мой сыночик! Сколькя раз я табе говорила: живи по-християнски, молися не раз у год, а кажный день!.. Таперича и отец наш, Прохор, ляжить, помирая…” Вот что я ему сказала, и слышу, как он в ответ в трубке еще дюжее кричить – он безумнай, совсем безумнай!..
“Ляжить”, “безумнай”… – мне почему-то хотелось ее передразнить. Я, ища хоть какой-то поддержки, взглянул на Леву. На красном лице его проступили белые пятна – признак гнева.
– Да убирайтесь вы оба отсюда! – Он, спотыкаясь, подошел к форточке, распахнул ее ударом кулака, звякнули вылетевшие стекла, с улицы пахло засыхающей листвой. Глаза у Левы были дикие, борода встопорщилась.
Марьяна Прокопьевна, опираясь костлявыми кулаками о край стола, бормотала:
– Он тебя зовёть! – Старуха опять взблеснула на меня глубокими сияющими глазами, а в следующий миг словно бы перестала узнавать.
Развернувшись на месте, ни на кого не глядя, засеменила к двери, опираясь о стену.
Я хотел взять ее под сухой локоть, чтобы свести по ступенькам с террасы, она резко вырвалась:
– Уйди, я сама! – Багровость щек контрастировала с сединой, клочьями валившейся из-под развязавшегося платка. Одна щека у нее дергалась, казалось, старуха подмигивает.
Заметив, что я остановился и слушаю, она, как мне показалась, ободряюще улыбнулась, взмахнула ладонью – иди с богом!..
“НА ПРОЩАНЬЕ ДАЙ МНЕ РУКУ!”
Я быстро шел по знакомой тропинке. Ночью моросил дождик, в воздухе почти не пахнет гарью. Вот и белесая выщербленная стена.
По затоптанным грядкам ходили Марфины куры, клевали помидоры, подвязанные к палочкам. Сломаны нижние ветки на яблонях, исчез из палисадника шланг для полива – вновь подвергается разграблению бывшая барская усадьба!
Медная дверная ручка, оставшаяся со времен Блохи, стерта до белизны.
Скоро и ее оторвут бродяги, сдадут скупщикам цветного металла.
Темные сени с вечным запахом кислятины, комнаты с низкими потолками, считавшиеся когда-то просторными и светлыми, гостиная с пыльной бронзовой люстрой.
Бывший Первый, накрытый пледом, лежит на обшарпанном кожаном диване, зашитом в нескольких местах дратвой, взгляд направлен в потолок.
Розовые еще недавно щеки окрасились в болезненную синеву, круглый русский нос заострился, стал тонким, будто просвечивающимся.
Увидев меня, Прохор Самсонович шевельнул ладонью, указывая на табурет. От слабости голос его почти пропал:
– За что же внука на алтарь я положил?.. Плачьте, люди! Плачь, райцентр! Плачь, Марьяна, несчастная моя жена! Плачь и ты, корреспондент…
Глаза мои и без того были мутны от слез.
– Ему бы жить да жить! – бормочут все еще властные губы, превратившиеся в две темные полоски. – Я думал, что у Игоря жизнь сложится по-другому! Стриж умер: в мире стало чисто, хорошо, а
Игорек решил от нас почему-то уйти, дураки-охранники не уследили…
Зачем он, понимаешь, так сделал?
Бывший Первый взглянул на меня строго и пристально, словно вел заседание бюро, а я должен был перед ним отчитываться. Но мне нечего было ему ответить. Я захватил с собой свежий номер газеты с его краеведческой статьей, но почему-то не решился отдать ее, положил на стол.
Правая сторона лица старика не шевелилась, как бы омертвела, однако речь его была вразумительная, с четкими ораторскими паузами.
Прохор Самсонович с трудом привстал на диване:
– Я прожил тяжелый страшный век. Народ поймет, кто кем был и кто есть кто!
Мы обнялись. Я чувствовал сквозь материю пижамы кости его рук и плеч, а ведь еще вчера это был богатырского сложения человек.
– Я хочу, чтобы люди плакали обо мне, когда меня понесут в гробу, – тихо произнес он. – Как думаешь, заплачут?
Я торопливо кивнул.
Старик удовлетворенно вздохнул, под кожей лица его появились черные шевелящиеся пятна. Слезинка скатилась на подбородок и тоже стала черной.
– Дай напоследок попить! – попросил он.
Я подошел к столу, налил из толстостенного райкомовского графина полстакана воды, сделавшейся от долгого стояния похожей на масло.
– Может, в колодец за свежей сходить?
Он вяло махнул рукой: и такая сойдет.
Я подал ему стакан, он перехватил его дрожащими пальцами, с хлюпом отпил несколько глотков, кадык, словно металлический, шевельнулся над обвисшими складками шеи. Кончив пить, вернул стакан, бессильно откинулся на синюю, в цветочках, подушку.
Дрожащей ладонью Прохор Самсонович пытался на прощание сжать мое запястье, но почти сразу кисть его обмякла, хотя в крупных пальцах оставалось еще столько жара и затаенной силы, что внутри у меня все загорелось, будто я глотнул неразведенного спирта.
– Ну, ступай с богом! – добродушно напутствовал он. – Не забудь прийти на мои похороны.