355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кононов » На Двине-Даугаве » Текст книги (страница 16)
На Двине-Даугаве
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:19

Текст книги "На Двине-Даугаве"


Автор книги: Александр Кононов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

39

Какими пустяками показались все эти разговоры с Дерябиным, с Никаноркиным по сравнению со встречей, которая случилась в Гришиной жизни в том же году, поближе к весне!

Среди бела дня неподалеку от квартиры Редалей Гриша увидел Сметкова, того самого, что три дня пробыл в «Затишье», скрываясь в избе Шумовых.

Петр Васильевич шел не торопясь, зорко поглядывая по сторонам. Одет он был в короткое полупальто с барашковым воротником; плюшевая щегольская шляпа сидела на его голове плотно, надвинутая на самые брови.

Все равно, и шляпа не помешала – Гриша сразу его узнал.

– Петр Васильевич! – закричал он обрадованно.

Сметков, не останавливаясь, быстро метнул взглядом в сторону Гриши и проговорил спокойно:

– Ошибка, молодой человек.

– Да помните же, вы были у нас… Три дня пробыли… Вы Сметков!

Взгляд у Петра Васильевича стал настороженным, жестким. Этим взглядом он точно отодвинул Гришу с дороги, которую тот загородил.

– Говорю: ошибка. Я не Сметков.

Гриша оторопел и шагнул в сторону. И долго потом глядел вслед ушедшему… А может быть, и в самом деле это был не Сметков?

Через несколько дней у Оттомара Редаля снова собрались друзья. Двое из них были Грише незнакомы.

Гришу с Яном на этот раз почему-то долго не отсылали из комнаты.

Собравшиеся говорили вполголоса, и всё – о вещах обыкновенных, посторонних… Словно ждали чего-то.

Вдруг, не стучась, в комнату вошел тот, кого Гриша принял за Сметкова.

Он снял шляпу и тряхнул длинными, зачесанными назад волосами. Они мало походили на ту жесткую щетину, что торчала на стриженой голове Сметкова полтора года назад.

– Вот и Кудинов! – приветливо воскликнул Редаль. – Теперь все в сборе.

Гриша с Яном, не дожидаясь, когда им велят, оделись и пошли к воротам – сторожить.

– А ты знаешь этого… Кудинова? – спросил Гриша Яна.

– Нет, не знаю. Слыхал только от дяди, что он из Риги приехал. И скоро опять уедет.

Гриша не стал больше расспрашивать, пошел в свой, уже обычный для него, обход – кругом дома. Ходил и думал про Кудинова-Сметкова.

Говорят, и Иван-солдат живет теперь под другой фамилией: ему Кейнин выправил новый паспорт на том бланке, что принес в лес Шпаковский…

Да и сам Кейнин теперь уже не Кейнин.

Это понятно: революционеры скрываются от своих врагов. Потому и вид у них самый обыкновенный, чтоб никто не догадался, кто они такие.

Посмотришь на Кудинова, на Редаля, на Никонова – и никак не подумаешь, что они революционеры.

Революционеры! Холодок восторга пробежал по Гришиной спине. Он охраняет их!

Григорий Шумов с Яном Редалем не пропустят врагов.

Он так увлекся этими мыслями, что забыл сменить продрогшего у ворот Яна, – все шагал и шагал вокруг дома без конца.

А «пирушка» у Оттомара Редаля затянулась надолго.

Когда открылась наконец форточка и в сумрак полился лихой перезвон гитары, мальчики бегом кинулись домой.

Опять бутылки стояли на столе; за столом, облокотясь, сидел Кудинов, длинная прядь волос упала ему на крутой лоб: совсем не похож на Сметкова!

Никонов, сидя у окна, бренчал на гитаре.

Двое гостей уже одевались.

– Застыли, ребятки? – спросил Кудинов и улыбнулся чуть усталой улыбкой, сразу осветившей его смуглое лицо.

– Ничуть! – ответил Гриша, отстегивая закоченевшими пальцами пуговицы пальто.

Кудинов поднялся из-за стола:

– Ну, простимся, товарищи. Завтра я исчезаю. Помните: с доставкой литературы становится все трудней. А надо, чтобы на каждом предприятии рабочие знали, как оценивает обстановку наш комитет.

Он каждому пожал руку. Как обычно, все начали расходиться по одиночке, по двое.

Пришел черед и Кудинова.

Надев свое полупальто, надвинув на глаза шляпу, он вдруг взял Гришу за плечо:

– Как живет Иван Иванович?

– Ничего, – сдержанно ответил Гриша.

– Все там же работает?

– Нет. Он теперь в имении Шадурских. Главным садовником.

– Ага. Знаю я эти места. Еще не снес Шадурский еврейского местечка с лица земли?

– Нет еще.

Кудинов-Сметков повернулся к Оттомару:

– Вот тебе, Редаль, живой пример того, о чем мы толковали: людей с малыми детьми хотят согнать с земли потому только, что из окон современного рабовладельца вид получился не очень веселый.

Петр Васильевич не спеша попрощался, пожал руку Редалю и Шумову и ушел – неторопливый, может быть даже слишком медлительный с виду человек.

На другой день чуть было не схватили приехавшего из Риги разъездного агента большевистской партии Сметкова-Кудинова, за которым давно охотилось жандармское управление.

Жандармы ворвались в номер одноэтажной захолустной гостиницы, где остановился по приезде Кудинов.

Сметков-Кудинов, улыбаясь, неторопливо пошел им навстречу, ударил одного из жандармов ногой в живот, с размаху выбил оконную раму и без шапки выскочил на улицу.

Там он снял с первого попавшегося прохожего фетровую шляпу, надел на себя, сказал зловеще:

– Тихо! – и быстро повернул за угол.

Прохожий со страхом и недоумением остановился посреди улицы, потом, очнувшись, побежал было следом, но тут на него неожиданно сзади навалилась гремящая шпорами груда тел. Двое дюжих жандармов схватили его за локти.

– Врешь, не уйдешь! – хрипел усатый вахмистр.

– Пшепрашем![2]2
  П ш е п р а ш е м (польск.) – прошу прощения.


[Закрыть]
Я сошел с ума или вы сошли с ума?

– Поговори, поговори еще!

– Моя шляпа! Он унес мою шляпу!

– Не тот, – сказал один из жандармов. – Тот был без бороды.

Вахмистр потеребил человека без шляпы за бороду – нет, не привязанная – и спросил грозно:

– Кто такой?

– Частный поверенный Грабчинский. А лайдак, что сорвал с меня шляпу, побежал вон туда.

Жандармы и вместе с ними пан Грабчинский кинулись в проулок.

Но Сметкова-Кудинова там уже не было.

40

Каких только встреч не бывает на свете!

Пришлось встретиться и большевику Оттомару Редалю с черносотенцем Саношко.

Весной Гриша заболел, простудился. Сам-то он и не посмотрел бы на это – подумаешь, беда какая, охрип немножко, – но дядя От потрогал его горячий лоб и строго велел сидеть дома. А сам зашел в обеденный перерыв с завода в училище: надо, чтобы причину, по которой Григорий Шумов пропустил занятия, сочли уважительной.

Ему удалось встретить самого директора – у дверей канцелярии.

– Нужно свидетельство врача, – сказал Саношко, не дослушав Редаля, и сразу же вынул из кармана золотые часы, посмотрел на них…

Надо понимать: время директора дорого.

– Мне и в голову не пришло звать доктора… Ведь это… как сказать… ну, небольшая простуда. И я думал…

– Вы думали, вам пришло в голову! А я руководствуюсь правилами, и по этим правилам надлежит представить официальное свидетельство.

– Но есть, как я знаю, правило: если свидетельствуют родители или лица, под присмотром которых живут учащиеся…

– Ученик Шумов живет под вашим присмотром?

– Ну да, конечно.

– А разрешение держать на квартире учеников-постояльцев у вас имеется?

– Он не постоялец. Он мне как родной!

– Родной… вот как. Он – Шумов. Значит, русский. А вы? Редаль Оттомар? Так вы себя назвали? Значит, инородец.

Оттомар Редаль вспыхнул. Сдержался. И спокойно сказал:

– Он сын моего товарища. Вернее, товарища моего брата.

– «Товарища»? Это слово пора бы вам забыть!

– Почему? Хорошее слово.

– В девятьсот пятом году оно было «хорошее».

– О нет. Еще раньше. Я читал в одной книге: так назвал Петр Первый своих соратников.

– Ну, знаете ли! То Петр Великий, а то Редаль…

– Редаль малый. Ну что ж, и все-таки у меня есть товарищи. Так вот: сын одного моего… скажем, доброго знакомого живет у меня как родной…

– Ничего к сказанному мною я добавить не могу.

И Саношко, снова взглянув на часы, ушел.

– Как вы стерпели, дядя От? – воскликнул Гриша, услыхав об этом разговоре.

– Слишком мелкий случай для драки, – коротко ответил Оттомар Редаль.

И, отыскав в шкафчике аккуратно завернутую в белую бумагу книжку, начал читать по ней еще лежавшему в постели Грише…

А к вечеру принесли письмо. Гриша узнал крупный отцовский почерк. Обрадовался: вести из дому приходили редко.

На серой бумаге большими, неровными буквами было написано:

«Дорогой сынок, а у нас беда – крепко захворал Ефимка, застудил горло в нашей бане, в ней летом-то хорошо, а зимой дует в каждую щель. Не знаем, как и быть. Ты не горюй, а я-то сам пишу тебе с горя: написал – и будто легче стало».

Дальше шли строки о делах повседневных: отец спрашивал, как у сына с обувью, не надо ль денег на починку, передавал поклоны…

Все кругом стало каким-то пустым и серым.

Никак не удавалось собраться с мыслями, беда казалась смутной. Больше всего жалко было мать. Как ей-то трудно теперь!

Потом хлынуло на него горькое чувство своей вины перед маленьким братом.

Мало ласки видел от него Ефимка!

«Гришин я кто?» – «Орёлик степной…»

Может, и нет больше на свете орёлика степного, нет колокольчика звонкого!

Вернуть бы лето – целыми днями слушал бы Гриша родной голос.

Неотвязные горькие мысли не покидали его и дома и в училище – он пошел туда, быстро одолев болезнь.

Его записали в кондуит за неявку на уроки без уважительной причины. Гриша отнесся к этому равнодушно.

Попробовал он поделиться своим горем с соседом – Петр Дерябин спросил с недоумением:

– Ты так любишь брата?

И тут же, словно забыв об этом, озабоченно засунул в парту руки по самый локоть, принялся искать что-то, долго искал и наконец вытащил на свет истрепанную, запачканную чернилами книгу:

– Вот, нашел!

Бывали ссоры у Шумова с Дерябиным, бывали. Но только теперь – в первый раз – посмотрел Гриша на соседа недобрым взглядом.

Больше никому из товарищей он о Ефимке не рассказывал.

В свободное от уроков время Гриша бродил один по городу, выбирая безлюдные улицы.

Когда возвращался домой, Ян старался утешить его как только мог.

Как-то раз принес он из мастерских шайбу, отшлифованную до зеркального блеска.

Гриша повертел ее в руках и отложил в сторону.

Навестил Гришу на квартире Никаноркин. Он сидел долго, вздыхая. Пробовал говорить о мало интересном: о том, что естественник Ноготь, от которого ждали бог знает каких выходок, ведет себя почему-то смирно. О Саношке рассказывают, что он, когда еще был директором в другом городе, издал распоряжение: «Запрещается ученикам купаться в реке под страхом записи в кондуит; а кто утонет, того исключат из реального училища».

Гриша не улыбнулся.

Никаноркин, огорчившись, потоптался неловко и ушел.

Значит, узнал все-таки про письмо. Каким только образом? Узнал и по-своему хотел посочувствовать…

…Долгие, невеселые тянулись дни.

Грише все слышался тоненький голос: «Баба, а батин я кто?» – «Соколик ясный. – «А твой?» – «Ягодка ты моя».

А может, еще и выздоровеет Ефимка? Шумовы все крепкие.

Нет, не стал бы отец писать такое письмо, если б не было с Ефимкой плохо…

Так прошло две недели.

И вдруг подал Оттомар Редаль Грише телеграмму. Подумать только, какой путь проделала она – по весеннему бездорожью, на крестьянской телеге до станции, а там уж по телеграфу…

Да она и вовсе не пришла б, если бы за две недели до этого не послал дядя От свой телеграфный запрос в имение Шадурских.

«Ефимка поправляется».

Гриша сразу увидел и сияние солнца, и зеленые почки на старом вязе, что стоял у дороги, и неистовую суету воробьев за окошком.

Этой светлой радостью и вошел в память Григория Шумова конец учебного года.

41

Гриша был уже во втором классе, когда в ясный зимний день на высокой ограде вокзала, на стенах домов и даже на гигантском карандаше братьев Ямпольских появились сине-розовые афиши «КИН».

Приехала труппа актеров!

Разве это не событие в уездном городе?

Пьеса «Кин» считалась классической, шла она в воскресенье, и по этим двум причинам начальство разрешило реалистам посетить спектакль.

Постоянного театра в городе не было; зрелище всякого рода (концерт балалаечников, фокусы заезжего иллюзиониста, французская борьба) происходили обычно в зале правления Риго-Орловской железной дороги.

Благодаря младенческой неосведомленности в искусстве и литературе «и. о. инспектора» разрешение пойти на спектакль получили реалисты всех классов.

И вот одними из первых в тот вечер переступили порог «железнодорожного дома» второклассники Никаноркин, Шумов и Довгелло.

Их встретил запах опилок и хвои: стены в зале еще с утра были украшены гирляндами из свежих еловых веток.

Но в зал мальчиков не пустили: их билеты (по десять копеек) давали право лишь стоять на галерке, за стульями последнего ряда.

Реалисты покорно поднялись наверх по крутой боковой лестнице – и что же? Места их оказались прекрасными, сидеть было бы куда хуже: за чужими спинами ничего не увидишь. А тут было видно решительно все: и удивительный малиновый занавес с двумя изображенными на нем пустоглазыми мертвенно-белыми масками и самый зал – оттуда вместе с дыханием хвои уже подымался наверх запах духов и пудры. Начала собираться публика – сперва понемногу: по одному, по двое.

Проходили в партер, звеня шпорами, офицеры, и среди них – веселый доктор, тот, что когда-то лечил Вячеслава. Вразвалку переступали с ноги на ногу купчины в долгополых сюртуках. Пробирался между рядами знакомый провизор в пенсне, серьезный с виду и страшно образованный человек. Озабоченно разыскивали свои места парадно одетые чиновники.

Явился Голотский с большой – на голову выше его – осанистой старухой.

– Лаврентий с женой, – прошептал Никаноркин.

И даже Тит пришел! Пришел не пожелавший называться надзирателем помощник классного наставника Тит Модестович с совсем юной, тоненькой девушкой.

– Внучка его, – снова зашептал всезнающий Никаноркин. – А жены у него нет, он вдовый…

Зал постепенно наполнялся и сдержанно гудел. Воздух становился гуще. Особенно это стало заметно после того, как под самым носом у Гриши возникла щедро напомаженная голова приказчика, усевшегося в заднем ряду галерки.

Уже и первый звонок прозвенел…

Но до начала спектакля было еще далеко.

Изредка чуть-чуть раздвигались складки малинового занавеса, и в щелке появлялся чей-то глаз, половина щеки…

– А мама говорит, что эта пьеса не для нашего возраста, – проговорил стоявший рядом с Гришей Довгелло.

– Все, что получше, всегда не для нашего возраста! – быстро ответил Никаноркин, не отрывая взора от блиставшего огнями партера.

А вот и Саношко! Он чванливо развалился в кресле первого ряда, по соседству с полицмейстером Дзиконским, который сразу же начал поминутно оглядываться на публику, покручивая геройские свои усы.

В зале закашляли, заговорили громче – и это как будто было сигналом.

Два раза прозвучал звонок, и занавес медленно раздвинулся. Закачались от сквозняка хилые декорации, и на сцену вышел актер.

Тревога, ожидание, предчувствие необычного охватили Гришу.

По сцене ходил непонятный человек, несчастливый и пленительный, влекущий к себе неизвестно чем.

С первых же слов, сказанных им, темных, неясных по смыслу, он покорил Гришу.

Кин поступал так, как нельзя было поступать, он будто тлел в беспокойном невидимом огне и губил других. Его самого, быть может, стерегла гибель, несчастья грозили этому человеку, вдруг ставшему дорогим сердцу Гриши.

Кто-то смешил зрителей, сидящий впереди приказчик заржал, закрыв ладонью рот, чтоб не так было слышно.

Красивая женщина – любила ли она Кина? – хохотала на сцене, закидывая голову и показывая круглое белое горло.

Но все это проходило мимо Гриши.

Он мучился одним: Кину не спастись, худой конец ждал его…

В антрактах Гриша ходил, ничего не видя вокруг себя.

Никиноркин потащил его и Довгелло вниз. Там они неожиданно наткнулись на Голотского – математик не спеша шел куда-то под руку с женой.

Увидев второклассников, Лаврентий Лаврентьевич выпучил глаза:

– Вас кто сюда пустил?!

Но Грише было не до Голотского. За него, за всех троих, ответил Никаноркин. Он вытащил из кармана разрешительную записку Стрелецкого:

– У Шумова и Довгелло такие же.

Лаврентий Лаврентьевич пожал плечами, взглянул на жену:

– Бог знает что такое! Что ж они могут понять в этой пьесе?

Старуха нехотя улыбнулась и ничего не ответила.

– Отличился наш сын Аполлона, нечего сказать! – пробурчал про себя Голотский.

На лице Никаноркина появилась понимающая улыбка: значит, верно говорят, не любит Лаврентий Виктора Аполлоновича.

Но Голотский, заметив улыбку, пугнул свирепо:

– Осклабился, гололобый!

И проследовал с женой дальше – в буфет, куда реалистам вход был строго запрещен.

Снова раздвигался занавес, снова начиналась необычная жизнь в чаду волнения, горького и одновременно сладостного, необъяснимого.

Озноб временами охватывал Гришу и вызывал неодолимую дрожь; чтоб как-нибудь унять ее, он изо всех сил стискивал зубы, молчал, не отвечал ни слова на шепот Никаноркина.

И, измученный, принял он наконец, как должное, возглас со сцены:

– Великий Кин сошел с ума.

Все после этого проходило в тумане. Гриша шел с друзьями по черному ночному городу – до самого переезда через железную дорогу, отвечал невпопад, не заметил насмешки Никаноркина при расставании:

– Очумел наш Шумов!

В Грише произошла какая-то перемена. Суть ее сначала никто не мог понять по-настоящему. Изменился человек, а в чем именно – не уловишь.

С ним заговаривали Персиц, Земмель, остро вглядывался в него Никаноркин – нет, не постичь, в чем тут дело.

Что он ходил какой-то слишком задумчивый, это с ним и раньше случалось, этому уж перестали удивляться, хотя и не упускали случая посмеяться.

Наконец все стало ясным благодаря Дерябину. Петр сказал однажды при всех с досадой:

– Что ты болбочешь в последнее время? Ну как индюк, ей-богу!

Гриша побагровел.

Скороговоркой, сипловато говорил актер, игравший Кина. И незаметно для себя, совсем не подражая, просто не в силах удержаться, Гриша начал произносить слова слишком быстро. Даже голос у него осип немножко – уж, конечно, не по его воле.

Все стало ясно!

– А-а, – понимающе протянул Персиц.

– Куда ни кинь, везде Кин, – ядовито сказал Никаноркин.

– Что вы к нему пристали? – вмешался Довгелло.

Ну, это еще хуже насмешек – непрошенное заступничество! Без него обойдется Григорий Шумов.

И, расстроенный, пристыженный до последней степени, будто его уличили чуть ли не в воровстве, Гриша убежал от товарищей, скрылся в дальнем углу гимнастического зала, за спинами шестиклассников.

…А в городе, в витрине Ямпольских, на заборах, на стенах, уже висели новые афиши.

«Р А Б О Ч А Я С Л О Б О Д К А»

Ну, на эту-то пьесу никому из реалистов разрешительных записок не давали, тем более что день был будний.

Гриша пошел на спектакль без разрешения.

И – попался. После первого же действия Стрелецкий извлек его с галерки и велел немедленно убираться домой.

Верный кондуит!

…Гриша продолжал жить в призрачном мире, который еще не вполне был ему понятен. И в этом было свое очарование, прелесть тайны, которую еще предстояло разгадать.

Когда он и в третий раз пошел в театр без разрешения, упорство его было отмечено начальством и за четверть года он получил по поведению четыре (в скобках – «хорошее»).

И снова первым учеником в классе оказался Самуил Персиц.

42

Через год перевелся в Псковский кадетский корпус Петр Дерябин.

Что ж, тоже событие!

Перед отъездом Петр стал разговаривать со всеми снисходительно, свысока.

К этому времени дружба его с Шумовым сильно пошатнулась.

У Дерябина были ведь свои вкусы.

Увлечение Натом Пинкертоном сменилось у него страстью к кинематографу – он смотрел каждую программу, иногда высиживал за гривенник по три сеанса. Любимым его героем стал Макс Линдер, тот самый брюнетик с потертым лицом, которого так невзлюбил с первого взгляда Григорий Шумов.

Вообще вкусы у них были всегда разные. Уже позднее Гриша вспоминал: странно, что же их, в таком случае, сдружило? Скорей всего жажда самой дружбы, верной и бескорыстной.

Потом уехал Ян – далеко, к своему отцу.

Август Редаль отбыл срок ссылки, вернулся в Прибалтику и через хороших друзей устроился пока что сторожем при складе рижского вагоностроительного завода. Жена его взяла расчет у Новокшоновых, приехала в Ригу.

Теперь ждали туда Яна, и тогда вся семья будет в сборе.

Поезд на Ригу уходил днем, Оттомар Редаль был на работе, и Гриша один провожал Яна.

Они шли до вокзала пешком – это было далеко, верст пять.

Холщовая сумка висела за спиной у Яна; там было все его имущество. Гриша силком отнял ее, повесил себе на плечо. Что еще сделать ему для друга, с которым он, может, больше и не встретится в жизни?

Рига так далеко…

Они молчали дорогой. Не такой это был народ, чтобы говорить друг другу всякие чувствительные слова.

Но не легко им было расставаться…

Доносившиеся к ним гудки паровоза казались прощально-тоскливыми.

Вот и вокзал, приземистый, закопченный. Вот и вагон, желтый, пахнущий краской, как две капли воды схожий с тем, в котором ехал Гриша в первый раз в своей жизни.

И так же, как тогда, прозвенел три раза медный колокол. Так же заливисто-тревожно раздался свисток главного кондуктора, важного, толстого, с витыми жгутами на плечах.

Настоящую печаль Гриша почувствовал, только оставшись один, возвращаясь домой. Печаль сохранилась надолго – добрый Ян заслужил это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю