Текст книги "На Двине-Даугаве"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
48
Такой уж выдался тот год: урожай на всякие новости.
Не успели люди как следует поговорить о Шебеко, как появилось новое известие: взяты под домашний арест барон Тизенгаузен, доктор Рипке, некий Дамберг и еще несколько человек.
Оказывается, это группа лиц, давно уже занимавшихся шпионажем в пользу одной иностранной державы. Какой? Германии? Да разве она собирается воевать с нами? Германский император – близкий родственник царю, как же им воевать друг с другом?
Даже в квартире слесаря Оттомара Редаля говорили о деле Тизенгаузена, Дамберга и Рипке.
– Теперь-то их возьмут за жабры! – сказал зашедший вечером Никонов.
– Может, возьмут, а может, и нет. У Тизенгаузена большие… как это… связи.
Никонов даже рассердился на Редаля за такие слова.
– «Как это, как это»! Если б не было доказано, что они шпионы, не стали б тревожить такую персону, как Тизенгаузен. А если уж доказано, как такое дело спрячешь?
– Захотят – спрячут.
О петербургских связях барона Тизенгаузена говорил не один Оттомар Редаль.
Сила этих связей стала известна всем, когда Тазенгаузен, Рипке и другие ровно через две недели оказались на свободе.
Чуть было не испортил им дела Дамберг: он угостил караулившего его жандарма коньяком, от которого тот уснул на целые сутки, а сам исчез из Прибалтики бесследно.
Лишняя улика для следователя по особо важным делам! Невиновный человек не станет спасаться бегством. Кроме того, поступили сведения о гувернантках-немках, которыми руководила некая Ирма Карловна из «Затишья», подчиненная Дамберга.
Но все это теперь не имело значения.
Дело о бароне Тизенгаузене и других было по распоряжению из Петербурга прекращено.
К весне выяснилось, что никакой кары не понес и тайный советник в отставке Шебеко.
Имущество разорившегося акционерного общества – клочок земли в Латгальском бору – продали, общество было объявлено несостоятельным, а Шебеко заново отделал себе особняк в Петербурге.
Разговоры о его скором аресте прекратились так же внезапно, как и возникли.
49
Аресты в городе все же были. Арестовали троих рабочих по обвинению в подпольной революционной деятельности.
…Вечером Оттомар Редаль говорил Русеню:
– Придется спрятать литературу понадежней. Что ты скажешь о доме Персица?
– Дом Персица? – удивился Гриша (разговор происходил при нем – как гордился он таким доверием!).
– Ну да, – спокойно ответил дядя От. – Русень работает там главноуправляющим.
– Старшим дворником, – поправил Русень.
– Так вот, если спрятать у тебя, не найдут?
– Чтоб найти, надо разобрать каменную лестницу.
– Лестницу? – Редаль засмеялся и подмигнул Грише: – Этот Русень всегда что-нибудь придумает.
– Старый Персиц очень экономный господин. Надо было немножко отремонтировать парадный вход, – ну, зачем для этого звать людей со стороны? Я же старый каменщик. Персиц заплатил мне два рубля – о, я с благодарностью взял их и починил все, как полагается! Устроил все что надо. Ты меня понял? Теперь под лестницей есть такое местечко, что и домовой про него не узнает.
– Домовой не узнает, а жандармы как примутся шарить…
– Шарить мало. Я говорю: пришлось бы разломать всю лестницу.
– Ну, поглядите на него! – воскликнул Редаль, очень довольный. – Всегда этот Русень выдумает что-нибудь необыкновенное.
– Парадная лестница уж очень на виду, – сказал Гриша и покраснел: он в первый раз позволил себе высказаться о таком серьезном деле.
– Вот это и хорошо.
– Ну как же положить туда литературу, чтоб никто не видел? И как взять ее снова?
– Так мой же собственный кабинет – под лестницей! Я ведь не только старший дворник – я швейцар. Господин Персиц очень экономный человек. Я там, под лестницей, полный хозяин и днем и ночью.
– Ну, значит решено. Сегодня попозже все, что можно, переправим к тебе. Молодец, Русень! Я всегда говорил, что у тебя министерская голова.
– А я никогда и не отказывался! – засмеялся наконец и сам Русень. – Может, меня еще и назначат министром. Дай только срок.
…В одиннадцатом часу вечера Гриша позвонил у парадного входа в дом Персица. Дверь, освещенная электрическим фонарем, разукрашенная всякими резными завитушками, сразу же отворилась, и Русень почтительно принял из рук Гриши его потертое пальто, фуражку и большой, тяжелый с виду пакет, завернутый в бумагу.
– Пожалуйте наверх, – сказал он с поклоном.
Гриша поднялся на второй этаж, сказал нарядной горничной с кружевной наколкой на голове:
– Я к Самуилу.
И стал ждать в комнате, где стояли кресла с гнутыми золочеными ножками, а по стенам висели портреты дам и бородатых людей в длинных сюртуках.
Вышел Самуил Персиц, не скрывая своего удивления:
– Какими судьбами?
– Шел мимо.
Удивление на лице Персица было все-таки чрезмерным и не очень-то доброжелательным.
Гриша сказал:
– Я сейчас интересуюсь поэзией.
– Поэзией? – Удивление Самуила приобрело более благожелательный оттенок.
– Да. Я слыхал, ты пишешь стихи.
Самуила Персица как будто подменили.
Он забегал по комнате, нервно посмеиваясь, потирая руки.
– Ты тоже слыхал обо мне? Знаешь, на меня уже эпиграмму сочинили!
– Да?
– Послушай:
О Персиц, ярый сочинитель,
О гениальнейший поэт!
Душою – Феба ты служитель,
А телом – отставной корнет.
Меня уже знают! – проговорил Персиц самодовольно.
– А почему «корнет»? – спросил Гриша.
– Ну это, конечно, для рифмы. Но эпиграмма неплохая – и я бы подписался под такой. Знаешь, я пишу эпиграммы, сонеты, баллады… Да! И баллады – это новый для меня жанр.
Пометавшись по комнате, видимо очень взволнованный, он принялся глуховатым голосом, подвывая, читать свои стихи.
Там действительно были и Феб и его служитель – поэт, были всякие эльфы и ундины.
– Теперь я прочту тебе последнее свое произведение – балладу!
Гриша не знал, как ему наконец уйти отсюда. Персиц все читал, читал – неутомимо…
Прошло немало времени – Русень уже проверил, конечно, не было ль за пакетом слежки на улице.
Под монотонное завывание Персица Грише захотелось спать, и он встал:
– Я еще зайду к тебе.
– И я к тебе. И я! – вскричал благодарный Персиц. – Знаешь, как приятно встретить понимающего поэзию человека… Как ты нашел мои стихи?
– Очень. Очень!
Гриша вспомнил слово, которым, бывало, поощрял его самого Оттомар Редаль.
Ян и Гриша мальчишками – это ж было целых три года тому назад – показывали дяде Оту свои щуплые мускулы: «Ну как?» И дядя От говорил: «Очень, очень!» Что «очень» – неизвестно. Но все-таки это походило – хотя и с натяжкой – на похвалу.
– Очень. Очень! – сказал Гриша и не выдержал – засмеялся.
Внизу Русень прошептал, подавая ему пальто:
– Все в порядке.
И Гриша вышел на улицу.
Накрапывал в темноте непрошеный дождик, журчал в водосточных трубах, – конец зиме, конец зиме!
50
В городе все чаще стали говорить о забастовках. Рассказывали об арестах на заводе «Феникс» в Риге, о волнениях в Питере, о том, что на юге расстреляли шестнадцать матросов.
И еще глухой, не всем понятный, но нарастающий грозный гул донесся из далекой Сибири.
…Шесть тысяч рабочих на Ленских приисках поднялись против нечеловеческих условий, в которых приходилось им работать.
Шесть тысяч человек забастовали.
Безоружную, мирную толпу бастующих рабочих в упор расстреляли жандармы. Имя их начальника, ротмистра Терещенко, получило позорную известность на всю Россию. О нем писали в газетах, даже в такой, как «Речь»: ее хозяева, боящиеся народа, вопили о бунте, «о стихийном бунте». Черносотенные листки утверждали, что рабочие шли к начальству с палками и камнями, а это – грозное оружие в руках многотысячной толпы!
Но правду скрыть было уже нельзя.
Появились показания очевидцев: «Рабочие шли в апрельский день с табачными кисетами в руках, а не с палками. В карманах у них были не револьверы, а заявления – об освобождении их арестованных товарищей».
И их встретили пулями.
На запрос в Государственной думе царский министр Макаров, слепо уверенный в безнаказанности – и своей и палача Терещенко, – воскликнул:
– Так было, так будет!
Ночью Оттомар Редаль читал вполголоса… Но слышно было каждое слово:
– «В Питере и Москве, в Риге и Киеве, в Саратове и Екатеринославе, в Одессе и Харькове, в Баку и Николаеве – везде, во всех концах России, подымают голову рабочие в защиту своих загубленных на Лене товарищей.
Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!..»
Гриша слушал как будто сдержанные, но полные скрытого огненного накала слова. И далекий грозный гул становился для него яснее, ближе…
Дочитав, Оттомар Редаль бережно сложил газету с крупным заголовком «Звезда» и сказал:
– Ну что ж, товарищи, времени у нас остается немного…
– Десять дней, – откликнулся Никонов.
– Меньше. Десять – это до Первого мая. А нужно еще переписать, тиснуть на камне и заранее доставить железнодорожникам, на завод, в мастерские. И в гарнизон. Да, на этот раз – и в гарнизон!
– Значит, садись, Грегор, за работу, – сказал Русень.
Да, теперь уже это была Гришина обязанность, которой он гордился: переписывать листовки клейкими чернилами особого состава.
Все-таки у него почерк был лучше, чем у Русеня или у Редаля с Никоновым.
Иногда текст приходилось писать прямыми печатными буквами – это когда листовки шли в деревню или к солдатам.
…Он писал старательно, от излишних усилий некоторые буквы выходили кривоватыми, и Гришу бросало в жар.
Трудно было писать еще и оттого, что все время близко подходил Редаль, заглядывал в листовку и хвалил:
– Лаби. – Одно место он отметил и велел: – Это напиши крупно!
Гриша вывел тщательно, большими печатными буквами:
ЛЕНСКИЕ ВЫСТРЕЛЫ РАЗБИЛИ ЛЕД МОЛЧАНИЯ,
И – ТРОНУЛАСЬ РЕКА НАРОДНОГО ДВИЖЕНИЯ.
ТРОНУЛАСЬ!..
Редаль раздельно повторил эти слова вслух.
Тихий обычно Русень вскочил и воскликнул:
– Теперь не остановишь ее!
Когда листовка была переписана и размножена на литографском камне, дядя От велел Грише:
– Отнесешь сегодня в восемь часов вечера к реке Даугаве. Знаешь то место – у поворота дамбы, где растет такое старое дерево, верба… она согнулась над водой, – видел ее, наверное, не раз?
– Конечно!
– Ну вот, ровно в восемь ты придешь туда. Тебя будут ждать. Ты скажешь: «Тетя Оля уже выздоровела». И если тебе ответят: «Очень радый. А как поживает Петр Иванович?» – тогда отдашь вот это. – И Оттомар Редаль протянул Грише объемистую папку, аккуратно завернутую в газетную бумагу и перевязанную бечевкой.
Гриша, принимая листовки, опустил глаза, чтоб не так было видно, как гордится он этим поручением.
Еще раньше Редаль объяснил ему:
– Это листовки к солдатам. Передать литературу рабочим – для нас знакомый, испытанный путь. А с солдатами иметь дело куда трудней! Теперь нам удалось наладить связь с гарнизоном. Конечно, такая листовка – только капля. Но капля долбит камень! И наступит день, когда солдаты повернут ружья в другую сторону!
Помолчав, он спросил:
– Понял теперь, мальчик, что это очень серьезно?
– Понял, – коротко ответил Гриша. Щеки у него горели от волнения.
– Поглядывай по сторонам, нет ли кого подозрительного поблизости. Когда передашь листовки нашему человеку, вы вдвоем пройдитесь немножко по берегу и распрощайтесь у железнодорожного моста. Ты вернешься в город один.
– Понятно.
Ровно в восемь часов вечера Гриша подходил к старой вербе.
К той самой вербе, на которую пять лет тому назад взбирался в весенний день Петр Дерябин и ободрал себе ладонь.
А вот и камень-валун, с его верхушки слетела тогда изумрудная муха…
Гриша подошел ближе.
– Но что это?
На изогнутом стволе сидела девушка, спиной к Грише, и задумчиво глядела вдаль.
Гриша постоял в нерешительности, подождал. Потом подошел ближе.
Девушка оглянулась, и Гриша узнал Нину Таланову.
Вот не вовремя! Уже восемь, скоро придут за листовками…
Гриша прошел мимо. Уходить, однако, нельзя было.
Через минуту он вернулся.
Начал прохаживаться по берегу взад-вперед, не теряя вербы из виду.
Наконец Нина Таланова встала и спросила неласково:
– В чем дело?
Ее тон задел Гришу:
– Не понимаю сути вопроса. Мешаю кому-нибудь, что ли?
– Да. Мне!
Гриша пожал плечами и отошел в сторону. Странно, однако, что никого больше не было видно на берегу… Уже половина девятого!
Нина Таланова преспокойно сидела на стволе вербы и уходить, видимо, никуда не собиралась.
И вдруг смутная догадка бросила его в жар. Но это же дикая мысль! При чем тут Таланова?
Однако он подошел поближе к вербе и проговорил вполголоса, про себя, упрямо глядя не на Таланову, а на противоположный берег реки:
– Тетя Оля уже выздоровела.
– Очень рада! – изумленно воскликнула Нина. – А как поживает Петр Иванович?
Оглянувшись по сторонам, Гриша тоже сел на ствол вербы, а пачку листовок положил между собой и Талановой.
Нина спокойно взяла пачку и потом уже все время держала ее под мышкой, не выпуская.
В ее руках пачка выглядела очень невинно: связка тетрадей или книг, по-ученически старательно завернутых в бумагу.
– Вот уж никак не мог ожидать! – проговорил наконец Гриша.
– И я.
– Удивительно!
– Это обо мне? Ну, тут-то как раз удивительного мало. Дядя мой со стороны матери – военный фельдшер. Он большевик. Вот и все.
«Он большевик». Так вот она какая, Нина Таланова!
– Пройдемся? – спросила Нина. – До железнодорожного моста?
– Конечно! До железнодорожного моста.
Они не спеша пошли по берегу.
– Ты учишься? – спросил Гриша и удивился, как просто у него получилось это «ты».
– Я окончила прогимназию. А ты разве не знал об этом?
– Не знал, – виновато ответил Гриша.
– А я вот знаю про тебя все! Знаю, что тебя исключили из реального училища. И знаю, за что. И что уроки даешь, тоже знаю!
– Ты теперь в гимназию поступишь?
– Ну, вряд ли…
– Почему?
– Другие дела найдутся. Скорей всего, я уеду в Петербург.
– Одна – в Питер?
– Да. Одна – в Питер.
– Что ж ты там будешь делать?
– У моего отца там двоюродный брат – на Путиловском заводе. Мы, Талановы, роднёй богаты! – засмеялась Нина.
– Что ж ты, на заводе хочешь работать?
– Не знаю. Куда устроят, там и буду работать.
– Отец – в Риге, а ты – в Питере?
– Ну и что ж! – Таланова знакомым Грише движением заносчиво подняла голову. – Отец, может, тоже переедет. Его зовут на Путиловский завод – там есть место токаря.
– Тогда другое дело! – Гриша засмеялся. – Так бы и сказала. А то: «Ну и что ж, одна поеду!»
– Я и одна нигде не пропаду.
Гриша опять засмеялся.
Незаметно они дошли до моста. Надо было прощаться.
Они крепко, по-товарищески, пожали друг другу руки…
Гриша пошел к городу один, не оборачиваясь.
Дядя От всегда говорил вместо «рад» – «радый». А может быть, он сказал «очень рада»? Гриша ослышался?
…Поднявшись на дамбу, Григорий Шумов остановился, осторожно поглядел по сторонам. Никого подозрительного поблизости не было. И все же…
И все же лучше будет вернуться домой кружным путем.
Он пошел проулком, где был в последний раз осенью, сразу после исключения из училища.
Время от времени он останавливался у калиток, читая на эмалевых табличках фамилии домовладельцев.
Узнать о слежке за собой, да еще в таком малолюдном месте, нетрудно: нужно только, приостановившись, пропустить не внушающую доверия фигуру вперед, а потом пойти самому дальше и через некоторое время оглянуться. Если фигура эта теперь маячит где-то сзади – ну, значит, прицепился шпик. Тогда уж надо придумать, как от него избавиться.
Останавливаясь, разглядывая в еще прозрачных сумерках надписи на табличках, Гриша дошел до знакомых островерхих тополей, что стояли часовыми у одной из калиток. Здесь в памятный сентябрьский вечер лились такие светлые, ликующие звуки рояля…
На ограде острыми готическими буквами было написано по-немецки и по-русски: «Доктор О. О. Ф. Рипке».
Так вот под какой личиной скрывается иногда логово врага! Может быть, и белое платье, смутно мелькнувшее тогда в темной листве, была она, фрейлейн Рипке, палач латышских крестьян!
Гриша оглянулся… Нет, позади никого не было.
Можно было возвращаться домой.
51
В конце апреля был арестован Оттомар Редаль.
На другой день после ареста пришел пожилой, с унылым сизым лицом городовой и велел Грише идти в полицейский участок.
В участке, в просторном грязноватом помещении с пыльным потолком, со стенами, на которых темнели какие-то скверные пятна, сидел за письменным столом толстый пристав.
Он на секунду оторвался от бумаг, которые просматривал, буркнул отрывисто:
– Подожди!
И снова склонился над столом.
Прошло минут десять.
Гриша стоял у двери неподвижно. У него уже начали затекать ноги, он огляделся было, на чем бы сесть, но вовремя сообразил: садиться ему здесь, конечно, не полагалось.
Воздух в участке был затхлый, тяжелый – должно быть, проветривать это помещение не полагалось; да это и видно было по запыленным окнам, которые вряд ли когда-нибудь открывались…
Вдруг в комнату вошел человек в голубом мундире, в лаковых сапогах, на которых чуть слышно, мелодично звенели шпоры: жандармский ротмистр.
Пристав поспешно вскочил из-за стола, взял свои бумаги и ушел.
Ротмистр сел на его место и сказал Грише вкрадчиво:
– Ну-с, молодой человек, расскажите-ка все, что вам известно о Редале.
– А что мне известно о нем? Ничего особенного.
– Расскажите о неособенном.
Жандарм вынул из рейтуз серебряный портсигар, щелкнул крышкой с золотыми монограммами на ней, вынул папиросу, не спеша закурил.
В комнате запахло приторно сладко. Табак был, видно, надушен.
– Итак?
– Мне известно, – проговорил Гриша, – что Оттомар Редаль работал слесарем на заводе сельскохозяйственных орудий. Он латыш. Поэтому мы с ним мало говорили. Я по-латышски плохо говорю, а он по-русски тоже не очень-то хорошо.
– Так-так-так.
Ротмистр затянулся поглубже, выпустил дым колечком и внимательно проследил за его полетом к потолку.
Рыжеватые его усы тоже были завиты колечком; голубые – почти одного цвета с мундиром – глаза глядели как будто рассеянно.
– Нам все известно, молодой человек!
Он внезапно вскочил, подбежал, звеня шпорами, к Грише – так близко, что стали видны тоненькие кровавые жилки на белках его выпученных глаз.
– Мы все знаем! По какой причине исключен из реального училища?
– Взял без позволения серную кислоту в физико-химическом кабинете.
– Для каких целей?
– Хотел вытравить кислотой инициалы у себя на коньках.
– Ах, невинность какая! Ну прямо ягненочек! Не лгать! Отвечай быстро: какие газеты читал Редаль?
– Не знаю.
– То есть как это «не знаю»? Жил в одной комнате и не знаешь?
– Не интересовался.
– «Не интересовался»… Допустим. Но видел! Газету «Звезда» видел?
– Нет.
– Редаль получал «Звезду» до самых последних дней.
– Не знаю. Я не видал этой газеты.
– Вот мы и проврались, молодой человек. «Звезда» выходила на законнейшем основании, с разрешения правительственной цензуры. Так что и скрывать нечего!
– Я и не скрываю. Я просто не интересуюсь, кто какие газеты читает.
– О чем говорил с тобой Редаль? – закричал ротмистр.
– О чем… я даже затрудняюсь ответить.
– А ты говори правду! Одну правду, тогда и затруднений не будет. Затрудняется человек тогда, когда он хочет придумать, как бы половчее соврать. Так, что ли?
– Нет, я затрудняюсь потому, что мы говорили о вещах, ни для кого не интересных: о том, что надо к ужину картошки начистить, печку растопить… дров наколоть.
– Но-но-но! – заорал ротмистр. – Ты у меня не финти! Ты не дури со мной, миленький! Что говорил Редаль о политике?
– Ничего.
– Ни одного слова?
– Нет. Ни одного.
– А откуда ты знаешь? Может быть, он где-нибудь и говорил о ней?
– При мне ничего не говорил.
– Значит, при других говорил? А кто эти другие? Кто у него бывал?
– Бывали его товарищи с завода.
– Фамилии?
Ротмистр вернулся к столу, схватил перо:
– Фамилии?!
– Фамилий я не знаю.
– Не интересовался?
– Не интересовался.
– Э-э, друг милый, – протянул ротмистр и оглядел Гришу с ног до головы, – из тебя же и гусь выйдет со временем! Я уж вижу, что ты за фрукт.
Он развалился на кресле за письменным столом, вынул из кармана никелевую крохотную пилку – занялся своими ногтями. Ногти были розовые, крытые лаком.
– Ты, брат, фрукт! Но меня не проведешь. Дуракам можешь голову морочить, а мне – нет, не получится.
Ротмистр спрятал пилку, вскочил и заорал неистово, стуча по столу кулаком:
– О чем говорили на сборищах у Редаля? Быстро!
– Да они больше песни пели, пиво пили… на гитаре играли.
– Какие песни? «Проснитесь, люди труда»?
– Нет, другие… они по-латышски пели – что-то на веселый, плясовый лад. Да я и не оставался в комнате – когда они начинали пить, я уходил. Я не пью пива.
– Ах, ягненочек!
– Нет, просто я не люблю пива. Мне рано его пить. Я еще несовершеннолетний, господин ротмистр.
– Тонко! Тонко сказано. Дескать, меня-то вы привлечь к ответственности не можете. Так?
Ротмистр даже с некоторым любопытством еще раз оглядел Гришу:
– Так?
– Я не понял. К какой ответственности? За что?
– За что! Хотя бы за укрывательство. Ты не хочешь открыть мне того, что ты обязан, – слышишь? – обязан открыть без утайки!
– Я не утаиваю ничего. Я говорю правду.
– Эй, дежурный!.. или кто там!..
В комнату просунулась голова городового.
– Отведи его, пусть посидит, подумает часа четыре. Может быть, одумается. А тогда мы еще поговорим с ним.
– Я арестован? – спросил Гриша.
– Я же сказал: тебе надо подумать. Вот и посиди, подумай.
– Позвольте…
– Ступай, ступай, – вполголоса проговорил городовой и подтолкнул Гришу к дверям.
…В бесконечно долгие четыре часа, проведенные в каморке с крошечным, тусклым окошечком, Гриша проголодался и устал от ожидания.
Он почти обрадовался, когда его опять ввели в знакомую комнату с письменным столом, за которым снова сидел тот же ротмистр – видно, только что приехавший откуда-то, – с зарумянившимися от свежего ветра щеками, с влажными глазами, словно после хорошей выпивки…
– Надумал?
Гриша промолчал.
– Надумал?!
– А что я должен был надумать?
– Говорить мне всю правду!
– Я это до сих пор и делал. Но, похоже, что это вам не понравилось.
– Так, так. Ну, значит, придется с тобой повозиться. Придется заняться твоей особой. Ты думаешь: от всего отвертелся, ничего не сказал, никого не выдал. А ты себя выдал? Самого себя! Что молчишь? Оглох?
– Нет, я не оглох. Я хорошо слышу.
– Слышишь… А понимаешь ли? Соображаешь ли, чем именно ты себя выдал? Ну-ка, подумай хорошенько.
Ротмистр прошелся по комнате, мелодично звеня шпорами. Подошел к стеклянной дверце канцелярского шкафа, бережно поправил перед нею, как перед зеркалом, колечко усов и обернулся к Грише:
– Ну? Не понимаешь! Да разве мальчишка твоего возраста… сколько тебе? Шестнадцать! Разве мальчишка, ни в чем не искушенный, не виновный ни в чем, станет так держать себя перед жандармским офицером? Да он затрепещет, он дрожать будет с ног до головы! А ты?
– Если человек ни в чем не виноват, зачем ему дрожать?
– Затем, что жандармское управление – учреждение серьезное, там не шутят, нет. Чем меньше виноват человек, тем скорее он задрожит перед лицом власти! А виноватый – тот уж, конечно, подготовился. Помилуйте – он все обдумал: что отвечать, как отвечать, о чем промолчать. Он как бы натренирован всякими там мыслями. А тебя кто натренировал? Редаль, кому ж еще! Что он тебе наговаривал? «Долой царя, долой правительство, да здравствует свобода рабочего класса!» Так?
– Нет. Ничего подобного Редаль мне никогда не говорил.
Гриша вдруг почувствовал, что ему делается душно от жаркой ненависти к этому щеголеватому палачу. Конечно, это палач! Разве не такие, как он, зверствовали в застенках в пятом году? Таким же был и Терещенко.
Ему вспомнилось спокойное лицо Оттомара Редаля: «Слишком мелкий случай для драки…» Надо как-нибудь продержаться до конца допроса.
А допрос все продолжался. Ротмистр то принимался уговаривать Гришу – даже на «вы» переходил: «Не портите своей будущности, молодой человек!», то снова орал исступленно:
– Ты у меня попляшешь!
Гриша не удержался:
– Ну, плясать-то я не стану.
– А я тебе говорю – попляшешь! И еще как! А теперь возьми-ка этот листок бумаги и пиши на нем все, что знаешь о Редале: когда его в первый раз увидел, как это было… одним словом, все, что знаешь о нем. И подпишись. Поразборчивей подпишись. И будет твое показание храниться в бумагах жандармского управления. Чувствуешь, чем это пахнет?
Тут – впервые за все время допроса – Гриша смутился. Его подпись будет в жандармском управлении? Отказаться, не писать ничего…
– Ага! – торжествующе воскликнул жандарм (он не отрываясь следил за выражением Гришиного лица). – Коготок увяз – всей птичке пропасть. Довольно резвиться на тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий! Сергей Сергеевич!
На этот возглас сейчас же раскрылась боковая дверь, и показался толстый пристав с папкой бумаг под мышкой.
– Сергей Сергеевич, этот субъект напишет сейчас свои показания, не откажите потом переслать мне их. А сейчас я спешу… Но мы еще увидимся! – погрозил он Грише розовым пальцем и ушел, звеня шпорами.
Пристав прошел к письменному столу, буркнув на ходу:
– Сядешь вон там. И напишешь что следует. Поживее!
Гриша оглянулся: у стены стоял закапанный стеарином круглый столик, на нем – канделябр с оплывшей свечой, чернильница-мухоловка…
– А могу я отказаться, не писать ничего? – спросил Гриша. – Я не знаю ничего, значит и писать не о чем.
– Нет. Не можешь! – хрипло отозвался пристав не глядя.
– Мне нечего писать.
– Молчать! – крикнул пристав. – Ты где находишься? Приказано написать, значит исполняй!
Пристав снова уткнулся в свои бумаги, а Гриша сел за круглый, закапанный стеарином столик.
Столик не только был грязен – от него почему-то резко пахло клопами.
Гриша подивился себе: как может он замечать сейчас все эти мелочи?
Надо было обдумать, как ему поступить. Что, если ничего не писать? Ничего не знаю, писать не о чем. Неужели его в тюрьму за это посадят? Не в чем его обвинять! Никто не видел, как он относил листовки в дом Персицев. Никто не знает, зачем он встретился вечером на берегу Двины с Талановой.
Да если и посадят в тюрьму, ну что ж… он не испугается. «Слишком мелкий случай для драки»… Опять возникло перед ним лицо дяди Ота, спокойные глаза с усмешкой…
Нет, надо написать. Но только то, что он может повторить устно любому жандарму.
И Гриша старательно вывел на листе бумаги:
«Оттомар Редаль работал слесарем на заводе с.-х. орудий. Я снимал у него койку со столом. Он приходил с работы вечером усталый. После ужина сразу ложился спать. Разговаривать мне с ним приходилось мало, потому что я не очень хорошо знаю латышский язык (понимаю только латгальское наречие, – на нем здесь, в городе, не говорят). А Редаль неважно говорит по-русски. Он мало интересовался моими, а я – его делами; знаю только, что работой своей он был доволен и менять ее не собирался. Иногда к нему приходили знакомые; выпивши они начинали петь латышские песни, и я, чтобы не мешать, старался уйти куда-нибудь.
Больше ничего я добавить не могу.
Г. И. Шумов. 27 апреля 1912 г.»
Кончив писать, Гриша подал листок приставу. Тот, не читая, буркнул:
– Можешь идти!